Председатель вдруг оживился, будто ждал этого вопроса, и считал своим долгом немедленно опровергнуть легенду. У него просто в голове не укладывалось, что не где-то (где-то все возможно), а именно в его селе совершен легендарный подвиг. И кем? Простой русской крестьянкой. В ее несознательности он, председатель, бывший сельский активист-комсомолец сколько раз убеждался: ее на собрание зовут, а она в поле ковыряется, картошку, видишь, его комсомолки нечисто убрали; дочку в комсомол принимают, и она тут, послушать, видишь, пришла, чему ее дочку учить будут, не дурному ли? Комсомолу не доверяет…
"Нет, - сказал председатель, - не могла она. Свой дом? Сама? Нет, не той закалки человек. Да и кто бы у нее спрашивать стал? Война…"
Полковник с сожалением посмотрел на председателя. Русский, а в русских не верит. Пусть не во всех, а надо во всех верить, в каждом героя видеть.
Усмехнулся:
"А сами говорите, она у вас детский сад на общественных началах?"
Председатель понял - разубедить полковника не удалось, и бросился в новую атаку:
"А чем она тут жертвует? Временем? Так времени у нее все равно что у вечности… Ладно, за эту службу спасибо ей. А вот за то, что армию нашу на позор выставляет, не спасибо, нет".
"Как… выставляет?" - спросил полковник.
"А вот так, - сказал он. - Слухи всякие пускает. Будто армия наша долг ей вернет и новый дом поставит. Да если нашей армии долги возвращать…"
"Помолчите! - Голос у полковника был строг и сух. - Именно для того я сюда и прибыл…"
Председатель опешил.
Полковник встал и вышел. Сел в машину, уехал.
Все последующие действия полковника Чмутова были хоть и стремительны, но строго спланированы. Он помнил, что интендант Митрофанов москвич. Обратился в справочное бюро и узнал адрес. Дома Митрофанова не оказалось. Он был на даче. Полковник узнал адрес - Перловская, поехал. И не удивился, увидев дом под острой, похожей на распустившиеся створки раковины крышей. Он уже знал, что увидит его.
От дома к калитке, в которой стоял Чмутов, по красной, утрамбованной кирпичной крошкой дорожке шел тучный человек с лейкой. С лейкой в одной руке, с малой саперной лопатой в другой. Сейчас он увидит Чмутова. А это равносильно тому, как если бы он увидел привидение. Увидел! Узнал! Глаза расширились, подбородок отвис, и тучный осел, как подтаявший сугроб, выронив лейку и малую саперную лопату.
Чмутов ушел, ни разу не оглянувшись. Вернулся в Москву и вместо санатория, куда его гнали раны, поехал в Кировскую область. Там, в леспромхозе, купил сборный дом и, пока его доставляли в Москву, слетал в часть. Из части в столицу он вернулся с двумя десятками солдат из строительного батальона. Дом перевезли в деревню, и не прошло недели, как полковник, остановившийся в Москве, в гостинице на площади Коммуны, узнал: можно приезжать на новоселье. Он поехал возбужденный и радостный и очень удивился встрече: возле построенного солдатами дома сдержанно рыдал похоронный оркестр. Сердце у полковника оборвалось. Совсем нехорошо ему стало, когда он узнал, что бабушке Ларионовой даже не успели сообщить о новоселье. Дом до последнего дня держали в тайне. Увы, тайна так и не открылась бабушке Ларионовой. Она умерла в день новоселья.
Вернувшись домой, полковник объявил потрясенной семье, что выходит в отставку, и тут же выехал в округ.
Командующий, боевой товарищ, был строг и официален. Получив из рук полковника рапорт об отставке, он достал из стола другой документ, полученный ранее, и, пощелкав по нему пальцем, спросил:
"Бежите от ответственности?"
"Бегу? - удивился полковник Чмутов. - Не бегу, а прошу… по собственному желанию… И не от ответственности я бегу. За вверенную мне часть ответственности никогда не боялся".
"Я не об этом", - нахмурился командующий.
"О чем же еще?" - пожал плечами полковник Чмутов.
"Читай", - командующий протянул Чмутову бумагу.
