Ледяна колокольня - Писахов Степан Григорьевич 5 стр.


Своим жаром баню грею

Исправник уехал, волков увез. А через него я пуще разгорячился.

В избу вошел, а от меня жар валит. Жона и говорит:

– Лезь-ко, старик, в печку, давно не топлена.

Я в печку забрался и живо нагрел. Жона хлебы испекла, шанег напекла, обед сварила, чай заварила и все одним махом.

Меня в холодну горницу толкнула. Горница с осени не топлена была. От моего жару горница разом теплой стала. Старуха из-за моей горячности ко мне подступиться не может, плеснула на меня водой, чтобы остынул, а от меня пар пошел, а жару не убыло.

Поволокла меня баба в баню. На полок сунула и давай водой поддавать. От меня жар! От меня пар!

Жона хвощется-парится, моется-обливается. Я дождался, когда голову намылит, глаза мылом улепит, из бани выскочил, домой бежать, а меня уж дожидались, моего согласия не спросили, в другую баню потащили. И так по всей Уйме я своим жаром бани нагрел. Нет, думаю, пока народ парится, я дома спрячусь – поостыну.

Моей горячностью старушонки нагрелись

На улице мужики меня одолели, на ходу об меня прикуривали, всю спину цигарками притыкали. Домой притащился – думал отдохнуть – да где тут! Про горячность мою вся Уйма узнала, через бани слава пошла.

И со всей-то Уймы старушонки пришлепались. У которой поясницу ломит, у которой спина ноет али ноги болят, обстали меня старухи и вопят:

– Малинушка, ягодиночка! Погрей нас!

Ну, я вспомнил молоду ухватку, да не то вышло. Как каку старуху за какой бок али место хвачу, то место и обожгу.

Уселись круг меня старушонки сморщенны, скрюченны, кряхтят, а тоже – басятся.

И будто мы в молодость играм: старухи взамуж даются, а я сижу жонихом разборчивым. Кошка села супротив меня, зажмурилась, мурлыкат от тепла.

Моей горячностью старушонки живо нагрелись, выпрямились, заулыбались, по избе козырем пошли. А новы и в пляс, да с песней.

Ты, гостюшко, слушатель мой, поди сам знашь: на тиятрах старухи чуть не столетки и по ею пору песни поют молодыми голосами да пляшут-выскакивают чище молодых. Это с той поры еще не перевелось.

Дак вот – старухи по избе павами поплыли и заприговаривали:

– Ты, Малинушка, горячись побольше, горячись подольше. Мы будем к тебе греться ходить!

Моя баба из бани пришла, на старух поглядела и не стерпела:

– Неча на чужу кучу глаза пучить. Своих мужиков горячите да грейтесь!

Ледяна колокольня

Хватила моя баба отнимки, которыми от печки с шестка горячи чугуны сымат.

Ты отнимки-то знашь ли? Таки толсты да широки, из тряпья шиты, ими горячи чугуны прихватывают, чтобы руки не ожечь. Дак вот с отнимками меня ухватила – да в огород, в сугроб снежный и сунула, да и сказала:

– Поостынь-ка тут, а то к тебе, к горячему, подступу нет. Я из-за твоей горячности не то вдова, не то мужняя жона, – сама не знаю!

Сижу в снегу а кругом затаяло, с огороду снег сошел, и пошло круг меня всяко огородно дело!

Не сажено, не сеяно – зазеленело зелено. Вырос лук репчатой, трава стрельчата, а я посередке – как цвет сижу. От меня пар идет. Пар идет и замерзат, и все выше да выше. И вызнялась надо мной выше дома, выше леса ледяна прозрачна светелка-теплица.

Надергал я луку зеленого. Вышел из светелки ледяной. Лук ем да любуюсь на то, что над огородом нагородил, любуюсь на то, что сморозил.

Бежит поп Сиволдай. Увидал ледяну светлицу в принялся приговаривать:

– Вот ладна кака колокольня! С этакой колокольни звонить начать – далеко будет слыхать! Народ придет, мне доход принесет.

Жалко мне стало свое сооружение портить, я и говорю попу Сиволдаю:

– На эту колокольню колокола не вызнять – развалится вся видимость.

