Прежде всего – вот: река! Юлька никогда прежде не видела реки. И какая река! То она золотая, то она серебряная, то – в плохую погоду – она словно подергивается гусиной кожей… А кругом что растет! Смотрите!
Юлька видит это тоже в первый раз в жизни.
– Тут есть травинки – смотри, смотри, Сашенька, – такие нежные, как шелк, ими можно было бы вышивать! И есть вон там, – Юлька боязливо показывает на заросли крапивы, – злая трава, жжется, как огонь! А это – видишь? – травка, с нее свисают шарики, похожие на капельки воды…
– Это называется "божьи слезки", – объясняю я.
– А вокруг – лопухи. Видишь, сколько?
Когда солнце начинает слишком припекать, Юлька срывает несколько листьев лопуха, скрепляет их прутиками – это ее Степан Антонович научил! – и пожалуйста: это зеленая шляпа! Или зонтик! Радостно смеясь, Юлька показывает нам свою лопуховую шляпу-зонтик.
– И, знаешь, эта шляпа по нескольку дней не вянет!
С восхищением показывает мне Юлька чистотел с желтыми цветочками. Из надломленных его стеблей выступают густые капли желтого сока. Степан Антонович говорит, что чистотел начисто сводит бородавки. Только ни у него, ни у мамци, ни у Юльки нет бородавок.
– У тебя есть бородавки, Сашенька?
– Нет… – говорю я с огорчением.
Так было бы интересно мазать бородавку чистотелом, пока она не сойдет!
Живут они с мамцей, рассказывает Юлька, чу́дно! Им дали комнатку с окном! Еды вволю: и хлеб, и суп, и мясо из супа. Бывают в ресторане такие посетители, что даже вот по этакому куску пирожного оставляют, не доевши! Лакеи в ресторане – хорошие люди. Они очень уважают Степана Антоновича и к мамце тоже хорошо относятся. Некоторые из них даже сами отдают мамце для Юльки то, что остается от посетителей на тарелках! Не все, конечно, так делают, только холостые. Потому что у кого дома свои дети есть, сама понимаешь, они, конечно, о своих детях думают. А старший повар дал на днях мамце для Юльки пирожок (Юлька произносит "пуружок"). Вкусный!
Юлька перескакивает с предмета на предмет – ведь мы давно не виделись, почти целую неделю, накопилось много новостей.
– Ох, совсем забыла! – вспоминает Юлька. – Вчера я видела в траве живую жабочку… Да, да, живую, и она ка-а-ак вскокнет!
– Значит, все хорошо? – спрашивает Павел Григорьевич.
Тут Юлька почему-то вянет.
– Хорошо… – говорит она негромко и боязливо косится на группу прибрежных кустов.
Там что-то шевелится.
Павел Григорьевич берет обеими руками Юлькину голову и смотрит ей в глаза:
– А ну, всю правду! Что нехорошо?
– Мальчишки иногда прибегают… Не каждый день, не каждый день!
– Какие мальчишки?
– Нехорошие… Ругаются… Грозятся: бросим в воду, как лягуху!
Ох, вот оно! Обижают Юльку – надо заступиться. Я вскакиваю на ноги так стремительно, словно села на муравейник. Сорвав целый куст крапивы – сразу больно обстрекало обе руки, – я размахиваю им над головой и кричу:
– А ну! А ну! Пусть только сунутся!
Но Павел Григорьевич не разделяет моего воинственного пыла:
– Сядь и не горлань без толку. – Затем он громко окликает: – Э-эй! Хлопцы! Эй!
Из прибрежных кустов выглядывают три мальчишеские головы, очень растрепанные, с замурзанными лицами. Два мальчика постарше, один маленький. Они смотрят на Павла Григорьевича с неопределенным выражением – не то хотят подойти, не то не хотят, но вернее, что не подойдут.
Достав из кармана горсть семечек, Павел Григорьевич спокойно пересыпает их из одной руки в другую:
– Кто хочет семечек? Кому семечек?
Это, видимо, разрешает сомнения мальчиков. Пугливо, настороженно – может, подойдут, а может, порх, и улетят, – они медленно приближаются к нам.