Чмутов прочитал и побагровел. В бумаге, черным по белому, сообщалось о том, как он, полковник Чмутов, в корыстных целях использовал солдат саперного батальона. Дальше раскрывалась эта цель: строительство семейной дачи под Москвой. Чмутову захотелось тут же возмутиться, взорваться, но он сдержал себя и лишь голос выдал волнение.
"Да, - сказал он, имея в виду рапорт об отставке, - в частности и поэтому".
"Я так и думал, - сказал командующий. - Стараешься опередить события. Ну что ж, не будем выносить сор из избы, старый боевой товарищ. - Последние слова он произнес с издевкой, а потом прежним серьезным тоном добавил: - Рапорт пойдет по инстанции. Можете быть свободны".
Через месяц полковник Чмутов, теперь уже полковник в отставке, с семьей приехал в родное село.
- Папа наказал сам себя, - сказал Илья, закончив рассказ. - Наказал за то, что не мог сдержать слово. Я с папой согласен, а мама нет. Они все время ссорятся, и мама плачет.
- Теперь уж чего плакать, - запыхтел Анатолий. - Теперь вам назад ходу нет… - И ехидно добавил: - В полковники…
- Как это нет? - вспылил Валентин и забегал глазами, будто искал, за что ухватиться перед дракой. - Да я бы на месте Тимофея Ивановича… Я бы письмо… в Москву… маршалу…
- Папа не станет писать, - тихо сказал Илья. - До свидания. - Он отошел, остановился, обернулся и добавил: - Папа так и сказал маме - никаких писем, никуда.
Письмо в Москву ушло в ту же ночь. Начиналось оно так: "Маршалу Советского Союза от пионера Валентина Фивинцева…" В нем подробно на пяти листах ученической тетради излагалась история полковника Чмутова.
Прошел месяц, и вдруг учитель Чмутов прямо с уроков был вызван в область. Вызов не особенно удивил школу. Бывший полковник… Могли по военным делам вызвать, как это уже бывало не однажды. Смущало только, что прямо с уроков. И то, что машину за бывшим полковником прислал сам секретарь обкома.
Вернулся Чмутов взволнованный, но зачем вызывали, не сказал.
И еще прошел месяц. Наступила зима. Правда, еще не настоящая - маломорозная, совсем бесснежная, но зима, от которой уже надо было прятать нос и уши. Наконец выпал первый снег. И вот по нему, по первому снегу, оставляя за собой черный след, примчался в поселок мотоцикл с коляской. Остановился возле дома Чмутовых. Из коляски вылез офицер и вошел в дом. Побыл недолго и вышел. Сел в коляску, поехал и - кто видел, у того глаза на лоб - остановился возле дома Фивинцевых. Офицер вылез и вошел в дом. Побыл недолго и вышел обратно. Сел в коляску и укатил.
У жителей Снегирей не было тайн друг от друга. Потому что все они кем-нибудь да приходились друг другу: близкой или дальней родней. Не прошло и часа, как в поселке все - от мала до велика - знали, зачем приезжал мотоцикл, точнее, зачем он приезжал к Чмутовым: Тимофей Иванович получил приказ вернуться к месту прежней службы. А вот что забыл офицер, приезжавший на мотоцикле, в доме Фивинцевых, поселок не знал и терялся в догадках, сгорая от любопытства. А единственный человек, бывший в то время дома, Валентин Фивинцев, это любопытство удовлетворить не спешил. И на все вопросы, пожимая плечами, отвечал:
- А так, водички попить…
Валентину не верили: мог бы и у Чмутовых попить, и снова допытывались: зачем?
Валентин молчал, наслаждаясь мученьями любопытных земляков. Простим ему эту маленькую слабость. Придет время, и он расскажет другим то, что знает пока один. Офицер связи привез ему письмо. Письмо из Москвы. В письме, вызубренном наизусть, было: "Пионеру Валентину Фивинцеву. Главное управление доводит до Вашего сведения, что полковник Чмутов Тимофей Иванович отставке не подлежит" и "Маршал Советского Союза". Подпись. Число. Месяц. Год.
Это письмо Валентин Фивинцев будет хранить всю жизнь.