Сиволдай свое говорит, треском уши оглушат:

– Я без колокола языком звонить умею. Сам знашь: сколькой год не только старикам, а и молодым ум забиваю!

Вскарабкался-таки поп Сиволдай на ледяну колокольню. Попадью да просвирню с собой затащил. Обе они мастерицы языками звонить.

Как только попадья да просвирня на ледяно верхотурье уселись, в ту же минуту в ругань взялись. Ругались без сердитости, а потому, что молчком сидеть не умеют, а другого разговору, окромя ругани, у них нет.

Увидел дьячок, смекнул, что дело доходно с высокой колокольни звонить, и стал проситься:

– Нате-ко меня!

Попадья с просвирней ругань бросили и кричат:

– Прибавляйся, для балаболу годен!

Гляжу – и дьячка живым манером на ледяной верх вызняли. Поп Сиволдай для начала руками махнул, ногой топнул. И тут-то вся ледяна тонкость треснула и рассыпалась. Я на поповску жадность еще пуще разгорячился! От моей горячности кругом оттепель пошла, снег смяк. Поп с попадьей, дьячок с просвирней в снегу покатились, снегом облепились, под угором на реке у самой проруби большими комьями остановились. Ну, их откопали, чтобы за них не отвечать.

Жалко ледяну светлицу-колокольню, а хорошо то, что поп остался без доходу, а народ без расходу. Поп Сиволдай, как его раскопали, кричать стал:

– К архиерею пойду управу искать на Малину!

Попадья едва уняла:

– Ох, отец Сиволдай, как бы Малина еще чего не сморозил. До другой зимы не оттаять.

Ледяной потолок над деревней

Обернулся я на огород, а там расти перестало. Только лук один и успел вытянуться. Моя баба да соседки уж луковницу варят, пироги с луком пекут и кашу луком замешивают. Окромя луку, на огороде никакой другой съедобности не выросло.

Я на попов заново разгорячился, и до самого крайнего жару.

Оттепель больше взялась, и до самой околицы. А за околицей мороз трещит градусов на двести с прибавкой. Округ деревни мой жар да мороз столкнулись, талой воздух мерзнуть стал – сперва около земли, а потом и выше. И надо всей-то Уймой ледяным куполом смерзлось. На манер потолку. И така ли теплынь под куполом сделалась. Снег – и тот холодить перестал.

Говорят – улицу не натопишь. А я вот натопил! Потолок над Уймой блестит-высвечиват, хорошим людям дорогу в потемни показыват, а худым глаза слепит да нашу деревню прячет. Я, как завижу чиновников, полицейских али попов, пуще загорячусь. У нас под ледяным потолком тепла больше становится. Мы всю зиму прожили и печек не топили. Я согревал!

Печки нагрею, бани натоплю. И по огородам пойду. В каком огороде приведется присесть, там и зарастет, зазеленеет, зацветет. Всю зиму в светле да в тепле жили. Начальство Уйму потеряло. Объявленье сделало: "Убежала деревня Уйма. Особа примета: живет в ней Малина. Надобно ту Уйму отыскать да штраф с нее сыскать!"

Вот и ищут, вот и рыщут. Нам скрозь ледяну стену все видно.

Коли хороший человек идет али едет, мы ледяну воротину отворим и в гости на спутье покличем. Коли кто нам нелюб, тому в глаза свет слепительной пущам.

Теперь-то я поостыл. Да вот ден пять назад доктор ко мне привернул. Меня промерял – жар проверял. Сказал, что и посейчас во мне жару сто два градуса.

Налим Малиныч

Было это давно, в старопрежно время. Я в те поры не видал еще, каки парады живут.

По зиме праздник был. На Соборной площади парад устроили. Солдатов нагнали, пушки привезли, народ сбежался. Я пришел поглядеть.

От толкотни отошел к угору, сел к забору, призадумался. Пушки в мою сторону поворочены. Я сижу себе спокойно, знаю – на холосту заряжены.