Спокойно и приветливо, как все, что он делает, Павел Григорьевич оделяет их семечками, которые они тут же принимаются лузгать. Лузгают и молчаливо соревнуются: кто доплюнет шелухой до реки.
– Ну, кто у вас главный? – спрашивает Павел Григорьевич.
– Я! – вскидывает на него дерзкие глаза мальчишка лет двенадцати с копной спутанных светлых, почти белых волос.
– Ты главный?
– Я!
– Он, он! – подтверждают остальные двое.
– Так вот, – Павел Григорьевич резко отчеканивает каждое слово, – ты полковник, понимаешь?.. Как стоишь! – рявкает вдруг Павел Григорьевич так грозно, что мы с Юлькой, испугавшись, хватаем друг друга за руки. – Стань как следует, когда с тобой говорит старший в чине!.. Ну!
Мальчик озадачен, но приказание выполняет: вытягивается по-военному, руки по швам.
– Отдай честь как полагается! Что ты, военный или старая баба?
Мальчику очень нравится этот разговор. Он лихо и четко отдает честь, Павел Григорьевич тоже козыряет ему в ответ.
– Итак, ты полковник. – Это Павел Григорьевич говорит строго и деловито.
Конечно, мальчик понимает, что это игра. Но как увлекательно!
Ту же церемонию Павел Григорьевич повторяет со вторым мальчиком, которого производит в ротмистры.
Приходит очередь третьего. Он еще маленький, лет шести, но стоит перед Павлом Григорьевичем вытянувшись и смотрит ему прямо в глаза. Павел Григорьевич молча разглядывает малыша и, видимо, старается подыскать для него подходящее воинское звание.
Желая помочь Павлу Григорьевичу, малыш негромко подсказывает ему:
– Я хочу – анаралом!
Двое старших улыбаются. Они бы расхохотались во все горло, но они уже чувствуют себя не простыми, обыкновенными людьми, а военными: это требует сдержанности, выправки. Только один снисходительно говорит малышу:
– Сопли утри, анарал!
– Да… – по-прежнему серьезно, без улыбки подтверждает Павел Григорьевич. – С соплями под носом я в армию принять не могу. Вытри нос – будешь подпоручиком.
Малыш доволен. Все-таки – воинское звание!
– А теперь – слушать мою команду: охранять эту девочку! Павел Григорьевич показывает на Юльку. – Твой отец что делает? – обращается он к "полковнику".
– Работает. На лесопилке…
– А твой?
– Тоже на лесопилке, – отвечает "ротмистр".
– А мой нигде… – огорченно докладывает "подпоручик". – Работал, работал на щиколадной фабрике, а онегдысь пришел домой: нету, говорит, работы, рассчитали… – И, помолчав, добавляет: – И хлеба тоже нету…
Все молчат. Все знают, какая это беда, когда нет работы, когда отец приходит домой и говорит: "Рассчитали"…
Юлька деловито роется в своих пожитках, сложенных на одеяле, что-то нашаривает в них.
– Кушать хочешь? – говорит она "подпоручику".
– Ага…
– На́, ешь… – Юлька протягивает ему кусок хлеба. – Ешь, у меня еще кусочек остался. И вот еще – возьми… – дает она мальчику маленький кусок вываренной в супе говядины.
Мальчик протянул было руку – и тут же отдернул. Он смотрит на Павла Григорьевича:
– А можно?
Невыразимая грусть проходит по веселому, похожему на круглую луну лицу Павла Григорьевича. Но он спокойно отвечает:
– Можно. Только сперва утри нос.
Пока "подпоручик" ест хлеб и осторожно, медленно наслаждается, разделяя мясо на волокна, Павел Григорьевич снова обращается к мальчикам:
– Мать этой девочки тоже работает. И тоже, бывает, сидит без хлеба… А Юлька больная, не может ходить. И бывают такие злыдни, что им и больную не жалко обидеть… Ведь бывают?
Мальчики скромно молчат.
– Значит, я даю вам приказ: охраняйте Юльку, не давайте ее в обиду.
– Ладно, – отвечает старший ("полковник").
Павел Григорьевич хмурится:
– Что это за ответ "ладно"? Чтоб я этого штатского слова и не слыхал от вас! Надо говорить: "Рады стараться, ваше превосходительство!" И не вразброд, а все разом, в один голос!
