Дорога уходит в даль... - Бруштейн Александра Яковлевна 15 стр.


Утром я зашел в камеру Гаусмана. Он посмотрел на меня своими удивительно добрыми глазами, улыбнулся и сказал: "Ну, вспомним в последний раз завет старого учителя моего детства… "Вынь закладку из книги там, где ты заложил ее вчера, – и закрой книгу. Навсегда"… А вы, молодые, помните: учиться и учиться!"

Мы крепко обнялись. Молча. Без слов.

В ночь на восьмое августа их повесили. Мы стояли у окон наших камер и смотрели на них – в последний раз. И каждый из них поклонился нашим окнам в последний раз. Когана-Бернштейна несли к виселице на кровати: прострелянная нога еще не зажила, и он не мог ходить. Кровать поставили под виселицей, и Когана-Бернштейна приподняли, чтобы продеть его голову в петлю.

– И вы смотрели на это? – спрашивает мама шепотом.

– Да. Смотрели. Чтобы запомнить. Чтобы никогда не забывать…

– Как страшно, господи!.. – Это вырывается у мамы, как вздох.

– Так страшно, что даже тюремщики наши не остались безучастными к этой зверской расправе! – говорит Павел Григорьевич. – Смотритель тюрьмы Николаев, здоровенный мужчина, вошел после казни в одну из наших камер, вошел как-то боком, он шатался, как пьяный, и рухнул на пол. Мы думали: что такое с ним? Это был обморок…

Ну, теперь осталось досказать последнее… Я прочитаю вам (правда, на память, – уж вы простите, если будут какие-нибудь мелкие неточности) отрывки из тех писем, которые эти люди написали перед казнью… Я помню их наизусть.

Лев Матвеевич Коган-Бернштейн написал нам, своим товарищам: "Простимся заочно, дорогие друзья и товарищи, и пусть наше последнее прощание будет озарено надеждой на лучшее будущее нашей бедной, бедной, горячо любимой родины… Оставьте мертвых мертвецам, – кто знает, может быть, вы доживете до той счастливой минуты, когда освобожденная родина вместе с вами отпразднует великий праздник свободы!.. Тогда, друзья, помяните добрым словом и нас… Что до меня, то я умру на том месте, на котором в наше время пристойно умирать честному человеку. Я умру с чистой совестью и с сознанием, что до конца оставался верен своему долгу и своим убеждениям… А может ли быть лучшая, более счастливая смерть?"

Павел Григорьевич молчит, но мы все смотрим на него, все ждем, не расскажет ли он еще чего-нибудь. И он в самом деле продолжает:

– Это были железные, несокрушимые люди. Они умерли, не дрогнув, как настоящие революционеры… А как нежно писали своим родным! Коля Зотов оставил письмо отцу: "Папа, дорогой мой папа, обними меня, прости меня, в чем я был неправ, поцелуй меня! Ты самый дорогой, мой папа! Не у многих есть такие отцы-друзья, такие папы!.. Поклонись от меня могилке мамы!"

Невесте своей, Жене, Коля Зотов письма не оставил: все слова любви и ласки, какие перед смертью можно сказать любимой девушке, товарищу, революционерке, он сказал ей устно в последние часы, которые им разрешили провести вместе.

А Коган-Бернштейн написал письмо своему маленькому сыну, где называл его: "Дорогой мой, родной, голубенький сынишка Митюшка"… Ну вот… Все!

Помолчав, Павел Григорьевич добавляет:

– Всем нам, оставшимся в живых, разреши ли купить теплую одежду и продукты… Все-таки разрешили…

Я подхожу к нему, беру его за руку. Смотрю на него, словно в первый раз вижу!

– Павел Григорьевич… – бормочу я. – Ох, Павел Григорьевич…

Папа всматривается в меня:

– Пуговка! Ты не плачешь?

– Нет. Не плачу.

Сейчас, вспоминая свое детство, я не могу вспомнить, чтобы после этого случая папа хоть раз сказал мне: "Ненавижу плакс!" Рассказ Павла Григорьевича, словно горячее дыхание костра, навсегда опалил мое сердце и высушил дешевые слезы ребячьих обид, пустяковых огорчений…

Глава двенадцатая. Поль. Юлькино новоселье

С этого памятного дня я заболеваю мечтой о геройстве!