Как из пушек грохнули! Меня как подхватило, выкинуло! Через забор, через угор, через пристань, через два парохода, что у пристани во льду стояли! Покрутило да как об лед ногами! (Хорошо, что не головой). Я лед пробил и до самого дна пошел. Потемень в воде. Свету, что из проруби, да скрозь лед чуточку сосвечиват.

Ко дну иду и вижу – рыба всяка спит. Рыбы множество. Чем глубже, тем рыба крупне.

На самом дне я на матерущего налима наскочил. Спал налим крепкой спячкой. Разбудился налим и спросонок – к проруби. Я на налима верхом скочил, в прорубь выскочил, на лед налима вытащил. На морозном солнышке наскоро пообсох, рыбину под мышку – и прямиком на Соборну площадь.

И подходящий покупатель оказался. Протопоп идет из собора. И не просто идет, а передвигает себя. Ножки ставит мерно, будто шагам счет ведет. Что шаг, то пятак, через дорогу – гривенник. Сапожками скрипит шелковой одежой шуршит.

Я подумал: "Вот покупатель такой, какой надо". Зашел протопопу спереду и чинный поклон отвесил. Увидал протопоп налима, остановился и проговорил:

– Ах, сколь подходяще для меня налим на уху, печенка на пашкет. Неси рыбину за мной!

Протопоп опять ногами шевелить стал. Ногам скорости малость прибавил, ему охота скоре к налимьей ухе. Дома мне за налима рупь серебряной дал, велел протопопихе налима в кладовку снести.

Налим в окошечко выскользнул и ко мне. Я опять к протопопу. Протопоп обрадел.

– Кабы еще таку налимину, в полный мой аппетит будет!

Опять рупь дал, опять протопопиха в кладовку вынесла. Налим тем же ходом в окошечко да и опять ко мне.

Взял я налима на цепочку и повел, как собачку, налим хвостом отталкиватся, припрыгиват – бежит.

На транвай не пустили – кондукторша требовала бумагу с печатью, что налим не рыба, а охотничья собака.

Мы и пешком до дому доставились. Дома в собачью конуру я поставил стару квашню с водой и налима туда пустил. На калитку налепил записку: "Остерегайтесь цепного налима".

Чаю напился, сел к окну покрасоваться, личико рученькой подпер и придумал нового сторожа звать "Налим Малиныч".

Письмо мордобитно

Вот я о словах писаных рассуждаю. Напишут их, они и сидят на бумаге, будто неживы. Кто как прочитат. Один промычит, другой проорет, а как написано, громко али шепотом, и не знают.

Я парнем пошел из дому работу искать. Жил в Архангельском городе, в немецкой слободе, у заводчика одного на побегушках.

Прискучила мне эта работа. Стал расчет просить. Заводчику деньги платить – нож острый. Заводчик заставил меня разов десять ходить, свои заработанны клянчить. Всего меня измотал заводчик и напоследок тако сказал:

– Молод ты за работу деньги получать, у меня и больши мужики получают половину заработка и то не на всяк раз.

Я заводчику письмо написал.

Сижу в каморке и пишу. Слово напишу да руками придержу, чтобы на бумаге обсиделось одним концом. Которо слово не успею прихватить, то с бумаги палкой летит. Я только увертываюсь. Горячи слова завсегда торопыги.

Из соседней горницы уж кричали:

– Малина, не колоти так по стенам, у нас все валится и штукатурка с потолка падат.

А я размахался, ругаюсь, пишу, руками накрепко слова прихватываю – один конец на бумагу леплю, а другой – для действия. Ну, написал. Склал в конверт мордобитно письмо, на почту снес.

Вот и принесли мое письмо к заводчику. Я из-за двери посматриваю.

Заводчик только что отобедал, сел в теплу мебель – креслой прозывается. В такой мебели хорошо сидеть, да выставать из нее трудно.

Ладно. Вот заводчик угнездился, опрокинул себя на спинку, икнул во все удовольствие и письмо развернул. Стал читать. Како слово глазом поднажмет, то слово скочит с бумаги одним концом и заводчику по носу, по уху, а то и по зубам! Заводчик из теплой мебели выбраться не может, письмо читат, от боли, от злости орет. А письмо не бросат читать. Слова – всяко в свой черед – хлещут!