"По щучьему велению…"
Снег и снег. И посреди снега, как посреди моря, однотрубный корабль-печь - все, что осталось от сказки. А ведь была еще изба - светлая, просторная, из которой эта печь выезжала по первому моему хотению. И много-много изб вокруг, в которых ютились повелители других волшебных печей… Праха-следа не оставила война от тех изб и печей. А моя печь - вот она - цела и невредима, хоть сейчас седлай ее и, как тогда, в детстве, "по щучьему велению, по моему хотению…". Да где то детство?.. Где тот волшебный седок?.. Детство давно миновало, а сопливый повелитель волшебной печи вырос, возмужал и, хоть все еще молод, как пень мохом, оброс долгим волосом. По волосу-бороде и кличка Дед, законная, правда, только в разведке. Во всякое другое время я для всех лейтенант, командир взвода полковых разведчиков.
- Дед!.. Эй, дед!..
Я не успел обернуться на кличку.
- Ась? - скрипуче черным зевом отозвалась яма под печью.
Я, вздрогнув, отступил и машинально сжал автомат.
- Ась? - еще раз скрипнула печь, и из ее нижнего зева, там, где прячут ухваты, вылезло диковинное существо - волосатое, черное как ночь. Отряхнулось, развеяв по снегу тучу сажи, вперило в меня белки глаз и пошло навстречу, растопырив руки. Но я уже разгадал его нехитрый маневр и не позволил заключить себя в объятия. Поднял автомат и крикнул:
- А ну! А ну!.. Кто такой?
Идущий остановился в недоумении.
- Ай не признал? - проскрипел он.
Как не признать? Признал, наконец. По голосу. Но - бр!.. - что за манера у этого деда Кудрявцева лобызаться с каждым встречным-поперечным. Никого, бывало, не пропустит, прежде чем трижды не расцелует. Тот, кто знал эту манеру дедову, завидев его, непременно переходил на другую сторону деревенской улицы и уж оттуда, содрав картуз, почтительно здоровался с дедом. А тут еще сажа эта… Нет уж, лучше я издали.
- Дед Кудрявцев? - спросил я.
- Быдто ён, - ощерился в улыбке дед, порываясь перейти в наступление. - А ты, никак, Семен?
Вон оно что! Дед Кудрявцев, оказывается, меня не за того принял. За отца. Я на него как гвоздь на гвоздь похож. А сейчас, с бородой, вылитый родитель.
- Алексей, - поправил я деда.
- Ляксей! - ахнул дед, возобновляя движение. - Семенов сын! - Но я не дал ему приблизиться. Подошел первым и, пожав руку, пресек дедову страсть к лобызанию.
Сколько же мы не виделись? Полгода войне - полгода и не виделись. Ушел я из села в июне на запад, на виду у всех, а вернулся, сейчас вот, с востока, в декабре, и тайком от всех. Хотя кого, собственно, было таиться? Ни людей в селе, ни самого села, одна печь… И, между прочим, моя печь, нашей фамилии, а не дедовой, чего же он тут, дед Кудрявцев, возле моей печи суетится?
Именно это и пожелал я узнать у деда Кудрявцева.
Услышав, о чем спрашиваю, дед Кудрявцев как-то сразу посерьезнел и с расстановкой ответил:
- Чего делаю? При ней вот и состою. При печи этой, значится.
Я усмехнулся, а кто-то из смешливых слушавших нас разведчиков откровенно хохотнул: дед, состоящий при печи, умора!..
- Это как же, при печи? - спросил я.
- Натурально, - сказал дед и усмехнулся в бороду. Нагнулся, выхватил из ямы ухват. Пырнул его в печь и выволок пузатый чугун. В чугуне аппетитно булькало. В нос ударил запах борща. Мои разведчики заулыбались, повытаскивали из-за голенищ ложки и потянулись к чугуну…
Хлебали и нахваливали: "Деликатес". Уж не думалось ли им, что они здесь жданные гости? Нежданные. За это я мог поручиться. Ни деду Кудрявцеву, никому другому, кроме меня, не был известен маршрут разведки. И дед Кудрявцев не мог знать, что мы заявимся к нему на угощение. Для кого же он в таком случае наварил борща? Для себя? Нет, для себя многовато. Для кого же?
На этот вопрос, скорбно вздохнув, дед Кудрявцев ответил так.
- Для всякого проходящего, - сказал он.
- Да какие же тут проходящие? - удивился я.
