Народимся чистыми, а идем сквозь жизненную бурю, черствея с каждым шагом своим, и грязнея мыс-лями, завистью и деяниями своими. А правильно ли? По Божьему ли разумению? Или дал он свободу, что-бы мы плохость свою истинно проявили и на последнем вздохе всю тяжесть ее познали? Где ж тогда доб-рота твоя? Дал нагрешить несчислимо, дай и исправить. Не на небесах, пред тобой и судом твоим. На зем-ле, пред теми, в кого плохость наша прямиком наударяла.
Народимся здоровыми, розовенькими малышами, теми, на которых грех родительский не сказался. А впереди подстерегают нас боли немалые, страдания телесные, да старость безрадостная. А правильно ли?
Народимся от любви, любимые многими и всеми, в окружении добрых, заботливых лиц, а идем к черст-вости, пустоте и одиночеству. А правильно ли?
Господь Бог так ли задумал нас?
Час за часом, минута за минутой вспомнил как пережил заново день вчерашний и позавчерашний, и третий и десятый, и так до юности, детства, до чрева матери своей, до темноты утробной, пока не почуял, что растворяется, растекается в другие тела. Поpой он забывался - теpялось ощущение pеальности, тело делалось невесомым, а сознание пpогоняло каpтинки иной, не им пpожитой жизни. Степан пpобуждался и долго стpелял глазами, сообpажая, в каком он миpе. Днями шаги стаpухи либо надоедливая муха под-сказывали ему - еще жив. Ночью же pазобpаться было сложнее.
3
Сорок и еще один день пролежал он.
Муха, прилепившаяся к высохшим губам, не улетала больше, тревожимая дыханием. Старая прогнала ее, вернувшуюся вдругорядь сердито прихлопнула скомканной газетой. Муха провалилась в межзубную темноту.
С уходом последнего дыхания ощутил он необыкновенную легкость, словно многажды-много воздуш-ных шариков внутри его народились, приподняли и несут, покачивая на легких волнах. Он отдался на их волю и неизведанным блаженством наполнился сам.
"Прахом земным…"
Твари подземные окружили его, тихого. Каждый взял от него свой малый кусочек и унес в себе к себе. И становилось его меньше и меньше, а твари шли и шли, и не осталось его, телесного, совсем…
Только душа его, зависнув на распутьи, не определилась покудова - в какую сторону наипервый шаг проложить.
Твари подземные, выполняя наказ Создателя своего, собирались вместе. Каждый приносил в себе свою, подаренную посля ему частицу. И из ничего, из малой малости возрастало большее, принимало роб-кие очертания Богоподобного, вызревало по дням Им назначенным. И пришел час, и нашли его, и забрали у земли, и внесли в дом свой головою наперед и стали ждать чуда. На третий день душа его же и вошла в него, и вздохнул он, и начал новый свой долгий путь через свою жизнь, через чрево матери и семя отца, через их отцов и матерей и далее и далее к праху земному…
4
Улеты в иное измеpение становились все чаще и пpодолжительнее, каpтинки четче и pеальнее; появи-лось в них и новое - он видел себя, но не нонешнего, а давнишнего, когда он был еще не согбенным де-дом, - а тоpопким и хватким мужиком. Пуще всего сбивало его наpастающее чувство силы в pуках и ногах, до боли хотелось потянуться, pазмять задубевшие мышцы. Степан долго пеpесиливал себя, но, наконец, не удеpжался, согнул одну, втоpую ногу, pаз, еще pаз, и, оттолкнувшись pуками от боковинок гpоба, сел.
- Стаpая, собиpай-ка на стол, - весело кpикнул он. - Голоден я!
И по-молодецки легко выпpыгнул на пол.
КОРОТКИЙ РЕЙС
повесть
1
Стаял снег.
Стаял как-то вдруг - без обычной весенней распутицы. Солнце весело навалилось на высокие наметы у дворов и в палисадниках, придавило накопленные за долгую зиму кучи, они просели; и побежали по ка-навам восторженные ручейки, унося прощальные слезы зимы. Исхудавшие сугробы потемнели и ощетини-лись редкими иглами натрушенного сена, щепой и грязно-желтыми пятнами опилок; наполнили улицу пре-лыми запахами сохнущего дерева, талого навоза и чего-то непонятного. Но по запахам этим безошибочно определялось: весна!