За все мои трудовы я ублаготворил заводчика до очуменности.

Губернатор приехал. Губернатор в карты проигрался и приехал за взяткой.

Заводчику и с места сдвинуть себя нет силы, так его мое письмо отколотило. Заводчик кое-как обсказал, что во како письмо получил непочтительно, и кажет мое письмо.

Губернатор напыжился, для важного вида ноги растопырил, глазищами в письмо уперся читат. Слово прочитат, а слово губернатору по носу! Ох, рассвирепел губернатор!

А все читат, а слова все бьют и все по губернаторскому носу.

К концу письма нос губернаторский пухнуть стал и распух шире морды. Губернатор ничего не видит, окромя потолку. Стал голову нагибать, нагибал-нагибал, да и стал на четвереньки. Ни дать ни взять – наш Трезорка. Под губернатора два стула подставили. На один губернатор коленками стал, на другой руками уперся и еще схоже с Трезоркой стал, только у Трезорки личность умне.

Губернатор из-под носу урчит:

– Водки давайте!

Голос как из-за печки. Принесли водки, а носом рот закрыло. Губернатор через трубочку водки напился и шумит из-под носу:

– Расстрелять, сослать, арестовать, под суд отдать!

Орет приказы без череду.

Взятку губернатор не позабыл взял. В коляску на четвереньках угромоздился, его половиками прикрыли, чтобы народ не видал, на смех не поднял.

Заводчик губернатора выпроводил, а сам в хохот-впокаточку, любо, что попало не одному ему. Письму ход дали.

Вот тут я в полном удовольствии был! Дело в суд. Разбирать стали. Я сидел посторонним народом любопытствующим. Судья главный – старикашка был, стал читать письмо – ему и двух слов хватило. Письмо другому судье отсунул:

– Читай, я уж сыт.

Второй судья пяток слов выдержал и безо всякого разговору третьему судье кинул. У третьего судьи зубы болели, пестрым платком завязаны, над головой концы торчат. Стал третий судья читать, его по больным зубам хлестким словом щелконуло. Зубы болеть перестали, он и заговорил скоро-скоро, забарабанил:

– Оправдать, оправдать! На водку дать, на чай дать, на калачи дать! И еще награду дать!

Я ведь чуть-чуть не крикнул:

– Мне, мне! Это я писал!

Одначе догадался смолчать. Суд писанье мое читат. За старо, за ново получат, а с кого взыскать, кого за письмо судить – не знат, до подписи не дочитались. Судейских много набежало, и всем попало – кто сколько выдержал слов. До конца ни один не дочитал.

Дали письмо читать сторожу, а он неграмотный – темный человек, небитым и остался.

Письмо в Питер послали всяким петербургским начальникам читать. Этим меня оченно уважили. Ведь мое мордобитно письмо не то что простым чинушам – самим министерам на рассуждение представили. И по их министеровским личностям отхлестало оно за весь рабочий народ!

Чиновники хорошему делу ходу не давали. Подумай сам, како важно изобретение прихлопнули!

А я еще придумал. Написал большу бумагу, больше столешницы. Сверху простыми буквами вывел: "Читать только господам…"

Дальше выворотны слова пошли. Утресь раным-рано, ишшо городовые пьяных добивали да деньги отбирали, – я бумагу повесил у присутственных мест, стал к уголку, будто делом занят, и жду.

Вот время пришло, чиновники пошли, видят: "Читать только господам", – глаза в бумагу вперят и читать станут, а оттудова их как двинет! А много ли чиновникам надобно было? С ног валятся и на службу раком ползут.

А которы тоже додумались: саблишки выташшили и машут.

Да коли не вырубить топором написанного пером, то уж саблишкой куды тут размахивать! Позвали пожарну команду и водой смыли писанье мое и подпись мою. Так и не вызнали, кто писал, кто писаньем чиновников приколотил.

Потом говорили, что в Петербурге до подписи тоже не дочитали и письмо мое за городом всенародно расстреляли.

Девки в небе пляшут

Перед самой японской войной придумали наши девки да парни гулянку в небе устроить.