– Рады стараться, ваше превосходительство! – гаркают мальчишки не очень стройно.
– А теперь, – командует Павел Григорьевич, – налево кругом, шагом марш!
"Полковник", "ротмистр" и "подпоручик" делают не слишком слаженный поворот и, браво шагая не в ногу, скрываются в кустах…
Юлька смотрит на Павла Григорьевича с восхищением:
– Ох, как вы!..
– А откуда вы все это знаете? – интересуюсь я. – Как их называть, как они должны вам отвечать и все?
– А я и не знаю! – смеется Павел Григорьевич. – Так, приблизительно, слыхал… Ты, Юля, теперь живи спокойно: они тебя больше обижать не будут.
Забегая вперед, скажу – Павел Григорьевич оказался прав: Юльку больше не обижали. Обижать стало некому – обидчики превратились в защитников. Мы приходили то с Павлом Григорьевичем, то с Полем почти каждый день – Юлька рассказывала нам, что мальчики остругали из щепок "сабли", повесили их через плечо. Они приходили к Юльке по нескольку раз в день и спрашивали, не обижает ли ее кто. После ухода мальчиков собираемся уходить и мы с Павлом Григорьевичем. Но Юлька вдруг вспоминает:
– А посмотрите, какие у меня теперь стали ноги!
Павел Григорьевич осматривает Юлькины ноги.
– Потолстели, правда? – радуется Юлька.
– Да, потолстели. Потому что окрепли. Старайся побольше подставлять их под солнечные лучи. Солнце, чистый воздух – это твое лечение!
– А еду забыли? – напоминает Юлька. – Я же теперь всякий день сыта. И знаете, я уже могу немно-о-жечко, на одну секундочку, упираться ногами, когда мамця меня держит или Степан Антонович!
Внезапно Юлька хватает меня за руку:
– Смотри! Смотри!
Я таращусь, пытаюсь увидеть – и ничего не вижу.
– Да нет, не туда! По траве… Смотри, прыгает, прыгает!
По траве в самом деле что-то прыгает: прыгнет – и остановится, прыгнет – и припадет на одну ногу. Совсем как хромая бубличница Хана… Нет, это птица! Большая черная птица…
– Ворона!.. – соображаю я. – Но почему она бежит вприпрыжку, а не летит?
Непонятно подскакивая, останавливаясь, ковыляя, ворона движется прямо на нас!
– Ой, Саша, я боюсь этой черной птицы! – чуть не плачет Юлька.
Едва я успеваю подобрать с земли прут, чтобы отогнать ворону, как Юлька, более зоркая, чем я, удерживает мою руку:
– Нет, нет, не трогай ее! Она сама от кого-то убегает…
И мы совершенно явственно видим, что за вороной, припадая к земле, крадется большая кошка, полосатая, как тигр.
– Кипрейская кошка… – шепчет Юлька. – Я знаю, такая у наших соседей была.
Кошка делает прыжок и почти настигает ворону. Но та, в свою очередь, делает отчаянный прыжок и оказывается около моих ног. Юлька вскрикивает. Кошка останавливается в нескольких шагах. Она вся изогнулась и так явно нацеливается на ворону, что нет сомнения: она хочет схватить ее и съесть! Да, но почему ворона не улетает? Ведь самое, казалось бы, простое – оторвалась от земли, полетела и села на высокое дерево! Лови тогда, кошка!
Нет, ворона какая-то странная. Она не улетает, она жмется к моей ноге, словно хочет укрыться, спрятаться от проклятой "кипрейской" кошки.
Надо сказать правду: я тоже боюсь этой вороны. Ужасно, до смерти боюсь… И вместе с тем что-то не позволяет мне отогнать ее прутом, который я продолжаю сжимать в руке!
– Кошку! – кричит Юлька. – Кошку гони!
Я взмахиваю прутом – кошка отпрыгивает. Но мы видим, что она, отбежав, останавливается, не спуская глаз с вороны.
– Что у вас тут? – подходит к нам Павел Григорьевич, ходивший по берегу и любовавшийся рекой.
– Кошка… – бормочу я в смятении,
– Кипрейская кошка! – поправляет Юлька. – Они ужасно злые!
