Ночь будет спокойной - Ромен Гари 4 стр.


Ф. Б.Так вот, я замечаю, что ты начал "теоретизировать" на тему женственности с пятидесяти семи - пятидесяти восьми лет, то есть когда ты подошел, как это случается со всеми, к своему сексуальному упадку… Не является ли этот гигантский "теоретический" подъем компенсацией спада "практики"?

Р. Г. Неплохо разыграно, старина. В следующий раз тебе стоит помериться силами со Спасским или Фишером. Ты загнал меня в угол, и ходить мне некуда. В шахматах это называется "пат". Ты и в самом деле зажал моего короля, если можно так выразиться. Прекрасная провокация, но я на нее не поддамся. Я не до такой степени нудист. Не потому, что мне есть что скрывать, но тут нельзя ответить без эксгибиционизма и без скабрезности. Когда мы вступаем в область "сколько раз до завтрака", я больше не играю. Я отказываюсь вербально изъясняться на эту тему. Лица, которых это касается, просвещены. Это область, где "вербальное" становится чем-то вроде искусственного члена из секс-шопа, протеза. Я знаю, что это очень модно, секс в большом почете. Сегодня на изысканных сборищах "с полной свободой" говорят о том, кто как трахается и в какой позе, с подробностями и уточнениями, с описью, с цифрами в руках - всегда с цифрами в руках, за неимением лучшего. Все это обсуждается предельно хладнокровно - для пущей "объективности", но в действительности это жалкое зрелище, своего рода суррогат, словесный эротизм, похоже, весьма заводной, для тех, кто в нем нуждается. Сожалею, я не могу об этом говорить. Я присутствовал на настоящих словесных оргиях, где все было честь по чести, с философией и сигарами, и с "еще коньячку, дорогой друг!", где употребляют такие слова, как "фелляция", для старых добрых отсосов, или "куннилингус", - слова, способные навеки отбить охоту этим заниматься, на латыни, старик, на латыни, на мертвом языке, а когда я говорю на мертвом языке, я и говорю на мертвом языке, по-другому не скажешь; разговор плавно переходит от Фрейда к Жискар д’Эстену и Киссинджеру, затронув мимоходом "управление оргазмом", и лопнуть мне на месте, старик, если я - в свои шестьдесят или около того - знаю, что означает "управляемый оргазм"; невероятно, в какие только места не забирается управленчество. Я говорю тебе это, чтобы объяснить: я терпеть не могу об этом говорить. Я отказываюсь выкладывать свои яйца на стол, я не строю из себя мачо. И вообще, как только люди начинают говорить, вместо того чтобы делать, они начинают лгать. Это "раскрепощающее" пустословие - компенсация страха, жуткого страха, что больше не встанет, фригидности, камуфляж тревоги и отчаяния. Для меня холодная элегантная отстраненность, с которой люди говорят о сексе, ближе всего к классовому страху. Есть тонкий слой сливок общества в стиле Бунюэля, который уже не знает, во что инвестировать, и инвестирует в свою ту самую штуковину; сексуальность стала последним капиталом, в который еще верят и за который цепляются. Я же ни за что не цепляюсь. В тот день, когда я больше не смогу, я больше не смогу, и точка, вот и все. Я не стану пытаться воскресить это посредством слова. Не буду заниматься словоблудием. Как эти, знаешь, выписывают словесные круги вокруг вагины, все ближе и ближе, но при этом не переходят к делу, не входят. Остаются снаружи и пускают слюни. Во мне есть животное начало, приземленное. Что до эротических книг, то мне их присылал Кристиан Бургуа, когда выпускал их, меня это все не трогает. Не понимаю. Я слышал, как вокруг обсуждают эротические книги, в которых я ничегошеньки не понял, до меня даже не дошло, кто что делал и с кем и чем и даже делалось ли там что-то вообще. Всякие там касания разных мест ресницами, опавшие листья без следа жизни, которые трутся и шуршат, или же штучки с цепями, потому что ничем другим люди не связаны… Есть две вещи, которые нельзя проделывать с гениталиями: во-первых, их нельзя одухотворять, наделять нравственностью, возвеличивать, во-вторых, их нельзя отменить, они есть, и это наше животное начало. В Коннектикуте и еще в нескольких американских штатах до сих пор действуют законы, которые позволяют засадить в тюрьму пару, застигнутую за тем, что она совокуплялась иначе, чем полагается по правилам. Да, абсолютно точно, есть такой закон: спроси у атташе по культуре в американском посольстве, он для этого там и сидит. Трогательно, не правда ли? На протяжении всей истории всегда существовала "нравственная элита", которая никак не могла смириться с мыслью, что у нее есть половые признаки, тогда как это еще самое невинное, что есть в человеке. Когда сравниваешь с головой… Но эротизм, эротические книги, возбуждающая говорильня - это увиливание от дела. Посмертный онанизм. Если ты игнорируешь в мужчине кобеля, он от этого лучше не становится, он становится или грязным кобелем, или бешеным псом. Так что, хоть я и обязался в присутствии нотариуса говорить здесь обо всем, я отказываюсь в шестьдесят лет углубляться в тему "сколько раз". Я люблю простую еду, люблю пожрать, но не читаю литературно-гастрономические рубрики в газетах, чтобы возбуждать свои вкусовые рецепторы, и не стану делать подобного для читателей. Это западня, которую мне расставляют ежедневно, так как известно, что я склонен к искренности. Мое эфемерное "я" не вызывает у меня ничего, кроме жалости, я иду на признания от безразличия и склонности к иронии, от сознания нашей изначальной малости, но я ни разу не купился на этот фокус. Это касается лишь заинтересованных лиц, а они никогда не требовали подготовить для них проект с цифровыми выкладками…

