Военная коллегия Верховного суда проходила в здании НКВД, в просторном зале с плотно зашторенными окнами, при электрическом освещении. День превратили в ночь. На низкой сцене - председательствующий Ульрих, по бокам у него по две "пешки", правда тоже высокого звания. Справа, в стороне - секретарь суда за маленьким столиком. Вдоль стен на стульях расселись приглашенные: начальствующий состав НКВД, среди них я увидела Вишневецкого, Щенникова не было. Посреди зала стоял стул, за стулом солдат. Меня поставили перед стулом, и я тотчас села, но меня сразу подняли грубым окриком: "Встать!"
Долго читали обвинительное заключение. Трижды спросили, признаю ли себя виновной. Я трижды ответила: "Нет".
Ульрих сказал:
- Но вы же подписали протокол на предварительном следствии?
Этого вопроса я и ждала. Сразу пояснила, почему и как я подписала. Мне предоставили заключительное слово.
- Как, сейчас? - несказанно удивилась я краткости суда.
- А когда же? - в свою очередь удивился Ульрих. В заключительном слове я сказала все, что нужно, о клеветнике, и о невиновности моей и товарищей по вымышленному делу. Просила разобраться и не рубить слепо сплеча.
Меня удалили на время совещания.
Те десять-пятнадцать минут, что они совещались, показались мне вечностью. Меня вдруг охватил безумный страх перед тюремным заключением.
"Пусть лучше семь-восемь лет лагеря, чем три года тюрьмы", - ломая пальцы, молила я судьбу.
Меня вызвали, опять долгое чтение обвинения, начиная с истории троцкистского движения в Москве и Зиновьева. Непосредственно наше "дело" занимало последнюю страничку - попытка реставрации капитализма методом террора и диверсии.
И вот приговор… но вот приговор…
- Приговаривается к десяти годам тюремного заключения с последующим…
Дальше ничего не вижу, ничего не помню… Вроде небытие…
Пришла в себя посреди двора. Почему-то сидела на табуретке. Кто-то в кожаном пальто поддерживал меня одной рукой, чтоб не упала, а другой нагибался, брал с земли горсть снега и растирал мне лицо - щеки, лоб.
Увидев, что я пришла в себя, человек этот прижал меня к себе и зашептал в ухо:
- Зачем так обмираешь, дольше трех лет не просидишь, молодая, выдержишь.
- Десять лет тюрьмы! - в ужасе прокричала я.
- Какие десять? Разве такое может долго длиться? Самое большее года два-три, и всех невиновных выпустят. Разве можно так-то. Эх, кабы Дзержинский был жив или Ленин, Ильич наш дорогой. Крепись, крепись, девушка, крепись. Ну, полегчало?..
Меня отвезли в тюрьму. Это уже был другой корпус, для тех, у которых тюремное заключение. Но камеры почему-то оказались не готовы, и нас временно загнали в очень просторную комнату - не то кабинет начальника тюрьмы, не то партком. Там были одни мужчины, и почти каждый получил по двадцать лет. Все дивились, что мне так мало дали, всего-то десять лет! Оказывается, многие получили расстрел, но они были в другом корпусе. И еще у меня было заключение с правом переписки, а у них всех - нет. Один из них, рыжий с зелеными глазами, подошел ко мне и сказал: "ЦК карает, ЦК и милует".
- Вас есть за что карать? Меня, например, карать не за что. Пусть сами себя карают.
Рыжий опешил от моего ответа и, поздравив меня с маленьким сроком, поспешно отошел.
Скоро нас начали разводить по камерам, меня увели одну из первых. Я была единственная женщина с тюремным заключением, поэтому не нашлось сокамерниц. Я оказалась одна, и меня посадили в одиночку.
И все-таки о Щенникове мне пришлось еще раз услышать довольно подробно перед XXII съездом партии. Меня тогда вдруг вызвали в Военную прокуратуру. Она помещалась на третьем этаже здания КГБ. И когда меня стали допрашивать, почему я так долго не подписывала протоколов, а потом вдруг подписала, - я решила, что это именно КГБ, а никакая не прокуратура.
- Отчего вы вдруг подписали протокол? Что, Щенников бил вас? Или пытал? Или были еще какие методы воздействия?
Я вдруг вспылила:
- Слушайте, меня в 1954 году реабилитировали, понятно? На кой же черт снова поднимать эту историю?! Отказываюсь говорить на эту тему.
- Вы только не волнуйтесь, сейчас я вам всё объясню. Вы разрешите мне закурить?
- Пожалуйста, курите.
Прокурор, добродушного вида мужчина лет сорока, закурил с явным наслаждением трубку и разъяснил мне так:
- Я военный прокурор, у нас до сих пор нет своего помещения, и мы занимаем этаж КГБ. Ваш бывший следователь Щенников при Берии был переведен в Москву и сделал очень большую карьеру, понятно? Это вас удивляет? Удивлю еще больше. В настоящее время он сидит в Бутырках, ведется следствие, и потому понадобились свидетельские показания его бывших подследственных. Но представьте себе, за четверть века из его подследственных в живых остались только двое: мужчина в Тамбове и женщина в Саратове - вы. Обоих сейчас одновременно допрашивают как свидетелей военные прокуратуры Тамбова и Саратова. Вы меня поняли?