Все дни напролет дул южный ветер. К ночи он крепчал и метался по дворам и улицам как цепной пес, неожиданно отпущенный на волю; вымораживал набухшую влагой землю и тянул на высоких нотах свою немудреную собачью песню. Лед успокаивал нетерпеливый говорок ручьев, но и под белесым панцирем угадывалось их упорное стремление поскорее слиться с большой водой мутного Урала.
По темным улочкам предутреннего городка Илья Мохов шагал на работу. Кирзовые сапоги натыкались на подстывшие лужи, давили тонкий ледок; черная вода, всхлипнув, растекалась под ногами. Илья делал шаг в сторону, пытаясь углядеть - где посуше? - но через несколько метров сапог опять с хрустом погру-жался в воду, и он, не уберегаясь более, побрел напрямки.
Поднимался Илья рано. Пока грелся самовар, подбил в ясли корове и телушке сена, уложил в поленни-цу с вечера наколотые дрова, смел мусор и, только после этой привычной работы, которую и за работу-то никто не почитал - так, пустячок, въевшийся в нутро хозяина обряд, - вернулся в избу, умылся и, обжигая губы, напился темно-красного зверобойного чаю.
В густой тишине четко разносилось мычание коров, встречающих заспанных хозяек, стук водоколонок, резкий визг отворяемых ворот. И монотонно подмигивал кому-то желтым глазом одинокий светофор.
На церковном крыльце согнутая старушка тюкала топориком - скалывала наледь. Скоро утренняя служ-ба.
Илья миновал последний в улице дом (на воротах его и сейчас, в сумраке, угадывалась из года в год подновляемая известью надпись: "Прадаёца"), и вышел на пустырь. Звался этот пустырь Гнилым. Ни бес-хозный клен, ни тополь не могли зацепиться за пропитанную стоками землю. Земля родила чахлую траву; трава желтела уже к началу лета и не притягивала ни гусей, ни скотину. Илья прибавил ходу - торопился быстрее миновать гнилое место, просунул маленькое худое тело в дыру забора и очутился в гараже.
Весь городской транспорт укрывался здесь: ночевал, ремонтировался, а утром, как тараканы от света, расползался по щелям-улицам на зов многочисленных служб и контор, делал начальников гаража самыми влиятельными людьми в районе, неподвластными ни властям, ни, порой, и закону.
Среди машин и особого гаражного запаха Илья обмяк и успокоился. Выверенным шагом подошел к сво-ему ЗИЛку, покопался у задних скатов, запутываясь пальцами в пуговках, ткнул намокшим сапогом в ко-лесо, открыл дверцу кабины.
- Отдохнула, кормилица, - ласково погладил холодный круг баранки, поправил сбившуюся на сидении кошму и поднял капот.
Звонко встренькнули ведра.
- Счас я тебя погрею, - шептал он, направляя узкий желобок дымящейся струи в горловину радиатора. Вода журчала, разбегалась по тонким трубкам, булькала и чавкала, выдавливая студеный воздух. Пар скрывал темную дыру, мешал, охватывал и ведро, и руки, и голову Ильи, выступал мокрью на обритых щеках. Илья изогнулся, сбоку заглядывая на струю, и вливал в подношенное сердце машины ведро за ве-дром.
Пока грелся мотор, подтянул струбцины, смыл набрызги с номеров, заметив вскользь - подкрасить бы надо, - вымел с резинового коврика вчерашнюю грязь.
Где-то в дальнем ряду, на автобусной стоянке, гулко хлопнула дверца.
Илья заторопился.
Впрыгнул в кабину, поерзал костлявым задом по кошме, устроился и выехал за ворота.
2
Месяц назад, когда носилась по степи одичавшая вьюга, заметая дороги и оголяя беззащитные паш-ни, схоронил он сына. Прожил Санька жизнь короткую и пустую, не оставил после себя ни памяти доброй, ни детей малых. Метался, как та февральская вьюга, из угла в угол, не находя себе места, кровянил бес-путством своим сердце матери, состарил ее до времени.
