О том, как Амур пытался пронзить мое сердце, да только стрелы погнул
С этой историей у меня связаны самые горькие воспоминания, наибольший мой позор. Много времени минуло с той поры, казалось, пора бы и забыть, но, как только вспомню тот урок, от стыда сгораю.
А виновата во всем ручка, обыкновенная ученическая ручка, с одной стороны которой перо, с другой - карандаш. Она имела никем еще не исследованную особенность всасывать в себя чернила, а потом незаметно выпускать их на пальцы, так что наши руки были всегда в синих пятнах, а часто и нос, и щеки, и подбородок.
Но зато те ручки были безотказны, перья у них никогда не тупились, карандаши не ломались, мы их с удовольствием покупали, носили в портфелях, в книжках, в карманах - кому где вздумается.
А еще из них было очень удобно стрелять. Бумажными, хорошо разжеванными пульками. Заложишь такую пульку в трубочку от ручки, зажмешь в губах тот конец, где сидит пулька, потом прицелишься и - пфу! - что есть силы в трубку. И твоя пулька, глядишь, у кого-то на лбу или на затылке. Это зависит от того, куда ты целился.
Лучше всего стрелять во время урока, когда "мишень" сидит более или менее неподвижно. Так вот и я, дождавшись, когда учитель истории повернулся в сторону, зарядил свою ручку загодя приготовленной пулькой, прицелился и выстрелил - прямо в щеку Василю.
Тот сразу же догадался, кто в него выстрелил, и, стоило учителю обратиться к доске, я получаю пульку в ухо.
Ах, ты так! Ну, я сейчас тебе!
Не сводя глаз с учителя, готовлю очередную пульку.
- Что это вы все время жуете? - интересуется учитель.
Отвечаю, что ничего и не думал жевать.
Он отворачивается, и я, быстренько прицелившись, стреляю в Василя.
И как это он заметил? Совсем ведь в другую сторону смотрел!
- Если вам не интересно, можете выйти из класса…
Конечно, я и не подумал это сделать. Еще чего: выйти в коридор, где тебя сразу же поймает директор!
Прилежно кладу ручку на парту, внимательно слушаю учителя.
Хлясь!..
Ответ Василя. Снова в самое ухо попал. А учитель, видите ли, ничего не увидел. Меня так сразу заметил…
Вот он снова отворачивается в другую сторону, и я, не теряя его ни на минуту из поля зрения, выдираю листок бумаги, начинаю жевать. Потом опасливо и осторожно беру ручку, заряжаю пулькою и, скосив один глаз на учителя, быстро подношу трубку к губам…
Не иначе учитель тоже искоса пас меня. Так как, не успел я выстрелить, он прервал свой рассказ, открыл классный журнал и туда сердито что-то записал.
- "Плохо"… Тебе за поведение "плохо", - шепчет Мишка, который сидит к столу ближе меня.
Я и без него знаю, что никак не "отлично". Явственно представляю, как директор меня вызывает, как песочит на классных, а то и на общешкольных собраниях, как посылает маме записку, и жить мне совсем не хочется.
К тому же совсем недавно я был "в гостях" у директора. Он меня сурово предупредил, что ему уже надоели свидания со мною (будто я к ним стремился!). Еще одна жалоба, и нам придется навсегда расстаться.
Это предостережение меня напугало больше всего.
Конечно, я бы от этого никак не помер, так как пылкой любви к директору не испытывал, но беда заключалась в том, что пришлось бы распрощаться не только с ним, но и со школой. Куда же я тогда денусь? И что будет с мамой?
Мишка, что сидит рядом, тоже за меня переживает, шепчет, что как только историк выйдет из класса, я должен сразу же его догнать и упросить вычеркнуть из журнала эту никому не нужную отметку. В ответ я киваю головой: согласен, дескать, все что угодно сделать, лишь бы остаться в школе.
Поэтому, как только прозвенел звонок, бросаюсь вслед за учителем:
- Михаил Платонович! Михаил Платонович!