Теперь, более шестидесяти лет спустя, я уже очень хорошо знаю, что в детстве и юности это болезнь – почти неизбежная. Как корь! Но у одних она проходит, даже бесследно проходит: уголок души, где жила тяга к героическому, с годами зарастает, как тот "родничок" на темени у грудных детей, – мяконький пятачок между черепными костями, – где, дотронувшись рукой, ощущаешь, как под пальцами бьется пульс. К годовалому возрасту этот "родничок" на голове обычно затвердевает, закостеневает, как и весь череп. Вот совершенно так же зарастает с возрастом у юных людей и "родничок" героики в душе. Но, вероятно, у всякого человека сохраняется на всю жизнь память о том, как в детстве и юности его манила мечта совершить что-нибудь прекрасное, героическое – подвиг! Ну, если не самому совершить, то хоть увидеть, как это делают другие. Хоть услышать о чьем-нибудь подвиге, хоть прочитать в книге о том, как совершают подвиги те редкие люди, которые сохраняют в душе "родничок" героики навсегда, до самой смерти!

После памятного разговора о героическом – о дедушке Семене Михайловиче, о пожарном, спасшем людей из огня, – и в особенности после рассказа Павла Григорьевича о героях-революционерах – "родничок" героики в моей душе начинает бурлить, как ручей, размытый ливнем. Я с утра до вечера только о том и мечтаю, как бы мне заступиться за кого-нибудь, кого обижают, или спасти кого-нибудь, кто погибает…

Мне, конечно, хочется быть всем сразу: и врачом на поле боя, и пожарным среди пламени и дыма, и в особенности – революционером!

Мама читает мне вслух из "Войны и мира" не только о Пете Ростове, о котором я читала в моей синенькой книжечке, но и о других героях, о боях и сражениях с Наполеоном. Еще читает мне мама вслух из книги, которой ее наградили, когда она кончила гимназию: "Записки о севастопольской обороне"… У меня мурашки бегают по спине, когда я слышу, как однажды адмирал Нахимов, защитник Севастополя, прибыл на береговые позиции. Его надо было проводить в какое-то место, и это хотели сделать так, чтобы он шел под укрытием, в глубоких траншеях. Но Нахимов насупился и сказал своим провожатым: "Вы что, в первый раз меня видите? Так извольте запомнить: я Нахимов-с! И по трущобам не хожу-с!" И пошел, выпрямившись во весь рост, со спокойно и уверенно поднятой головой. А кругом падали снаряды, свистели пули…

Папа рассказывает мне много о героях науки. О том, как наука боролась против религии, как религия старалась задушить науку. Религия доказывала, что наука не нужна человеку: знает все один Бог, а человек должен лишь верить в Бога и молиться ему. Папа рассказывает, как католические священники и монахи преследовали итальянского ученого Джордано Бруно. За то, что Джордано Бруно утверждал: Земля вертится вокруг Солнца, а не наоборот, как учила религия, смелого ученого сожгли живым на костре.

Я не только слушаю то, что мне читают и рассказывают, – я читаю сама, читаю запоем, с жадностью. Почти ежедневно я беру новые книги в библиотеке, куда меня записала мама. Читаю все, что попадается под руку дома из книг мамы и папы. Они сердятся на меня за это, но я не могу удержаться! Все это, как хворост, брошенный в костер, поддерживает и разжигает во мне героические мечты.

В это время в нашу семью входит новый человек.

Для того чтобы я научилась французскому языку, мама приглашает приходящую учительницу, француженку мадемуазель Полину Пикар.

Мадемуазель Полина Пикар не хочет быть приходящей учительницей: она предлагает заниматься со мной по-французски три часа ежедневно за стол и комнату. Мама на это соглашается.

Юзефа относится к этой затее резко враждебно:

– Немкиня! Французинка! Нужны они нам, как нарыв в пупке… У ребенка голова, а не бочка! Лопнет голова – от помяните Юзефино слово!

Когда Юзефа впервые видит француженку Полину Пикар, она уходит на кухню и там яростно сплевывает:

– Сухой компот!