– Гонится за вороной… Наверно, хочет съесть!
– А ворона почему не улетает? Она и сама хочет, чтоб кошка откусила ей голову?
– Нет, она не хочет, она убегает… Только это какая-то сумасшедшая ворона… Бегает, прыгает, а не летает!
Павел Григорьевич берет злополучную ворону в руки. Самое странное, что ворона – ей бы радоваться, ведь Павел Григорьевич спасает ее от кошки! – отчаянно трепыхается и даже пытается злобно клюнуть его руку.
– Э-эх, бедняга! – говорит Павел Григорьевич, разглядывая птицу. – Куда ей летать! Ей кто-то крылья подрезал…
Вот почему ворона не может летать! У нее вместо крыльев какие-то культяпки, как ласты у тюленя. Если бы она даже захотела их развернуть, все равно полететь она не могла бы: они не подняли бы ее на воздух.
– Калека… – тихонько отзывается Юлька.
– Ничего! – успокаивает Павел Григорьевич. – У нее еще отрастут крылья, она еще полетит! А только что с ней делать? Здесь ее оставлять нельзя, ее съедят кошки – не эта, так другая… Я завяжу ее в носовой платок… Ох, клюется, негодяйка, и больно! Ну, готово, идем!
Он завязывает ворону в платок, и мы уходим, унося спасенную нами от кошки птицу.
Глава тринадцатая. У Ивана Константиновича. Безрукий художник
Мы идем с Павлом Григорьевичем домой. Ворона, завязанная в носовой платок, ведет себя поначалу довольно смирно, так что мы о ней вроде как забываем и разговариваем о чем-то другом. Но все-таки ворона нет-нет да и напоминает о себе.
– Клюется, окаянная! – вздыхает Павел Григорьевич. – Я бы положил ее в карман, да она там задохнется.
– Лучше в мою шляпу, – предлагаю я. – Ей там будет очень удобно.
Кладем ворону на дно моей соломенной шляпы, завязываем в платок. Не знаю, удобно ли ей там, но клевать ей там как будто нечего. Впрочем, через некоторое время мы обнаруживаем, что она проклюнула небольшую дырку в соломе.
– Вот клюв! – сердится Павел Григорьевич. – Сверло, а не клюв!
Мы уже почти у дома, теперь осталось недолго.
Но тут перед нами встает вопрос, очень трудный, почти неразрешимый: что делать дальше с вороной? Куда ее нести?
Павел Григорьевич останавливается в раздумье и, сдвинув шляпу на лоб, в растерянности чешет затылок:
– Понимаешь… Моя хозяйка такую птицу в дом не впустит! Ни за что!
Что до меня, то мне впору запустить в затылок обе руки! В пылу борьбы с кошкой и спасения калеки-вороны я совсем забыла одну из папиных странностей: он не переносит в доме никаких животных. Канарейку, чтобы пела в клетке, молчаливого попугайчика Кики, никогда не покидающего нашей комнаты, – ну, это еще туда-сюда… Но эту страшную птицу, которая рвется из рук, норовит пребольно долбануть клювом, – папа ее возненавидит с первого взгляда. Это будет неслыханная война!
Мы стоим с Павлом Григорьевичем, нерешительно смотрим друг на друга, переминаемся с ноги на ногу… И вдруг ворона – в первый раз за все время – испускает крик на всю улицу:
"Кар-р-р-х! Кар-р-р-х!"
Около нас начинают собираться мальчишки. Они стараются заглянуть в узелок, которой держит в руке Павел Григорьевич и откуда доносится все более громкое карканье. Понемногу мы обрастаем целой толпой. Кое-кто на ходу спрашивает:
– Задавило когось?
– Вора споймали?
Мы с трудом проталкиваемся к нашим воротам и, добравшись до лестницы, опять стоим и смотрим друг на друга с немым вопросом: "Куда же девать ворону?"
В это время слышно приближающееся постукивание по ступеням лестницы. Это возвращается домой с уроков Поль со своим зонтиком-стульчиком.
– Поль! – радуюсь я. – Поль что-нибудь да придумает!