Ф. Б.Зря ты сердишься.

Р. Г. Я не сержусь, я чуть повысил голос, вот и все.

Ф. Б.Наверное, непросто быть восемнадцатилетним подростком в шкуре шестидесятилетнего господина?

Р. Г. Да. Непросто. Еще труднее было быть восемнадцатилетним подростком в своей собственной шкуре… Но, возвращаясь к отелю "Европа" и нашим двадцати годам, могу сказать, что не знаю, что бы со мною стало, если бы не война.

Ф. Б.В тебе уже тогда была "легионерская" струнка.

Р. Г. Думаю, все дело в физиономии. Мое лицо внушает доверие бандитам. Оно выглядит экзотично из-за моих этнических корней и в контексте Франции вводит в заблуждение, а двадцать лет назад вызывало мысль о подозрительном чурке. Очень долго, пока я не поседел, шлюхи, например, никогда ко мне не приставали - рожа не та. Теперь пристают, потому что у меня вид респектабельный. Было очень легко в таком провинциальном городе, как Ницца в тридцатые годы, заиметь дурную славу или, наоборот, - отличную, это как посмотреть. Просто невероятно, до какой степени люди могли заблуждаться на мой счет. Вот, кстати, сразу после Освобождения, когда я приехал в Париж, у меня грудь звенела от всяких блях. И вот как-то один господин из Ниццы приходит ко мне в отель "Кларидж". Я знал его в Ницце, когда мне было двадцать. Он с волнением в голосе говорит: "Я всегда верил, что вы чего-нибудь добьетесь в жизни". Я отлично его помнил: он был одной из мелких шишек в окружении Карбоне и Спирито, двух тогдашних криминальных авторитетов. Он мне тогда запретил встречаться со своей дочерью, потому что я "полное ничтожество". Поскольку я продолжал к ней наведываться - между нами ничего не было, мы еще учились в лицее, - то в один прекрасный день двое бандитов отдубасили меня в Пон-Маньяне, после чего меня забрали в полицейский участок Кюрти, местного заправилы, за "скандал в общественном месте". Пришлось торчать в камере, пока мать не ворвалась к Кюрти и не сказала ему пару слов. В общем, я перестал видеться с его дочерью: мне там ничего не светило, как ни крути, я ей был неинтересен, так что лезть на рожон значило попусту тратить время. Итак, в конце 1945 года ее отец находит меня в отеле "Кларидж", где мне как "освободителю" сделали скидку. Он приглашает меня отобедать с "друзьями". Только мужчины: пять этаких "старых бойцов", очень серьезных - настоящие мужчины ерундой не занимаются. После еды - сигары, восхваления Сопротивления, героев, отечества, и как они сделали все, что могли. Затем мне делается предложение. "Вы были заняты в гостиничном бизнесе, как мне помнится?" Действительно, я был официантом и метрдотелем в "Мермоне" и других гостиницах, портье, счетоводом и даже две недели мыл посуду в "Рице" в 1936 году. Отец Рене Ажида помог мне поступить счетоводом в отель "Лаперуз", и директор Кордье сказал, что из меня получится отличный хозяин, надо только проявить упорство и меня ожидает блестящее будущее в гостиничном бизнесе… Наверное, я не проявил упорства. Так вот, я сказал - да, я знаю немного это дело, а что? Тут все эти тузы принимают еще более серьезный вид и предлагают мне возглавить административный совет, который управляет тридцатью двумя отелями, разбросанными по всей Франции. "Поскольку вы знакомы с этим делом…" Мне будет причитаться для начала, объясняют они, тысяч триста в год по сегодняшнему курсу и участие в прибыли. Я не верю своим ушам. Прошу уточнений. Мне их дают. Мы вам доверяем, говорит мой "друг" из Ниццы, поскольку я вас знал, когда вы еще только начинали… Слово за слово, и я понимаю, что мне предлагают возглавить сеть борделей, они решили, что кавалер ордена Освобождения, ордена Почетного легиона и Военного креста - как раз такая "крыша", какая им нужна…

Ф. Б.Что ты сделал?