Надо признать, что это очень метко. Полина Пикар удивительно напоминает сухие фрукты для компота: сморщенные вишни и чернослив, свернувшиеся спиралью тонкие полоски яблока, чуть ссохшуюся курагу. Но так же, как сухие фрукты при варке компота разглаживаются, наливаются соком, так и Полина Пикар, стоит ей только почувствовать себя уютно, становится совсем другой! Черные глазки ее блестят, зубы весело скалятся, нос задорно и насмешливо двигается, как у кролика, и вся Полина Пикар становится удивительно милой!

Вскоре она перебирается к нам. Вещей у нее оказывается совсем немного – один чемодан. Но зато у нее есть то, что она сразу представляет Юзефе:

– Моя семейства!

"Семейства" Полины Пикар – это, во-первых, большая пальма, высокая, раскидистая, очень хорошо ухоженная. Полина Пикар вырастила ее из посаженной много лет назад в землю финиковой косточки. А во-вторых, маленький попугайчик, которого зовут Кики. Попугайчик – пожилой, тихий, голоса не подает. Он тусклого, блеклого серо-зеленого цвета и слепой на один глаз: на этом глазу у него катаракта. У людей такую слепоту оперируют легко – мой дядя Гриша, врач-окулист, делает это ежедневно, – но у птиц это невозможно, потому что, объясняет Полина Пикар, у врачей нет таких крохотных инструментов, годных для маленьких птичьих глаз. Из-за слепоты попугайчик Кики держит головку как-то странно, словно ему продуло шею, – это оттого, что он поворачивается ко всему своим зрячим глазом. Живет он в комнате на свободе, перелетая, куда хочет, – все в пределах этой одной комнаты. Когда его хозяйка зачем-либо выходит, она поет попугайчику первую фразу "Марсельезы": "Вперед, вперед, сыны отчизны!" И Кики послушно влетает в свою клетку в углу комнаты.

В первый же день я узнаю от Полины Пикар, что у нее есть брат-близнец, которого назвали при рождении Поль. Но впоследствии оказалось, что Поль – нежный и робкий, как девочка, в то время как Полина – озорная и смелая, как мальчишка. Поэтому родные стали звать Поля – Полиной, а Полину – Полем.

– Если ты мне понравишься, – говорит Полина, – я позволю тебе называть меня "Поль". А тебя зовут "Саш"? Это мне очень удобно: мою любимую воспитанницу звали "Маш"… Теперь она уже замужем!..

Я влюбляюсь в Полину Пикар с первого часа: все у нее – не как у всех людей! У нее есть зонтик, который одновременно и стульчик. Есть у нее и мандолина. Играть на ней Полина не умеет, но когда она проводит рукой по струнам, то дрожащий, переливающийся звук напоминает ей родину – у них это очень распространенный инструмент. На дне чемодана лежат книги Полины, но не божественные, как у Цецильхен (и про Абрахама и Бога Полина тоже никогда не говорит!).

– Я тебе почитаю из этих книжек, – говорит Полина. – Это стихи. Человек должен любить стихи, если он – не верблюд и не корова…

Потом она рассказывает мне разные удивительные истории. У нее нет родителей, они умерли в раннем ее детстве, она их даже не помнит. Полину и Поля вырастили две старые тетушки: Анни и Мари. Но так как ("Ты понимаешь, Саш, не правда ли?") каждый человек хочет иметь маму и папу, то Поль и Полина называли тетушку Мари мамой, а тетушку Анни – папой. Теперь и мама-Мари и папа-Анни уже умерли…

Но когда оказывается, что Полина в детстве пошла в снежную бурю искать в горах заблудившегося Поля, нашла его и вместе с ним еле добралась потом до дому, где обе тетушки – тетушка-мама и тетушка-папа – совсем ошалели от страха, тут, конечно, мое сердце завоевано Полиной окончательно! Вот какой она герой, эта компотная старушка!

Затем Полина неожиданно меняет тему разговора, и я чуть не теряю возможность добиться ее расположения.

– Скажи, пожалуйста, Саш, кто чистит твою обувь?

– Юзефа. Моя няня.

– И платье, да?

– Да. И платье.

– А кто пришивает тебе пуговицы, штопает чулки? Тоже Жозефин? (Так Полина называет Юзефу.)

– Нет. Это делает мама.

– А кто стелет твою постель? Кто моет тебе спину в ванне?

