Вниманию читателей предлагается научно-художественное жизнеописание Арины Родионовны Яковлевой (Матвеевой; 1758–1828) - прославленной "мамушки" и "подруги" Александра Пушкина. Эта крепостная старуха беззаветно любила своего "ангела Александра Сергеевича" - а поэт не только отвечал ей взаимностью, но и воспел няню во многих произведениях. Почитали Арину Родионовну и пушкинские знакомцы: князь П. А. Вяземский, барон А. А. Дельвиг, А. П. Керн, H. М. Языков и другие. Её имя фигурирует и в ряде мемуаров того неповторимого времени. Позднее, уже в иные эпохи и при разных обстоятельствах, об удивительной женщине проникновенно отзывались А. А. Григорьев, И. С. Аксаков и Ф. М. Достоевский, Марина Цветаева, С. Л. Франк и прочие наши знаменитости. "Арина Родионовна была воплощением Русской Музы… И "доколь в подлунном мире жив будет хоть один пиит", - будет живо о ней предание", - утверждал, например, поэт и пушкинист В. Ф. Ходасевич.
Достоверных материалов для биографии Арины Родионовны сохранилось очень мало. Однако историк и писатель М. Д. Филин, оперируя крупицами имеющихся документов и пушкинскими текстами, создал-таки книгу о жизни "голубки дряхлой" - книгу о "красоте души человеческой, души любящей".
Содержание:
-
Михаил Филин - Арина Родионовна 1
-
ПРЕДИСЛОВИЕ 1
-
Глава 1 - НЕКОТОРЫЕ ИСТОРИОГРАФИЧЕСКИЕ ЗАМЕЧАНИЯ 3
-
Глава 2 - КРЕСТЬЯНСКАЯ ДОЧЬ 8
-
Глава 3 - "ПУШКИНЯТА" 14
-
Глава 4 - ГОРОДА И ВЕСИ 19
-
Глава 5 - ПОДРУГА ПОЭТА 25
-
Глава 6 - ПОСЛЕДНИЕ МИХАЙЛОВСКИЕ ЛЕТА 33
-
Глава 7 - ЧАС РАЗЛУКИ 37
-
Глава 8 - POST MORTEM - ANTE DIEM 41
-
ЗАКЛЮЧЕНИЕ 46
-
ПРИМЕЧАНИЯ 47
-
ПРИЛОЖЕНИЯ 47
-
-
ЛЕТОПИСЬ ЖИЗНИ АРИНЫ РОДИОНОВНЫ ЯКОВЛЕВОЙ (МАТВЕЕВОЙ) 53
-
ИЛЛЮСТРАЦИИ 55
-
БИБЛИОГРАФИЯ 57
-
СЛОВА БЛАГОДАРНОСТИ 57
-
Примечания 57
Михаил Филин
Арина Родионовна
ПРЕДИСЛОВИЕ
Этим няням и дядькам должно быть отведено почётное место в истории русской словесности.
И. С. Аксаков
В начале октября 1828 года загостившийся в Москве поэт А. А. Дельвиг наконец-то собрался в обратную дорогу и отправился на невские берега. Накануне отъезда барон - в ту пору издатель "Северных цветов" - получил от другого поэта, Е. А. Боратынского, ряд рукописей, предназначенных для помещения в альманахе. Среди кипы вручённых бумаг была и поэма "Бал" ("Бальный вечер").
По приезде в Петербург А. А. Дельвиг сразу же ознакомил с доставленным произведением своего ближайшего друга, Александра Пушкина. Известно, что последний в октябре немало размышлял о творчестве Евгения Боратынского, поминал "элегического поэта" в беседах с приятелями и даже нарисовал на полях черновика его портрет . А вскоре после этого Пушкин покинул Северную столицу - и двинулся в Тверскую губернию.
Уже оттуда, из Малинников (имения преданной П. А. Осиповой), он написал (где-то в конце октября - начале ноября) письмо Е. А. Боратынскому. Пушкинское послание не сохранилось, однако мы всё же знаем, что там, среди прочего, было выражено неудовольствие кое-какими строками недавно прочитанного "Бала". Вот что сообщил по этому поводу сам раздосадованный Е. А. Боратынский Антону Дельвигу в первых числах декабря 1828 года:
"Я получил письмо от Пушкина, в котором он мне говорит несколько слов о моём "Бале". Ему, как тебе, не нравится речь мамушки. Не защищаю её; но желал бы знать, почему именно она не хороша, ибо, чтобы поправить её, надобно знать, чем грешит она" .