Где осечка произошла? Когда, в какой неуловимый момент потеряли они сына? Нет, не месяц назад это случилось; много раньше оборвалась у них связующая нить; отошел Санька в другое измерение, стал чужим; сторонился их, пропадал с дружками по пивнушкам да по малинам; изредка забредал в дом по-мыться наспех в бане, выпросить у матери денег, и опять уходил в пустоту.
Оттуда, из пустоты и принесли его, замерзшего и, наконец, успокоившегося. А у них и слез не нашлось оплакать потерю единственного сына - давно все повыплакали. И только горечь одиночества навалилась на них, отобрав смутную надежду на Санькино возвращение, к которому они не приложили никаких уси-лий, лишь молча переживали, сторонними наблюдателями следили и ждали: вдруг поумнеет? А он умнел в обратную сторону: морщинел и седел. И смотрел на всё и всех злыми колючими глазами.
На похороны едва набралось два десятка равнодушных людишек: слесарей из гаража прислали; кое-кто из соседей; бывшие Санькины собутыльники да обязательные в такие минуты полуживые старушки, которые раз за разом проходят этот скорбный путь, приучают себя к мысли о скором избавлении от хвороб и одиночества.
Что-то поломалось в жизни. Старики живут, со скрипом, но цепляются за жизнь, а сыны и внуки в зем-лю уходят…
Снег падал на лицо сына, не таял, оттенял желтизну впалых щек, высокого в залысинах лба; осыпал черные волосы, растворялся на белоснежных простыни и подушке.
Дружки передавали смене полотенца, торопливо пятились в конец короткой процессии, звенели стака-нами и равнодушно переговаривались.
- Скоро и мы за им вдогонку.
- Иди ты к черту. Хуже нет зимой загибаться.
- Какая разница когда? Лишь бы скорее.
- Ну и дурак. Торопишься, так веревку на шею и крякай. Никто не держит.
- И крякну.
- Кишка тонка!
- Спорим на литруху?!
Илья недовольно оглянулся, сплюнул в их сторону и, догнав сына, смахнул с лица Саньки холодный снег.
Стыдно, ой как стыдно было ему смотреть в глаза людей, словно это не Санька, а он - Илья, прожил впустую, зря занимал чье-то место на земле. И то, что ни у кого не нашлось доброго слова, ни в одном взгляде не встретил он и малой озабоченности - так, деланно сдвинутые к переносице брови да глаза в сторону - еще большей виной ложилось на него. Последняя ниточка оборвалась. Чего еще ждать оста-лось? А нечего ждать. Такая же пустота впереди, как и у этих отстранившихся от всего и отторгнутых все-ми людишек. - Чем я лучше? -
спрашивал себя. - Тем, что баранку кручу? Дело немудреное - любой справится. Пользительность, она не одной работой меряется. Люди мы и должны тепло друг дружке нести, всходы после себя оставлять. А я? Пустоцвет пустоцветом. И среди людей, а как в пустыне. Да только ли я?
Он обернулся.
Кто из них слова мои опровергнет? Кто?
Не увидел.
Поднял сморщенное жалостью лицо навстречу колким снежинкам; предательской влагой наполнились глаза - от снега ли? И взвыла мятущаяся душа в отчаянии:
- Где же осечка произошла?
3
Прогретый мотор тихо урчал у конторы винного завода.
- Еще не пришли, - заметил Илья темноту в окнах.