- Всякие, - уклончиво отвечал дед. - То, было, наших немец гнал, то, буде, наши немца потурят. Ну, который ихний и отобьется от войска… Не помирать жа, накормлю…
Ложки, как дятлы, долбившие чугун, сразу прекратили стук.
"Что? Чего? Чего?" - Глаза - серая лютость - впились в деда Кудрявцева. Руки, приученные мстить, потянулись к автоматам…
- Значит, так… Значит, гутен таг, господин фашист, и хлеб-соль в зубы, так, что ли, чертов дед?
Дед Кудрявцев струсил, выдала жалкая улыбка, но не сдался:
- Не всяк немец фашист.
Всяк не всяк, где нам в ту пору было разбираться. Немец висел над Москвой, как саранча, - сядет и все дотла сожрет. Нет, для нас в то время "немец" и "враг" были слова одного значения. Увидел немца - отомсти, за смерть - смертью, за пепел - пеплом. Всякое действие вызывает противодействие. А фашистское "действие" - вон оно, мозолит глаз мертвой плешью на месте живого села, тычет в него горбиками могил русских баб и мужиков, погубленных захватчиками. Как же он смеет, дед Кудрявцев, дед-простак, после всего этого жалеть недостойных жалости и думать (пусть только думать, одно это уже преступно!) о том, чтобы кормить и обогревать фашистов, пусть и бегущих на запад?
- Как же ты смеешь?.. - спросил я, жалея деда.
- Смею, - упрямо ответил дед, - потому как лежачего не бьют.
- Да где ты видишь "лежачего"? - огрызнулся я, все еще жалея ослепленного жалостью деда. - Немец на Москву прет…
- Кой на Москву, - уклончиво согласился дед Кудрявцев, - а кой и обратно.
Я просто взбесился:
- Врешь ты все, дед. Как это обратно? Куда обратно?
- Покедова к мене, - сказал дед, растягивая слова.
Я смотрел на него, как на сумасшедшего, и в толк не мог взять, о чем это он, о чем? И вдруг меня осенило. "По щучьему велению, по моему хотению, ловись "язык" большой, ловись маленький…"
- Пленный?! - заорал я.
Дед Кудрявцев бодро кивнул головой, порылся за пазухой и извлек на свет клочок бумаги. На клочке вперемежку латинскими и русскими буквами было написано: "Xotetь бiть рussiшь плен. Гiтлер капuт".
- Где он? - Я был как в лихорадке.
Дед Кудрявцев усмехнулся и постучал лапотком по снегу.
- Схоронен.
- Умер? - голос у меня упал.
Но дед смотрел беспечально.
- Нипочем нет. Живой схоронен. На предмет… - Дед Кудрявцев любил при случае щегольнуть казенным словечком. - На предмет представления военным властям.
У меня отлегло от сердца.
- Вот нам и представишь, - строго сказал я.
- Представлю, а как же? - засуетился дед. - Вы мне документ, я вам - пленного.
- Документ? - вскричал я, не заметив оговорки.
- Непременно, - сказал дед, - по всей форме. Потому как я за него в ответе. - Дед завел глаза и ткнул черным, как уголь, пальцем в небо.
- Перед богом, - понимающе кивнул я, забыв о том, что дед Кудрявцев первейший безбожник.
И сейчас же был наказан за свою недогадливость.
- Не перед богом, а перед опчеством, - строго поправил дед.
Я не стал уточнять масштаба дедовой ответственности - то ли деревенское общество имел он в виду, то ли все наше советское, - а чертыхнулся, достал из планшета бумагу и нацарапал что-то вроде того, что года такого, числа сякого принят для доставки один пленный фашист. И подпись. Неразборчиво.
Дед Кудрявцев читал долго и почему-то, как петух, одним глазом. Потом с сомнением покачал головой.
- Не по форме, что ль? - теряя терпение, спросил я.
- По форме, - протянул дед. - Да не фашист он. - Поскреб черной рукой под черной шапкой и добавил: - Свой брат, крестьянин.
Он просто не знал, чем рисковал. Назвать в то время немца братом?!
Нас никто не учил ненависти. Научить ненавидеть нельзя, как нельзя научить любить. Любовь и ненависть приходят сами. Любовь - как пленение самым дорогим и милым, ненависть - как неизбежная и беспощадная реакция на причиненные зло и обиду. Чем страшнее обида, тем сильнее ненависть. Ненавидеть немца сильнее, чем мы его тогда ненавидели, было нельзя.