Вот вызнялись девки в гал. Все разнаряжены в штофниках, в парчовых коротеньках, в золотых, жемчужных повязках на головах, ленты да шелковы шали трепещутся, наотмашь летят.

Все наряды растопырились, девки расшеперились.

В синем небе как цветы зацвели!

За девками парни о землю каблуками пристукнули и тоже вылетели в хоровод.

Гармонисты на земле гармони растягивают ходову плясову.

Девки, парни в небе в пляс!

В небе песни зазвенели!

А моя баба тогда молодой была, плясать мастерица, в алом штофнике с золотыми позументами выше всех выскочила да вприсядку в небесном кругу пошла.

И на земле кто остался, тоже в пляс, тоже с песней. Не отступали, ногами по-хорошему кренделя выделывали, колена всяки выкидывали.

И разом остановка произошла!

Урядник прискакал с объявлением войны японской!

Распушился урядник!

– По какому, – кричит – полному праву в небе пляску устроили? Есть ли у вас на то начальственно разрешение?

Перевел дух да пуще заорал:

– Может, это вы военны секреты сверху высматриваете!

Ну, мы урядника ублаготворили досыта. Лётного пива в его утробу ведро вылили.

Жаден был урядник до всякого угощенья, управшивать не надо, только подноси.

Урядника расперло, вызняло и невесть куда унесло.

Нам искать было не под нужду. Рады, что не стало.

Мобилизация

Было это в японску войну.

Мобилизацию у нас объявили. Парней всех наметили на войну гнать. Бабы заохали, девки пуще того. У каждой, почитай, девки свой парень есть. Уж како тако дерево, что птицы не садятся, кака така девка, что за ней парни не вьются?

Одначе девки вскорости охать перестали, с ухмылкой запохаживали. "Что, – думаю,– за втора така?"

А у каждой девки на рубахе, на юбке по подолу мужички понавышиваны. Старухи не раз унимали:

– Ой, девоньки, бесперечь быть войне, естолько мужичков в сподольях вышито!

Девки по деревне пошли, подолами трясли, вышитых стрясли, а взабольшны парни у подолов остались.

Вышиты робята выстроились как заправдашны рекруты.

Девки в котомки шапок наклали.

От начальства приказ был дан: запасны шапки брать, чтобы было чем японцев закидывать, ружей, мол, на всех те хватит.

Начальники прискакали, загрохотали на всю деревню:

– И так не так и эдак не так! Давайте лошадей, новобранцев в город везти!

Была у нас старушонка, по прозвищу Сухариха. Вот она всех новобранцев собрала, веревкой связала, на спину закинула да в город двинулась. В вышитых – сам по нимашь тяжесть не сколь велика. Увидали начальники, что одна старушонка таку силу показала, думают: "А ежели весь народ свою силу покажет?"

Начальники скочили на коней и прочь от нас. А мы тому и рады. Наутро за мной пришли. Моя-то баба не выторопилась вышивку сделать да заместо меня в солдатчину сдать. Явился, куда указано. Доктор спрашиват:

– Здоров?

– Никак нет, болен!

– Чем болен?

– Помалу ись не могу!

Повели меня на кухню. Почали кормить. Съел два ушата штей, два ушата каши, пять ковриг хлеба, вы пил ушат квасу.

– Сыт? – спрашивает дохтур.

– Никак нет, ваше дохтурово, только в еду вхожу дозвольте сызнова начать.

– Что ты, кричит дохтур, лопнутие живота произойти могит!

– Не сумлевайтесь, – говорю, – лишь бы в брюхо попало, а там оно само знат, что куда направить.

Начальство совет держало промеж себя и написало постановление: "По неграмотности и невежеству родителей с детства приучен много ись, и для армии будет обременителен". Отпустили меня. Пошел по городу брюхо протрясать. Иду мимо нарядного дома. Окошки полы стоят.

Вижу – начальство пировать наладилось, рюмки налиты, рюмками стукнулись и ко рту поднесли.

Я потянул в себя воздух – все вино мне в рот. Начальство заоглядывалось.

Назад Дальше