– Тоже мама… или Юзефа…

Полина смотрит на меня с отвращением:

– Это ужасно! Это стыдно! Человек должен все делать для себя сам. Иначе он не человек, а глупая кукла… Пойдем!

Полина заставляет меня тут же принести ваксу, щетки и при ней, на ее глазах, вычистить мои черные ботинки. Это очень трудно. Щетки выскальзывают из рук, ботинки падают на пол, но Полина очень терпелива и подбадривает меня:

– Ничего, ничего… Никто не рождается с умными руками. У тебя они еще глуповатые, но не беда, поумнеют…

Потом я чищу платяной щеткой свое пальто, которое висит в передней. Конечно, я сразу отрываю вешалку, и Полина заставляет меня ее пришить.

Юзефа демонстративно уходит в кухню. Слышно, как она там бубнит:

– Обрыдливо мне на это глядеть!

Но я очень довольна! Правда, пальто и ботинки вычищены, вероятно, не бог весть как и руки у меня в ваксе, немножко ваксы попало каким-то образом на щеку, но все-таки я начинаю входить во вкус самостоятельности, самообслуживания. Я очень стараюсь, Полина поощрительно гладит меня по голове.

А когда вечером я рассказываю ей, что я буду врачом, или пожарным, или еще кем-нибудь, кто нужен людям, Полина кладет мне руку на плечо и зовет:

– Кики!

Кики немедленно прилетает и садится на другое мое плечо. Повернув голову, он очень серьезно смотрит на меня своим единственным зрячим глазом.

– Кажется, ты хорошая девочка, Саш…

Я буду тебя любить. И Кики тоже будет тебя любить… Можешь называть меня "Поль" и говорить мне "ты"…

Милый Поль! Сколько она знает замечательных героических историй своего народа! Она рассказывает мне о рыцаре Роланде. Враги предали его, и он оказался с горсточкой своих воинов в Ронсевальском ущелье, где на них напали враги. Роланд и его воины дрались, как львы, но врагов было гораздо больше, они были сильнее. Трижды трубил Роланд в свой рог "Олифант" и все надеялся, что король услышит звук его рога и пришлет подмогу. Роланд трубил с такой силой, с таким напряжением, что кровь хлынула у него из носа и ушей, но король не услыхал. Роланд продолжал биться с врагами, и, только смертельно раненный, чувствуя, что конец его близок, он раздробил свою шпагу о камни – не доставайся врагу! – и погиб вместе со всеми своими воинами.

И еще рассказывает мне Поль о Жанне д’Арк. Она была простая французская пастушка из деревни Домреми. Когда на Францию напали англичане, Жанна д’Арк повела французские войска в бой, они разбили врагов и изгнали их из Франции. Сама Жанна умерла геройски – ее сожгли на костре, – но она спасла свою страну и свой народ!

Есть только одна вещь – я не делюсь ею даже с Полем: это история, которую рассказывал нам Павел Григорьевич. Папа мне сказал, что я не должна никому говорить об этом, чтобы не наделать неприятностей Павлу Григорьевичу.

– Знаешь что, Поль? – говорю я как-то вечером, когда обе мы лежим в своих постелях и Поль уже потушила лампу. – Знаешь, все-таки очень грустно, что я не могу сделать ничего геройского!..

Поль ворчливо напоминает мне, что я все еще очень неуклюже мою перед сном собственные ноги – опрокидываю таз, плохо вытираю ноги полотенцем.

– Вот что значит привычка, чтоб твоя няня все еще чуть ли не пеленала тебя!

Я молчу. Поль, конечно, права. Но все-таки…

– Поль, а сколько лет было тебе, когда ты спасла своего брата в горах… во время снежной бури?

– Допустим, мне было тогда столько лет, сколько теперь тебе, – ну, что из этого? У тебя нет брата, ты живешь в местности, где нет гор, и здесь не бывает снежных ураганов!

Да, это тоже правда, конечно. Но все-таки…

– Вот что я тебе скажу, дурачок! – Поль говорит очень серьезно. – Не ходи по улицам с таким лицом, будто ты ищешь, где тот костер, на котором тебя могут сжечь, или где тот ребенок, которого ты можешь выловить из реки! На кострах сейчас никого не сжигают, а плавать ты ведь не умеешь?