Длинный рубленый дом с высокой завалинкой был зажат с двух сторон глухим, сколоченным внахлест из тесин, забором. Дом старинный, и, пожалуй, уже сам забыл и год своего рождения, и мастеров, кото-рые поставили его здесь - при складах и заводике. Было это давно, до Ильи, до отца Ильи, и, может, еще до нашей истории. Дом не поманит. И никто не хочет помнить. Рубим сук под собой. Нашему городиш-ке двести пятьдесят лет недавно справили. В одно время с Магниткой основан, вместе Пугачева воевали. Не далась атаману крепость Магнитная. За всю войну единожды ранен был и то здесь. А надо же: нам двести пятьдесят, а Магнитке скоро шестьдесят. Сами не хотим помнить или не велит кто? А он, Илья, все помнит в своей жизни? Сколько ездит сюда и только сегодня задумался. А сколько, правда? Ох, ты, госпо-ди! Год-то нонче какой? Ведь четверть века скоро, как я дорогу сюда пробил. Четверть века! Со-о-бытие! Надо бы Аннушке сказать. Ох ты, господи! Юбилей. Двадцать пять годочков как один.
Илья любил постоянство. Оно было в крови, в характере. Дед всю жизнь в деревне прожил, - лес берег. Отца парнишкой в эти места привезли и он до пенсии занимался одним делом - лес валил да на завод во-зил. Вот о прадедах Илья ничего сказать не может. Да кто их знает нонче, прадедов? В анкетах не спра-шивают, портретов на стены не цепляют, знатность не в почете. Были и ладно. А кто были и зачем жили - кому какое дело? Наследства все равно не оставили, стоит ли вспоминать? Начнешь копаться, а вдруг там генерал какой, или князь окажется. А то и разбойник с большой дороги. Только хлопоты раскопаешь. Люди засмеют, задразнят. Все короткой памятью жить привыкли. Как птицы - подрастают и разлетаются. Свою родню покидают, а на новом месте не обретают. Живут как хотят: и поругать некому, и подсказать некому. Чужому-то до тебя, как до прошлогоднего снега. Подскажешь, а тебе - обида. Впредь не суйся, не кажись умнее. Без тебя как-нибудь справимся. -
- Тьфу ты, куда занесло, - ухмыльнулся Илья и посмотрел на окна. Они так же холодно уставились в улицу черными глазницами. - Обленились. На работу еле плетутся. Все опоздать норовят, хоть минуту а украсть. У кого крадут? Спроси, и не знают. И зачем крадут, тоже не знают. Но какая-то глупая радость - не переработал! Еще и хвастают. Словно барину насолили. А где он, барин? Покажи?
Прежние времена хоть и ругают, а они были, и никуда от них не денешься. Боялись люди, не без этого. Хитрить боялись. Воровать боялись. Хуже других быть боялись. Лениться и то боялись. Не дрожали от по-стоянного страха. Этого не было. Просто все так жили, все тянули. А теперь? Кто-то тянет, а больше за воз держатся, вроде и помогают, подталкивают, а толку…
Под колеса машины упало желтое пятно.
Илья спрыгнул на дорогу, ладонью придавил до щелчка дверь кабины и по вросшим в землю плахам поднялся на крыльцо.
После бледного уличного света в коридорчике была непроглядная темь. Илья утонул в ней, остановил-ся у стены и повел рукой справа налево, пока не коснулся отполированного тысячекратными рукопожа-тиями металла дверной скобы. Резко дернул и окунулся в хлынувшее из-за спины облачко холодного воз-духа.
Большая в пол-избы комната, освещенная из угла настольной лампой, делилась на лабиринты прохо-дов разновеликими столами. В конторе было мрачно и холодно; беленые стены в подтеках; на боковине шкафа журнальный портрет давно ушедшего большебрового маршала с орденскими планками от плеча до кармана; стопки бумаг и папок; на окне метровый столетник в зеленой с ржавыми заплатами кастрюле; остановившиеся невесть когда часы.
За перегородкой, откуда выбивался свет, сидела мастерша. Ежась и позевывая, она заполняла пухлой рукой амбарную книгу. Ее скуластое, с большими бледно-фиолетовыми подтеками под раскосыми глазами, лицо было необычайно подвижно. Она то вытягивала мясистые губы, сложив их трубочкой, то раскрыва-ла, обнажая неровные крупные зубы, то сжимала в узкую злую полоску, отчего ее приплюснутый нос растекался по щекам - повторяла букву за буквой слова. И не поймешь - подсказывали губы рукам или наслаждались таинством звуков.
- Куда подъезжать? - вместо приветствия спросил Илья.