Историк останавливается. Он очень высокий, на меня глядит сверху вниз, и стекла его очков строго и неприязненно поблескивают.
- Слушаю вас!
- Я больше не буду, Михаил Платонович… Я нечаянно, Михаил Платонович…
Бубню поспешно, так как охвачен страхом, что он может меня не дослушать. Вот-вот распахнутся двери классов, оттуда посыплются ученики, окружат нас, перебьют - и тогда я пропал!
Брови Михаила Платоновича недоуменно лезут вверх:
- Нечаянно, говорите?.. Как это нечаянно?
И тогда я выпалил фразу, которую, пока жив, никогда себе не прощу.
- Так в меня Гаврильченко стрелял… Если бы не он, я бы ни за что… Я больше не буду, Михаил Платонович!
Какую-то минуту историк колеблется, потом раскрывает классный журнал, зачеркивает плохую отметку.
Даже не поблагодарил его, потому что был готов язык себе откусить…
Как я мог лучшего друга вот так предать? Разве нельзя было без этой подлой фразы уговорить учителя?
Весь день не мог Васе смотреть в глаза. А он, будто нарочно, все ко мне подходит то с этим, то с тем и, разговаривая, нет-нет да положит руку на плечо. И казалась мне его рука такою тяжелой, что я даже сгибался под нею.
Что бы он сказал, знай про ту мою фразу?
И он все-таки узнал - правда, немного позднее! Ведь я очень скоро забыл о данном историку обещании, хотя поначалу добросовестно старался дисциплину в классе не нарушать. Но обстоятельства жизни порой складываются так, что самые благороднейшие наши намерения летят вверх тормашками. Итак, я снова на чем-то попался, и Михаил Платонович, который имел хорошую память, сказал при всем классе:
- Прошлый раз вы все свалили на Гаврильченко. Теперь я вижу, что вы тогда сказали неправду…
- Ничего я вам не говорил!..
- Как не говорили?..
Лицо учителя покраснело, наверное, не меньше, чем мое. Он очень рассердился, но не его гнев и даже не плохая отметка, которую он вот-вот поставит, огнем палили меня сейчас. Затылком, спиной, сердцем ощущаю удивленный взгляд Гаврильченко и уже на весь класс кричу:
- Неправда! Ничего, ничего я не говорил!
Учитель, по-видимому, понял, что со мною творится что-то необычайное, и не стал спорить. Только сердито повел плечами и сказал:
- Садитесь…
Даже забыл поставить мне плохую отметку. Хотя я сейчас нестерпимо хочу, чтобы он записал в журнале против моей фамилии "плохо", чтобы директор выгнал меня из школы, чтобы я попал под машину, чтобы лежал в больнице и, умирая, сказал Василю, что все это неправда.
- Ничего такого я ему не говорил, - бубню Мишке, потому что никак не могу молчать: меня что-то душит за горло.
- Ну, веришь, что не говорил? - пристаю к Киму на перемене: мне кажется, что все только и думают о той моей фразе.
Ребята - и Мишка, и Ким, и другие - отвечают, что верят, отчего бы и в самом деле не поверить, но мне от того не легче…
Даже в субботу, когда мы с Федькой ехали домой, я убеждал его и себя одновременно, что никак не мог сказать такое! Но Федька, у которого кожа как у носорога, к моей трагедии отнесся, в общем, безразлично. Он только пожевал губами и сказал:
- Нашел из-за чего печалиться! Вот домой приедешь, как следует поужинаешь - все сразу забудется.
У меня руки зачесались дать ему по физиономии. Отодвинулся на скамейке от него подальше, ничего больше слышать не хотел. Смотрел, ничего не видя, в окно и обреченно думал, что никогда Вася мне не поверит, сколько бы я его ни переубеждал.
…Но вскоре Василь перестал сердиться. От счастья я был на седьмом небе. Думал о том, какой чудесный парень мой друг. Мне так хотелось совершить для него что-нибудь совсем необычное! Если б это было на войне, я бы под все пули бросался, чтобы его защитить.