Итак, Пушкина (да и в чём-то солидарного с ним барона А. А. Дельвига) не устроили нравоучительные речи, с которыми обратилась к героине "Бала", княгине Нине (только что принявшей смертельный яд), её няня (или кормилица). Ничего не подозревавшая "мамушка седая" вещала во мраке "глухой ночи" буквально следующее:
"Ты ль это, дитятко моё,
Такою позднею порою?..
И не смыкаешь очи сном,
Горюя Бог знает о чём!
Вот так-то ты свой век проводишь,
Хоть от ума, да неумно;
Ну, право, ты себя уходишь,
А ведь грешно, куда грешно!И что в судьбе твоей худого?
Как погляжу я, полон дом
Не перечесть каким добром;
Ты роду-звания большого;
Твой князь приятного лица,
Душа в нём кроткая такая, -
Всечасно Вышнего Творца
Благословляла бы другая!
Ты позабыла Бога… да,
Не ходишь в церковь никогда;
Поверь, кто Господа оставит,
Того оставит и Господь;
А Он-то духом нашим правит,
Он охраняет нашу плоть!Не осердись, моя родная;
Ты знаешь, мало ли о чём
Мелю я старым языком,
Прости, дай ручку мне"…
В наброске пушкинской статьи 1828 года о "Бале" (статьи, так и не завершённой и не напечатанной при жизни рецензента) читаем: "Сие блестящее произведение исполнено оригинальных красот и прелести необыкновенной. Поэт с удивительным искусством соединил в быстром рассказе тон шутливый и страстный, метафизику и поэзию" (XI, 75) . Правда, далее Пушкин, покончив с искренними комплиментами, попенял-таки Е. А. Боратынскому за "строгий тон порицания, укоризны", взятый автором в отношении "бедной, страстной героини" (XI, 76) поэмы. Здесь, вероятно, подразумевались и ночные сентенции старой московской няни.
Конечно, кашляющая, тяжко вздыхающая, то и дело крестящаяся ("сухой, дряхлой рукой") и творящая земные поклоны "мамушка" вышла у Евгения Боратынского излишне ригористичной, ходульной, если не карикатурной. Да и момент для няниной проповеди был выбран автором неудачный: художник тут явно не совладал с "планом" произведения. Но Пушкин, уловив всё это, мог иметь и другие, причём весьма веские, основания для критической оценки данного художественного образа.
Нам надо учитывать, что ко всяческим мамушкам и нянькам, столичным и провинциальным, он, и тогда особенно , относился очень серьёзно, откровенно пристрастно.
Существовавшее на Руси крепостное право обычно описывается историками, писателями и публицистами посредством одной краски и ассоциируется в общественном сознании с бесконечно жутким злом, с "Барством диким, без чувства, без закона" ( II, 83). В определённой степени это, разумеется, верно: ведь значительная часть населения империи на протяжении веков неизбывно пребывала в юридически оформленном рабстве. Но нам стоит, осуждая бесчисленные мерзости барства, помнить и другое: российские законы редко исполнялись в точности, от сих до сих, зато они часто корректировались российскими же своеобычными понятиями.
Подобная их коррекция, сперва творимая в пределах какого-либо локуса в частном порядке, постепенно набирала силу, выходила за границы локуса и делалась общей традицией, которая смягчала или видоизменяла важные нормативные акты (или их параграфы) до парадоксальной неузнаваемости.
Упрямый многокрасочный быт, исподтишка редактирующий жёстко провозглашённое на гербовой бумаге официальное бытие, - одна из наших древнейших и характернейших национальных особенностей.
Посему-то следование неканоническим понятиям временами вело к появлению в усадьбах отъявленных самодуров, неуёмных салтычих - однако параллельно, по соседству, подрастали и их прекраснодушные и подозрительные антиподы, неотмирные чудаки ("фармазоны").