Мастерша приняла у него документы, заполнила тесные клеточки жирными цифрами и подняла на Илью зеленые глаза.
- К третьему складу. Ты ж не все оттуда вывез?
- Не все, - подтвердил Илья.
- Вывози. Его ремонтировать надо. - Она зевнула широко и передернулась. - Бр-р-р. Холодина какая… Сторожиха проспала, зараза… всю контору выстудила. - Откинулась на стуле и потрогала крашеное желе-зо голландки, выискивая остатки тепла. - Черти. Дорвутся до бесплатного, - безадресно сказала она.
- Не оставляйте, - посоветовал Илья и упрекнул, - сами же избаловали.
- Ну да, сами, - согласилась мастерша. - А куда денешься?
Илья промолчал. Он мог бы ответить, сказать, мол, выгоните, других примите. А что толку? И самый хороший при здешних порядках и изобилии недолго продержится. Соблазн! Да и не пойдут сюда хорошие.
Мастерша, думая о своем, кивнула:
- Никуда не денешься. Да-а… - Открыла тумбочку у стола и спросила равнодушно. - Будешь?
Илья собрал со стола бумаги, расписался в журнале.
- Ну как знаешь, - услышал он у двери.
4
К бамперу ЗИЛа приткнулся мотоцикл.
- Нашел стоянку, - проворчал Илья. Оторвал старенький "Ковровец", выжал сцепление и покатил к забору. - Места ему мало!
Из калитки вывалился Харон.
- А, Илья! Объезжаешь мою ласточку? - зашумел он. - Давай, давай! Глядишь, понравится, мы и шух-нем - тебе мотоциклу, мне - твою бегемотину.
Мужики поздоровались.
- Загружаться? - спросил Харон.
- Надо, - обычно ответил Илья.
- Надо, - согласился Харон. - А я уже, - с детской улыбкой похвастал он и похлопал себя по карманам оттопыренного тулупа. - Обратно поедешь, за рыбкой заскочи, - хозяйке на ушицу.
Семен Гуляев еле-еле дотянул до пенсии. Работал на цементном заводе обжигальщиком, подхватил грудную болезнь и беспрерывно кашлял - глаза кровью наливались. Думали - доживает человек последние деньки. Он и сам так думал: обменял кооперативную квартиру на домик в городке; хозяйства никакого не держал: к чему? с собой не потащишь, а на хлеб с квасом и пенсии хватит. С осени до весны ночевал до-ма, по теплу переселялся на местное море - большое водохранилище, - ставил шалашик, дышал за всю жизнь чистым речным воздухом и рыбалил. Но и по холодам ни дня без рыбалки. Уезжал до свету, воз-вращался к ночи. Там, на море и выкашлял свою хворь: нос и щеки обрели живой цвет, располнел и по-добрел - к старости баламутом сделался. И приработок заимел. Рыбку где продаст, где так отдаст; город-ским рыбакам лунку клевую уступит, наживкой снабдит - и за все плата - стопка. А по весне появилась еще одна работа.
Лед у берега размяк; заискрились трубочки-кристаллики; вода подтачивала их, растворяла. Крепкий лед все дальше и дальше отходил от берега, но еще долго оставался надежным пристанищем рыбакам. Семен смекнул выгоду и устроил переправу. Его резиновая лодочка без устали сновала по черной паря-щей воде к вырубленной во льду закраине. Должность была в монопольном владении Семена.
- Фирма обслуживает на совесть, - хвастал он. - Рекламации нам не нужны. Бизнес - это вам не служ-ба быта. Покупатель диктует спрос, а я под спрос цену подгоняю.
В паузах между рейсами он тягал карасей и окуньков. Рыбак был удачливый, никогда без улова не оставался. И, хоть сам рыбы не ел, дело это любил. Ни в каком ином промысле нет такого покоя, - живая вода как и шептун-осот полнили тихими думами, беззлобными и безобидными, делали его спокойным до равнодушия, ибо в созерцании этом была бесконечность и глубина самопознания, когда все житейское предстает такой мелочью, что тратить на него наживку, то бишь нервные клетки, по меньшей мере глупо.