Однако войной пока что не пахло, и пули вокруг не свистели. Поэтому свои героические порывы мне пришлось отложить на неопределенное время, а услужить Васе все-таки довелось, но совершенно иным образом.
Кто-то сказал, что бог любви Амур прилетает в наши края весенней порой вместе с птицами, а поздней осенью, с наступлением холодов, собирает свою амуницию и отлетает на юг - в далекие теплые края.
Возможно, что Амур, взмахивая прозрачными крылышками, действительно регулярно улетал с первыми журавлями, но в тот год он отбился от журавлиной стаи и залетел в наш класс - передохнуть, наверно, с дороги да отогреться. И то ли мы ему так понравились, то ли у него уже не было сил лететь дальше, только остался тот греческий бог Амур в нашем девятом "В" на всю зиму, до самой весны: нам - на любовь и вздыхания; учителям - на горе и слезы.
Не знаю, где обитал веселый лукавый божок: за классной доской или под потолком. Да в конце концов, это и не столь существенно. Отогревшись немного, придя в себя, он снял с плеча лук, вынул из колчана стрелы и принялся стрелять, целясь прямехонько в наши сердца.
Первым под выстрел попал Мишка Кононенко. Стрела впилась ему в грудь, наполнила сердце ядом. Примерно с неделю продолжался инкубационный период, а потом появились все признаки любовной лихорадки.
Мишка стал крутиться на парте и поминутно оглядываться. Я прекрасно знал, на кого он посматривает: на третьей парте за нами сидела Мила, которая делала вид, что эти взгляды ее вовсе не касаются. Когда же Мишка под большим-большим секретом однажды дал мне прочитать записку от нее и при этом его лицо аж плавилось от идиотской усмешки, я понял, что мой друг погиб окончательно. От ненавистника девчонок, гордого казака и бесстрашного мушкетера осталась лишь хилая тень, да и та ему уже не принадлежала…
Следом за Мишкой заболел Гаврильченко. Признаком болезни было то, что он снова принялся за стихи. Не про самолеты либо планеры, а про такие достойные презрения вещи, как звезды в небе, соловьи в кустах, лунные ночи и девичьи очи.
Я был потрясен и не знал, что отвечать Васе, когда он с жалкой улыбкой ждал моего приговора.
Стихи были отвратительные. Их не спасали ни напиханные в них звезды, ни чирикающие соловьи, ни лунные вечера. Но у меня не хватало духу сказать ему об этом.
- Они вроде ничего… Нравятся… - бормотал я, поражаясь собственному вранью.
- Правда?!
Вася расцветает. Тогда я не выдерживаю. Ехидно спрашиваю, указывая на строку, где говорится про какую-то деву с глазами, мерцающими, как звезды:
- Ты про кого это?!
- Да-а…
Увиливает от моего взгляда, еще больше смущается. Потом, взяв у меня свои стихи, с необычным для него смущением спрашивает:
- Я тебя провожу после уроков. Ладно?
До конца занятий меня одолевало любопытство: что ему от меня надо? И когда мы вышли, прошли молча один квартал, другой, Вася спросил:
- Скажи честно, ты мне друг?
- А ты что, до сих пор сомневаешься? - отвечаю осторожно.
Он вроде и не слышал.
- Ты скажешь правду, о чем я тебя спрошу?
Облизываю пересохшие губы, отвечаю, что буду говорить правду. Неужели доподлинно узнал, что я тогда, в коридоре, сболтнул учителю истории?
- Скажи… ты любишь… Нину?
На какое-то время я остолбенел. Стою сам не свой. Вася захватил меня, можно сказать, врасплох: никак не мог подумать, что он про это спросит. К тому же я и сам хорошо не знаю, люблю ли я Нину или нет. Она мне нравится, мне приятно, когда ее вижу, и грустно, когда расстаемся, но разве можно считать, что это уже настоящая любовь? И разве можно в таком признаться даже самому близкому другу?
- Откуда ты взял? Очень нужна мне эта Рыбальченко!..