– Не умею…

Поль тихонько смеется:

– Надо начинать с малого. Маленькое геройство – думаешь, это легко? Например, у тебя болят зубы или живот, или тебя ужалила оса, или даже просто у тебя тесные ботинки, жмут… Можно захныкать и испортить всем настроение, а ты улыбайся! Думаешь, это пустяк? О-ля-ля! Попробуй!

– Ну, такое… – фыркаю я с пренебрежением.

– А что, слишком легко? Ты хочешь потруднее? Так исполняй свой долг – это самое трудное в жизни. У нас, французов, есть поговорка: "Делай что должен, и будь что будет!" Этому человек учится смолоду, даже с детства, – начинает с малых дел и доходит до подвига. Пожарный выносит людей из огня – он исполняет свой долг. Твой дедушка перевязывал раненых под выстрелами – он тоже исполнял свой долг… В общем, вот тебе мое последнее слово: по дороге на костер смотри себе под ноги – не толкни старую женщину, не урони на землю ребенка, не отдави лапу собаке… Поняла? Ну, спать, спать, спать!

Я слышу скрип матрацных пружин: Поль повернулась лицом к стене.

На следующее утро Поль уходит – по утрам она дает уроки в городе. Приходит Павел Григорьевич, мы занимаемся, а после урока он предлагает мне идти с ним в Ботанический сад – искать Юльку. Я шумно радуюсь – я не видала Юльку с тех пор, как они переехали, да и Павел Григорьевич в последнее время все занят, не ходит со мной гулять после уроков, и я без него очень соскучилась. Двойная радость: с Павлом Григорьевичем – к Юльке!

Ботанический сад – очень красивый, тенистый городской сад, но почему его прозвали "Ботаническим", никому не известно. Жители нашего города называют его сокращенно "Ботаникой": "Пойдем в Ботанику", "В Ботанике сегодня гулянье с музыкой!" Никакой ученой ботаники, никаких растений, ни редкостных, ни даже самых обыкновенных, в Ботаническом саду нет. В нем растут одни только каштановые деревья, очень старые, огромные, разросшиеся так густо, что каждое дерево похоже на корабль. Весной каштановые деревья цветут: их покрывают сотни, тысячи цветочных гроздьев, но не висячих, а стоящих прямо, тянущихся вверх, как зажженные свечи на рождественских елках. Осенью на этих деревьях созревают каштаны. Есть их нельзя, они несъедобные, но красивы они удивительно! Каждый плод каштана заключен в зеленую коробочку – кожуру, утыканную мелкими, мягкими, неколющимися иголочками. Созревшие каштаны падают с деревьев на землю, при этом зеленые их коробочки лопаются. В каждой коробочке лежат один-два каштана, крупных, влажных, матовых, как лошадиные глаза. Падая и разбиваясь о землю, коробочки каштанов издают глухой звук, словно где-то далеко-далеко стреляют из пушек.

Мы с Павлом Григорьевичем обходим весь сад, все аллеи, все дорожки – Юльки нигде не видно!

Тогда мы выходим на реку. Юркая извилистая речка Вилейка огибает сад, делая около него петлю, перед тем как впасть в реку Вилию. Между садом и рекой тянется песчаная береговая отмель. Здесь, среди беспорядочно растущих кустов, ветел и ив, сорной травы, брошенного кое-где хлама, полулежит неподалеку от воды Юлька на разостланном под ней одеяле. С нею – Зельма-Шельма. Юлька загорела, порозовела, Зельма-Шельма слиняла на солнце. Обеим это на пользу: Юлька выглядит поздоровевшей, а Зельма-Шельма как бы возмужала и повзрослела. У нее уже не прежнее безмятежно-глупое розовое лицо, которое ничего не выражало. Теперь она имеет вид постаревший, усталый, словно долго шла пешком или очень огорчена чем-то. Хочется спросить у нее, как у человека: "Где ты была? Что с тобой случилось? Что ты видела нового?"

Юлька радуется нашему приходу чуть не до слез. Взяв мою руку и руку Павла Григорьевича, прикладывает их к своим щекам. Она усаживает нас рядом с собой на одеяло и спешит выложить нам все свои новости.

Назад Дальше