Р. Г. Я им сказал, что весьма польщен, но не могу согласиться возглавить сеть борделей, потому что совсем недавно получил другое предложение, на которое уже дал согласие, а именно поступить дипломатом на работу в Министерство иностранных дел.

Ф. Б.И ты не взбесился?

Р. Г. Ничуть. Не было причин. Они вовсе не стремились меня оскорбить, совсем наоборот. Чтобы чувствовать себя оскорбленным, нужно иметь что-то общее с "оскорбителями". Но видишь, какое представление составил обо мне этот "крестный отец" из Ниццы, когда препятствовал моим встречам со своей дочерью… Люди всегда занимаются кастингом, они раздают вам роли согласно своему воображению вне всякой связи с тем, чем вы являетесь на самом деле. Одним из самых приятных, самых мягких людей, которых я знал, был великий актер Конрад Фейдт, незадолго до смерти он сыграл шефа гестапо в "Касабланке". Всю жизнь, начиная с эпохи великого немецкого кино, он играл предателей, дегенератов и мерзавцев. И однажды он сказал мне с грустной улыбкой: "Так я могу хоть немного побыть другим". Нелегко быть мягким и милым человеком, так что на экране он отдыхал от самого себя. Нам всем позарез нужны каникулы.

Ф. Б.Вернемся к твоему "бесчестному поступку" в "Капуладе"…

Р. Г. Погоди. Мне бы хотелось упомянуть здесь, что тогдашний директор отеля "Лаперуз" был похож на моего друга Мартелла, аса-истребителя, он погиб в Англии, в сорок четвертом… Поскольку никто больше никогда не упомянет Мартелла, я очень хочу написать его имя здесь. Мартелл. Вот.

Ф. Б.Итак, что же произошло после твоего подлого поступка в "Капуладе"?

Р. Г. Зачем всякий раз возвращаться так далеко? Знаешь, с той поры я прожил немало лет…

Ф. Б.Молодость - это всегда интересно.

Р. Г. Я вовсе не был интересным. Например, когда меня останавливают на бульваре Сен-Жермен "молодые люди" со словами "У вас не найдется франка?", я никогда им ничего не даю, потому что я в двадцать лет так бы не смог, и я злюсь на них за то, что они могут… Меня раздувало от собственного "я", и я был заперт со всех сторон в королевстве "я", ты знаешь, я об этом уже не раз говорил, это страшно смешно… Такое самомнение, глупее не придумаешь. Видишь ли, мне недоставало очень удобного анархистского приемчика, который позволяет найти тому, что мы собой являем, политическое оправдание и обвинить во всем общество. Ты попросту переносишь свой невроз на общество, как в XIX веке романтики переносили его на метафизику. Надо было мне пойти туда, в этот бордель на улице Миромениль. Я говорил бы себе, что мне платят за то, что я трахаю общество - и даже хорошее общество. Заметь, в 1945-м я сделал удачный выбор, отказавшись стать председателем административного совета французских борделей, потому что через два года стараниями Марты Ришар бордели закрыли и я все равно оказался бы на улице. Конечно, мог бы податься в недвижимость. Но, по-моему, я правильно сделал, что предпочел набережную Орсе.

Ф. Б.Значит, эта жажда чистоты и абсолюта, которая ведет к идеалистической гордыне и сарказму, и подвигла тебя написать "Тюльпана" и "Повинную голову"?

Р. Г. "Повинную гульбу"… Я собираюсь сменить название в новых изданиях. "Повинная гульба"… Галлимар, возьмите на заметку.

Ф. Б.А Франсуаза?