А вот другая бытовая поправка к тесному крепостному закону. По закону холопам надлежало быть пугливым и благонравным, томящимся в затворённом загоне стадом, довольствоваться разве что господскими гремушками, - но закон верноподданные втихую повернули так, что из бессловесного стада почему-то стали выдвигаться, наделяться достоинством и возвышаться личности , прославлявшие рабовладельческое государство.
Никак не регламентированным с высоты престола феноменом этой эпохи стало также формирование сравнительно небольшой категории лиц, которых позднее один из историков удачно назвал "столбовыми крепостными". В мемуарных и иных источниках о них есть крайне любопытные сообщения.
"В старых домах наших многочисленность прислуги и дворовых людей, - писал, к примеру, князь П. А. Вяземский, - была не одним последствием тщеславного барства: тут было также и семейное начало. Наши отцы держали в доме своём, кормили и одевали старых слуг, которые служили отцам их, и вместе с тем пригревали и воспитывали детей этой прислуги. Вот корень и начало этой толпы более домочадцев, чем челядинцев".
К таковым "домочадцам" принадлежали и дядьки барчуков, и конечно же няни и кормилицы-мамушки дворянских детей. "Нянька, которая вынянчила самого старого барина или барыню, или старинная наперсница девичьих шашней, не только сама пользовалась привилегией почти равенства с господами, но и всё её родство сближалось с молодым поколением господ", - утверждал В. В. Селиванов. Да и в воспоминаниях Г. И. Филипсона фигурирует аналогичная крепостная. "Нянька моя была женщина очень неглупая, но, прежде всего, добрая и любящая, честная и совершенно бескорыстная, - отмечал автор. - Она ходила за мной шесть лет, а потом нянчила ещё брата и четырёх сестёр. Кротость и терпенье её были невероятны <…>. Впоследствии она сделалась почти членом нашего семейства. Мать дала ей отпускную, но она и не думала оставлять нас…"
Отмена крепостного права 19 февраля 1861 года фактически ликвидировала и старый, в каком-то смысле добрый патриархальный быт. Корпорация "столбовых крепостных", "рыцарей без страха и упрёка, исполненных преданности к господам до самозабвения", довольно быстро сошла со сцены, тихо исчезла. На смену упокоившимся на "смиренных кладбищах" слугам-домочадцам почти повсеместно пришли юридически свободные, обычно охочие до барыша "новые слуги", уже не имевшие никаких понятий о "семейном начале". Но единичные "милейшие существа, которых нельзя не любить", обретя полный соблазнов статус наёмных работников, хранили и сохранили-таки верность этическим преданьям дворянской старины.
Трогательные, в прабабушкиных чепцах, тени минувшего изредка появлялись и приживались в российских семьях (а в итоге роднились с ними) даже после всесокрушающей революции. "Эти няни в отношении текущей жизни всегда выглядели как люди, заблудившиеся во времени", - отметил, к примеру, в 1953 году оказавшийся в эмиграции публицист H. Н. Былов. И следом он, давнишний обитатель Буэнос-Айреса, добавил очень существенное: "Я, лично, видел одну такую няню".
Немало подобных нянь запечатлено и в художественной литературе. Можно с ходу припомнить, допустим, добрую "мамку" из карамзинской "Натальи, боярской дочери" (1792) или не менее характерную "любимую няню" из повести A. A. Бестужева (Марлинского) "Роман и Ольга" (1823).
Ещё более популярна Наталья Савишна - "редкое, чудесное создание", персонаж повести Л. Н. Толстого "Детство", впервые напечатанной в "Современнике" в 1852 году (под названием "История моего детства"): "Она не только никогда не говорила, но и не думала, кажется, о себе: вся жизнь её была любовь и самопожертвование. Я так привык к её бескорыстной, нежной любви к нам, что и не воображал, чтобы это могло быть иначе, нисколько не был благодарен ей и никогда не задавал себе вопросов: а что, счастлива ли она? довольна ли?"