Услышав ответ, Вася хватает мою руку, изо всех сил ее пожимает, обещает упросить инструктора, чтобы покатал меня на самолете. А я, совсем сбитый с толку, только хлопаю глазами…
Лишь спустя некоторое время, когда уже вечером сидел за столом дома и решал задачку, меня вдруг осенило: вот те на - Васька втрескался в Нину!
Так вот, значит, почему он допытывался, люблю ли я ее!
Сижу как сыч, и мне уже не до задачки и вообще не до уроков. Мне кажется, что я тоже люблю Нину. Ну, пусть еще не люблю, пусть только начинаю любить. Потому что она мне как друг, как верный товарищ.
А разве Васек не друг? Разве не я провинился перед ним, разве не поклялся, что искуплю ту свою вину?
На следующий день, получив записку от Нины с предложением сходить в кино, я ответил, что сегодня не могу, что пусть пойдет с Васей. И так каждый раз отвечал. А когда мы втроем возвращались из школы (я всегда внимательно следил, чтобы не остаться с Ниною наедине) и доходили до улицы, на которую мне надо было сворачивать, я всегда поспешно с ними прощался.
Поначалу это удивляло Нину и, наверно, немного обижало. Но со временем она привыкла и ко мне уже не обращалась. Не писала записки, не приглашала больше в кино: адресовала все это Васе. И наши с ней занятия но немецкому языку сами собою заглохли.
Про то, как я едва не стал отличником и какая это была бы для мамы радость
Это благородное намерение возникло у меня в девятом классе.
По правде говоря, и раньше время от времени меня осеняла мысль: а почему бы и мне не стать отличником? Чем я глупее Икса или ленивее Игрека?
Посредственные отметки я получал вовсе не потому, что не мог запомнить рассказанное учителем, а потому, что высидеть спокойно сорок пять минут был способен разве только каменный идол, да и то если бы его соседи не задевали. А так - тот шепнет, тот щипнет, тот что-нибудь смешное нарисует и потихоньку покажет, - уже и пропустил мимо ушей какую-то часть рассказа учителя, уже и хлопаешь беспомощно глазами, когда учитель неожиданно спрашивает:
- Повторите, что я только что рассказывал!
К тому же, если б в классах не было окон или находились они где-нибудь под потолком, чтобы только свет давали. А то на всю стену, чтобы все было видно, что вне школы творится. Вон дядька что-то на телеге везет. Интересно, что там у него? Вот остановились две женщины - стоят, одна на другую машут руками, вроде бы ссорятся. Подерутся или нет? А вон еще более интересное: воробей. Примостился на подоконнике, в класс заглядывает.
Помню, как еще в пятом классе повадился к нашему окну козел. Бывало, подойдет, постукает в раму рогами и принимается лизать стекло - воздушные поцелуи нам посылает. Ну как тут от хохота удержаться!
Мы покатывались от смеха, а учительница посылала кого-нибудь отогнать животное. Но только ученик, выполнив свою миссию, возвращался, только усаживался за парту, как козел снова тук-тук в окно.
Учительница лишь потом узнала, почему козел всегда заглядывает в наше окно и лижет нижнее стекло, - мы его солью натирали.
Так вот, мысль о том, почему бы и мне не стать отличником, раньше тоже у меня мелькала. Например, когда в конце года происходило вручение похвальных грамот и подарков. Это действительно было бы здорово - на глазах всех собравшихся выйти к столу и из рук самого директора получить похвальную грамоту. Да, было бы совсем неплохо стать отличником - хотя бы для того, чтобы не так часто тебя вызывали к доске. Ведь учителя отличников почти никогда не спрашивают. Разве только тогда, когда весь класс ответить не может.
Вот если бы отличников вообще никогда не спрашивали! А то: вызовут - не вызовут, все равно задания готовь. Сиди над учебниками день и ночь, интересно тебе или неинтересно - учи все подряд назубок. Так что стоит ли овчинка выделки? Пожалуй, не стоит.
Однако в девятом классе дело приняло неожиданный оборот. Как-то Мария Федоровна сказала, что ученики, которые удостоятся аттестата отличника, имеют право поступать в институт без экзаменов. Да еще в первую очередь их зачисляют.