Конечно, это нелепая надежда. Что может придумать Поль? Выбросить ворону на улицу, где ее замучают мальчишки или съедят кошки, немыслимо. Нести ее к Павлу Григорьевичу – нельзя. Взять ее к нам, где ворона встретится с папой или заклюет бедного, кроткого Кики, – тоже…
Так что же с нею делать? Просто не придумаешь!
– Я знаю! – говорит Поль. – Понесем ее на кухню. Жозефин ничего не скажет. Мы накормим эту бедную птицу мясом – она кричит от голода! – а пока она будет есть, неужели мы, три головы, не придумаем ничего умного? Придумаем!
Но – увы! – ворона в самом деле голодна, она с жадностью хватает кусочки сырого мяса, которые ей дает Юзефа; в кухню приходит еще и мама, нас уже не три, а пять голов, и все-таки мы ничего не можем придумать!
Пока ворона ест, Поль успела рассмотреть, что одна нога у нее сломана. Вот почему при первом взгляде на нее мне сразу вспомнилась хромая бубличница Хана!
– Я думаю, – говорит наконец мама, – оставить ее у нас невозможно: папа рассердится. Ее нужно отнести к Ивану Константиновичу Рогову. Он ее возьмет к себе и вылечит…
Мы страшно торопимся: надо скорее пообедать и унести ворону из дому раньше, чем папа проснется, – он спит у себя после бессонной ночи, – а проснуться он может очень скоро. Временно мы укладываем ворону в корзинку с крышкой и ставим ее в уголок.
Пока мы обедаем, я раза три выбегаю из-за стола, чтобы перепрятать корзинку с вороной в разные места. То мне кажется, что корзинка стоит на сквозняке и несчастная ворона может простудиться, – я перетаскиваю корзинку с вороной в переднюю. Через пять минут я с ужасом думаю: а вдруг кто-нибудь украдет ворону? И я переношу ее в самое укромное, по-моему, место – в ванную комнату. Там я ставлю корзинку внутрь ванны. Теперь я спокойна – до вечера сюда никто не придет… А тем временем мы унесем ворону к Ивану Константиновичу – и все будет улажено.
Мы обедаем в столовой, переговариваясь шепотом, чтобы не разбудить папу.
– Не возись так долго… – говорит мне мама. – Ведь нам еще нужно отнести ворону к Ивану Константиновичу. Ешь скорее!
И вдруг раздаются звуки, от которых у всех нас, как пишут в книгах, "кровь застывает в жилах"! Звуки несутся из ванной – пронзительное воронье карканье и отчаянные крики папы:
– Что? Что это такое? Кто это принес? Уберите! Сию минуту уберите!
Папа вбегает в столовую. Он без пиджака, в рубашке с засученными рукавами и без очков, – он ничего не видит и никого не узнает…
– Там, в ванной, что-то орет!..
Конечно, это наша злополучная ворона! Папа, проснувшись, пошел освежить под краном лицо и руки (и как же я не предвидела этого!), но только он нагнулся над ванной, ворона, очевидно, нашла самым уместным закаркать во все воронье горло: "Кар-р-р-х! Кар-р-р-х!"
Господи, сколько забот и неприятностей из-за одной вороны!
Мы с мамой схватываем корзинку с вороной и бежим к Ивану Константиновичу.
Уже входя с улицы в переднюю квартиры доктора Рогова, мы слышим отчаянные крики:
– Простите!.. Пустите!.. Простите!.. Больше не буду!
Можно подумать, что здесь кого-то наказывают, секут, мучают. Но и мама и я понимаем, в чем дело, и спешим в комнату, откуда доносятся вопли. Это кричит Сингапур, большой бело-розовый попугай, которого Ивану Константиновичу его друг, моряк, привез из Сингапура (оттого его так и назвали). Надо сказать, что у этого Сингапура отвратительный характер, это очень злая и хитрая птица. Посмотришь на него – красавец! Погладишь его бело-розовую спинку – и вся ладонь покрывается словно нежной и легкой летучей пудрой. Целые дни Сингапура не выпускают из большой клетки, где он, сидя в кольце, бормочет всякие глупости. То вдруг запоет из оперы "Фауст":
"Расскажите вы ей, цветы мои…"
То пищит тонким голосом:
"Ах, какой вздор-р-р! Какие глупости!"
То вдруг орет басом:
"Молчать!"