Р. Г. Да, Франсуаза. В "Капуладе" был один приятель - ты его знаешь, - и как только я поведал присутствующим о своем триумфе, он встал, заплатил по счету и помчался прямиком к малышке, чтобы в нужном виде представить меня в ее глазах. Я только-только стал приходить в себя после перно, как заявляется моя девица - и топчет меня. Другого слова не подыскать. Она прошлась по мне, поплясала у меня на роже, раздавила меня и даже вышвырнула в окно банку, где плавала моя золотая рыбка. Ума не приложу, зачем она вышвырнула рыбку, возможно, из-за каких-то фрейдистских штучек, может, она меня символически кастрировала и выбросила мой член в окно или что-то в этом роде, стоит разобраться. Настоящее чудо, что рыбка выжила. Франсуаза сказала, что всегда знала, что я подлец, и только поэтому со мной и переспала, потому что с хорошим парнем ей было бы стыдно. Она даже плюнула в меня, в прямом смысле слова. Это было ужасно. Я лежал у себя в комнате, с жуткой головной болью, просто конец света, а моя золотая рыбка валялась на улице, и я чувствовал себя таким дерьмом, что это изменило мое отношение к дерьму. Я понял, что такое случается не только с другими. Будь я богат, но обесчещен, это еще ничего, но бедный и обесчещенный - это перебор. Я все же выбежал на улицу за своей золотой рыбкой, она еще трепыхалась, а когда я вернулся, красотка, совершенно голая, поджидала меня в моей койке. Вот так, старик. С той поры я крайне осторожен с женщинами, потому что это ходячие загадки, за всю жизнь я так ничего и не понял, порой они даже внушают мне некий религиозный страх. На цыпочках, старик, и с обнаженной головой. Это, наверное, чувствуется в "Пляске Чингиз-Хаима" в отношениях Лили с ее любовниками, которые испытывают жуткий страх, но не могут удержаться. Женщины - существа отчасти мифологические. К счастью, они этого не знают, а если бы знали, творили бы чудеса… Я потерял за сутки килограмма три от волнения.

Ф. Б.Твое поклонение женщине слегка напоминает отношения Люка к Жозетте в "Большой вешалке". Эти сироты-подростки, которые становятся преступниками, разве они…

Р. Г. Погоди. Слово "семья" ничего не значит. Ребенку нужно кого-то любить. Я посещал исправительные заведения и здесь, и в Америке. Ни одной собаки, ни одной кошки, ни одной птички. Ни одной рыбки. Первое, что надо сделать, это дать ребенку собаку, которую он мог бы любить. Даже игрушки служат той же цели. Несовершеннолетние преступники - это дети без собак и без кошек.

Ф. Б.Помнится, твоя "Большая вешалка" привела в восторг Клоделя, он писал об этом в своих письмах и в статье для журнала "Ревю де Пари". Роже Мартен дю Тару книга тоже понравилась. По совершенно иным причинам…

Р. Г. Да. В "Большой вешалке" остро ощущается грандиозное отсутствие Бога. Для Клоделя это отсутствие благодаря самому своему размаху становилось истинным присутствием, в смысле невозможности обходиться без Бога. Для Мартен дю Гара, допотопного атеиста конца века - я хочу сказать, что для него это все еще было большой проблемой, - такое отсутствие Бога просто возлагало вину на общество. Я же не имел в виду ни того ни другого. Название означает, что есть много разной одежды, а в ней нет людей. Есть некая гардеробная с готовым платьем стандартного покроя, а человек, на которого оно надето, отсутствует, человеческая личность отсутствует. Атеизм меня не интересует, а верить в Бога я совершенно не способен. Я размышлял над этим, помнится, когда мне было лет шестнадцать-семнадцать, глядя, как выбивается из сил мать, и пришел к выводу, что верить в Бога значит клеветать на него, это кощунство, потому что Бог не мог бы сотворить такого с женщиной. Если бы Бог существовал, он был бы джентльменом.

Ф. Б.Но разве это тебя не подавляло - беспрерывно ощущать на себе любящий взгляд?

Р. Г. Материнская любовь никогда никого не подавляла. Есть матери, которые подавляют под предлогом любви, но это - совсем другое дело.

Ф. Б.Она ни разу не пыталась выйти замуж по расчету, хотя бы для того, чтобы легче было тебя растить?

Р. Г. Она была не их тех женщин, которые ищут легких путей. Я помню одного человека, мечтавшего на ней жениться. Мне тогда было семнадцать, и я его всячески подбадривал. С меня бы это сняло адскую ответственность. Я мог бы хоть немного расслабиться, пока она будет смотреть в другую сторону… Это был художник из Польши, звали его Заремба. Однажды он появился в "Мермоне", одетый как одеваются в тропиках: на голове - панама, словно он только что сошел со страниц романа Конрада: ну, знаешь, как Хейст в "Победе". В гостиничной карточке для полиции он написал: "художник"; мать бросила на карточку взгляд и тут же потребовала заплатить за неделю вперед. Не знаю, что она имела против художников, может, какое-то неприятное воспоминание… не знаю. Заремба должен был провести в гостинице три месяца, а остался на год. У него был невероятно утонченный вид, руки как у князя, длинные светлые усы, а мать считала, что если художник так хорошо воспитан и у него такие прекрасные манеры, это может означать только одно: он бездарность. Заремба был довольно известен. Писал в основном детские портреты, да и сам был ребенком: мужчина вырос вокруг мальчика, чтобы защищать его, но оказался не способен предоставить ему ни помощь, ни защиту.

Ф. Б.Чего нельзя сказать о тебе: у тебя это отлично получается.

Назад Дальше