Тут я и задумался. Чего я больше всего на свете не любил, так это экзамены. Я их просто терпеть не мог. А тут, оказывается, если стать отличником, от них можно увернуться.
К тому же и два месяца летних каникул не пропадут: не придется день и ночь над учебниками гибнуть. А тогда как хочешь развлекайся.
Что и говорить, перспектива соблазнительная.
В тот вечер я аккуратно выписал в два столбца предметы: один был совсем маленький - с отличными оценками, а другой - в два ряда, куда длиннее.
Ты чего это пишешь? - заинтересовался Федька. Он уже кончал десятый класс, и ему, конечно, думать об аттестате отличника было поздно.
Я охотно ему пояснил и рассказал о своем намерении.
- Ты - отличником? - вытаращил на меня глаза Федька. Покрутил головой, потом убежденно произнес: - Ничего у тебя не выйдет. Хоть лопни, хоть тресни, а отличником ни за что тебе не стать.
- А откуда ты знаешь?
- Знаю.
У меня сразу испортилось настроение. Чувствую, что все это он нарочно говорит, чтобы только вывести меня из себя, но не могу как следует обозлиться на него.
- Я тоже про тебя такое знаю… - бросаю многозначительно, чтобы только поддеть его.
- Что ты знаешь? - настораживается Федька.
- Думаешь, не видел, как ты козу доил? Чтобы хозяйка не увидела…
Меня спасают только ноги. Да еще то, что двери были открыты. Федька как бешеный гонялся за мной, но, куда там, догнать не мог. И когда он, задыхаясь, останавливался, я тоже делал передышку:
- Козодой! Козодой! Вот расскажу в школе, как ты козу выдоил, будешь тогда знать, как я не стану отличником!
Федька срывается с места. Если бы он меня поймал, то, конечно, убил бы. Ну а ко мне сейчас же возвращается хорошее настроение и уверенность, что отличником я все-таки буду. Назло Федьке.
Решил с понедельника начать. В середине недели как-то не с руки: оглянуться не успеешь, как уже суббота. Пусть уж погуляю напоследок, сил наберусь, ведь придется и днем и ночью спину гнуть.
Домой возвращались с Федькой в разных вагонах: я никак не мог простить его неверия. Поэтому, наверно, дома но выдержал и поделился с братом своими намерениями.
- Не веришь?
Сергейка сказал, что верит, только сказал как-то безразлично - отцепись, дескать. Мастерил сейчас для самоходного катера реактивный двигатель: коробка из-под зубного порошка "Пионер" с впаянной в нее металлической трубкой. А когда он чем-нибудь увлечен, все остальное ему до лампочки. Мне же необходим сочувствующий слушатель.
Разве что маме сказать?
До сих пор я имел намерения рассказать ей, когда стану отличником. А лучше даже вовсе ничего не говорить, а только показать аттестат с отличием. Чтобы мама глазам своим не поверила.
Но когда это еще будет! Нет, надо обязательно сегодня сказать, а то, может, не смогу и заснуть.
Мама в это самое время перестилала постель, белье меняла. Захожу сбоку и говорю как только удается равнодушно, вроде бы все это мне раз плюнуть.
- Знаешь, что я задумал?
- Что же это ты надумал?
- Стать отличником!
Всего мама от меня ждала, только не такого.
- Ты хочешь стать отличником? - переспросила мама, не веря, наверное, своим ушам.
- Может, не веришь? - в свою очередь спрашиваю я обиженно.
Мама торопливо отвечает, что верит. Но это так неожиданно для нее…
- А ты, я вижу, вовсе не рада, - все еще дуюсь на маму.
- Да что ты, глупенький! Как может мать не радоваться сыну-отличнику.
У мамы на глазах уже слезы. И смеется она, и вот-вот расплачется. Обнимает меня за плечи, взволнованно приговаривает:
- Боже мой, какой ты вымахал! Думала ли я когда-нибудь, что у меня такой сын вырастет?..