Весьма, кстати, показательно отношение этой "старушки" к пресловутой крепостной зависимости: "Когда maman вышла замуж, желая чем-нибудь отблагодарить Наталью Савишну за её двадцатилетние труды и привязанность, она позвала её к себе и, выразив в самых лестных словах всю свою к ней признательность и любовь, вручила ей лист гербовой бумаги, на котором была написана вольная Наталье Савишне, и сказала, что, несмотря на то, будет ли она или нет продолжать служить в нашем доме, она всегда будет получать ежегодную пенсию в триста рублей. Наталья Савишна молча выслушала всё это, потом, взяв в руки документ, злобно взглянула на него, пробормотала что-то сквозь зубы и выбежала из комнаты, хлопнув дверью. Не понимая причины такого странного поступка, maman немного погодя вошла в комнату Натальи Савишны. Она сидела с заплаканными глазами на сундуке, перебирая пальцами носовой платок, и пристально смотрела на валявшиеся на полу перед ней клочки изорванной вольной.
- Что с вами, голубушка Наталья Савишна? - спросила maman, взяв её за руку.
- Ничего, матушка, - отвечала она, - должно быть, я вам чем-нибудь противна, что вы меня со двора гоните… Что ж, я пойду.
Она вырвала свою руку и, едва удерживаясь от слёз, хотела уйти из комнаты. Maman удержала её, обняла, и они обе расплакались".
Незабываема и Агафья Власьевна, няня Лизы Калитиной из тургеневского "Дворянского гнезда" (1859): "Странно было видеть их вдвоём. Бывало, Агафья, вся в чёрном, с тёмным платком на голове, с похудевшим, как воск прозрачным, но всё ещё прекрасным и выразительным лицом, сидит прямо и вяжет чулок; у ног её, на маленьком креслице, сидит Лиза и тоже трудится над какой-нибудь работой или, важно поднявши светлые глазки, слушает, что рассказывает ей Агафья; а Агафья рассказывает ей не сказки: мерным и ровным голосом рассказывает она житие Пречистой Девы, житие отшельников, угодников Божиих, святых мучениц; говорит она Лизе, как жили святые в пустынях, как спасались, голод терпели и нужду, - и царей не боялись, Христа исповедовали; как им птицы небесные корм носили и звери их слушались; как на тех местах, где кровь их падала, цветы вырастали. <…> Года три с небольшим ходила Агафья за Лизой; девица Моро её сменила; но легкомысленная француженка <…> не могла вытеснить из сердца Лизы её любимую няню: посеянные семена пустили слишком глубокие корни. Притом Агафья, хоть и перестала ходить за Лизой, оставалась в доме и часто видалась с своей воспитанницей, которая ей верила по-прежнему".
Повторим и подчеркнём: упомянутые (и неупомянутые) няни и мамушки, как реальные, так и литературные, только формально, в ревизских сказках и прочих делопроизводственных документах, числились дворовыми людьми. В обиходе же такие женщины имели иной статус и существовали в ином, вне- и надсословном, пространстве - в пространстве дворянского дома, христианской семьи. И в пределах данной заповедной ("понятийной") иерархии они сплошь и рядом трактовались владельцами не как банальные крепостные души, но как домашние, от века близкие люди - словом, как натуральная, почти кровная родня. Да и мамушки считали господский дом своим родным домом, а радости и неурядицы хозяев и хозяйских отпрысков переживались ими как собственные душевные волнения.
Видный духовный писатель Е. Поселянин (E. Н. Погожев) однажды заметил, что таким няням и дядькам, носителям "здорового русского бесшумного и безфразного идеализма", были "обязаны все те, кто в жизни не сбился душою с панталыка, не прожил врозь со своим народом, но дышал его верованиями и чаяниями". Завершая же очерк, он, не удержавшись, воскликнул: "Вечная вам память, земной вам поклон, тихо трудившиеся и тихо любившие люди, в рабстве явившие чудное зрелище свободной и благородной привязанности!"
А вот для "мамушки", выведенной Евгением Боратынским в поэме "Бал", дом её любимой воспитанницы, похоже, был чужим жилищем. Чужим для неё человеком являлся и симпатичный муж княгини Нины. Припомним строки:
"…И что в судьбе твоей худого?
Как погляжу я, полон дом
Не перечесть каким добром;
Ты роду-звания большого;
Твой князь приятного лица.
Душа в нём кроткая такая…"
Старуха вроде бы жительствовала под той же крышей, бок о бок с княжеской четой, неусыпно ходила за Ниной, однако смотрела на дом на Тверской и его обитателей как будто извне - не как заправская няня, приравненная к домочадцам, а более как пришелица: то ли странствующая монахиня, то ли богомольная наёмная прислуга.