Он занес руку на самое дорогое, что у нас у всех было, - на Россию. А кем бы мы все без нее были? Травой без корней, перекати-полем, гонимым неведомо куда. Лишиться родины - России для нас было страшней, чем лишиться жизни. И чтобы сберечь Россию, мы не жалели жизней - ни своих, ни чужих. Нет, дед Кудрявцев просто не знал, чем рисковал, равняя себя, советского, с каким-то там "немецким братом". А может, знал? И рисковал, зная, что рано или поздно он будет прав? Что нет и не может быть такого фронта, который навсегда разделил бы рабочих и крестьян разных стран?
Он еще бубнил что-то о "затемнении", которое навел на немецких людей Гитлер, о затемнении, которое пройдет, рассеется, сгинет… Но я уже не слушал его. Я весь был поглощен предстоящей встречей с пленным. Знал бы он, дед Кудрявцев, в какой цене "ходил" у нас этот пленный…
…Мы отступали. Мы пятились к Москве и, как пловцы, смываемые волной, из последних сил старались за что-нибудь зацепиться. И вдруг удалось, зацепились. Враг ослабил напор, и мы в один миг ощетинились навстречу ему последними стволами автоматов, винтовок, пулеметов и пушек. Удержимся или не удержимся?
Приказ: стоять насмерть. Мы и будем стоять. Стоять до последнего. Ну а когда не станет того, последнего? Тогда что? Нет, стоять насмерть - это еще не все. Стоять и знать, что ты своей смертью откроешь фронт?.. Нет, стоять надо так, чтобы удержать фронт. А для этого знать, что держишь. Это - "что держишь?" - интересовало всех - от Верховного до начальника нашей разведки, рыжего и веселого, как солнце, майора Солнцева. Солнце иногда хмурилось, майор Солнцев - никогда. Манера? Не знаю, но когда командиры хмурились, у солдат на душе кошки скребли. Нет, улыбка у командира в бою для солдата дороже ордена. Он и сейчас не изменил себе, майор Солнцев. Отправляя нас за "языком", каждому улыбнулся, каждому пожал руку. Потом, через плечо, кинул связисту:
"Первого, - подошел к телефону и взял трубку. - Ваше приказание выполнено. Да, у меня… Да, вполне… ("Надежные", - догадался я). Живыми без "языка" они не вернутся…" - И пристально, без улыбки, посмотрел нам в глаза.
…Это было так. Справа и слева по гитлеровцам ударили наши пушки. Умолкли, и сразу, гремя "ура", поднялась наша пехота.
Немцы, до того молчавшие, не выдержали и, решив - "контратака", отозвались всем, что могло стрелять: затрещали автоматы, залаяли пулеметы, заухали минометы, забасили орудия… Наша пехота отхлынула обратно и залегла. Она свою роль сыграла.
Сыграли свою и мы - разведчики. Пока справа и слева гремел бой, прорвались посредине на вездеходе. Когда фашисты, спохватившись, открыли по нему огонь, нас там уже не было. Мы, выскочив, скрылись в лесу, подступавшем к дороге, и, затаившись, своими глазами видели, как неспешно ползущий вездеход был накрыт миной. Его вскоре окружили набежавшие автоматчики и, зло бранясь и ликуя, стали выволакивать из машины убитых. Они напрасно ликовали. Те, кому надо было остаться в живых, - остались. А те, кого фашисты на наших глазах выволакивали из машины, были убиты еще раньше. Мы нарочно взяли их с собой, чтобы отвлечь внимание от себя. Они и мертвые воевали с теми, кто их убил.
Убедившись, что экипаж вездехода погиб и попытка прорыва не удалась, автоматчики разошлись по своим местам. А мы, дождавшись ночи, начали охоту за "языком" и под утро наскочили на деда Кудрявцева. Скорей бы он выволакивал своего пленного! Занятно, где он его здесь прячет, под печью, что ли?
Я угадал. Дед наклонился и крикнул в яму:
- Эй, Курт… Свои…
Меня прямо покоробило это "свои". А потом я подумал: может, Курт и впрямь свой, немецкий коммунист-подпольщик?