- Поняла. Значит, теперь наоборот - в тюрьме сидит Александр Данилович?
- Именно. Я жду от вас правдивых свидетельских показаний.
И я рассказала ему все, что знала о Щенникове. Прокурор слушал недоверчиво и наконец не выдержал:
- Валентина Михайловна, какого черта, простите, вы его выгораживаете?
- Выгораживаю? С чего бы я стала его выгораживать. Но я отродясь ни на кого не наговаривала, чего ради я буду клеветать на собственного следователя?
Он невольно расхохотался:
- Впервые слышу выражение "собственный следователь"… Тот мужчина в Тамбове заявляет, что Щенников зверски избивал его… И он не случайно сделал карьеру при Берии… сами понимаете.
- Отлично понимаю. Но меня-то он не бил. Устраивал читку моего рассказа с угощением… И предлагал хоть полчаса поспать на диване, когда мне не давали спать… девять суток.
- Значит, вас все-таки пытали, - заметил прокурор.
- Кассиля он избивал, по рассказам тех мужчин в "вороне". Ко мне относился очень тепло. Кстати, пусть это вас не смущает: в лагере ко мне многие отпетые уголовники относились очень хорошо и отнюдь не видели во мне женщину. Просто я чем-то умела вызвать уважение этих уголовников. Их подружки относились так же, нисколько не ревновали.
- Вы что… читаете мысли? Я действительно подумал: может, вы просто нравились ему как женщина?
- Ерунда.
Мы занялись протоколом, там было много поправок, и я потребовала перепечатать. Он отдал машинистке и, пока она печатала, показал мне заявление Зинаиды Кассиль о посмертной реабилитации мужа. Меня просили быть свидетелем.
Я сказала о Кассиле все хорошее, что о нем знала. Промолчала только о смерти. У них была справка, которую прислали жене, что Иосиф умер от воспаления легких. Но я уже знала от Льва Абрамовича Кассиля, что его брат погиб на Колыме в 1943 году при массовом расстреле. Лев Кассиль узнал об этом через знакомого полковника КГБ.
Бедный Иосиф, бедный мученик…
Я никогда не перестану сожалеть о том, что Сталина не судили при жизни как преступника, что он умер своей смертью и оплакиваемый народом. Я не плакала.
Клочок неба
Отныне, в течение долгих-долгих десяти лет, мне предстояло видеть только клочок неба. Кусочек неба над Волгой, перекрещенный решеткой. Окно было закрыто щитком, все же клочок неба был виден. К окну подходить не разрешалось. Лежать днем не разрешалось. Подъем в семь утра, отбой в одиннадцать вечера… Осенью и зимой утомительно хотелось спать.
В камере нас было двое. Спасали книги и беседа - тихая, чтоб не услышали за дверью и не сделали замечания.
У меня от природы громкий голос. По приезде я еще не успела написать маме письмо, как меня лишили переписки на шесть месяцев за громкий разговор.
Мы должны были забыть свои имена, у меня был номер 37 дробь 2.
Лишали библиотеки только за то, что якобы мы подчеркивали ногтем фразы, а мы не подчеркивали никогда, ни разу.
Давали две тетради, когда испишешь - их заменяли новыми.
Раз в месяц камеры обходил начальник тюрьмы - злой, ехидный, ненавидящий заключенных.
Я сказала ему, что пишу в тетрадях маленькие рассказы и стихи в прозе. Некоторые казались мне удачными, и я просила его сохранить тетради до моего выхода из тюрьмы. Лицо его перекосилось.
- Пока вы отсюда выйдете, эти тетради сгниют, - отчеканил он злобно.
- Вы так думаете? Я смотрю на будущее более оптимистично.
Разговор этот стоил нам карцера обеим… в тот же день. За то, что мы якобы кормили голубков.
Мы их не кормили и к окну не подходили. Так выбивали из нас излишний оптимизм.
Такова была ярославская тюрьма для отсидки, у кого было тюремное заключение.
Единственным утешением для нас была большая дружба, книги и клочок неба за решеткой.
Маргарита Турышева сидела в этой камере с 1936 года одна и все время смиренно умоляла начальника дать ей товарища по камере.
Когда меня привезли, мне тоже приготовили одиночку, но в моих документах было заключение медицинской комиссии о том, что одиночка мне противопоказана. Маргарита удивилась, почему мне противопоказана одиночка. Спросила, как и почему мне выдали свидетельство. Я рассказала. Не без юмора. Она то ахала, то смеялась…
После суда меня привезли в корпус, где сидели лишь с тюремным заключением. Большой четырехэтажный корпус, но я оказалась единственной женщиной. Не сажать же меня с мужчинами. Так я оказалась в одиночке.
После тяжелого суда, после которого я потеряла сознание, нервы были расшатаны вконец - а тут одиночка! Переносила ее крайне тяжело. На меня напал страх. И вот, идя с оправки, я кружкой перебила все стекла в многочисленных переплетах рам. Растерянные надзиратели только таращили на меня глаза. Кто-то вызвал начальника тюрьмы. Я ему заявила, что сидеть в одиночке я не могу. Он предложил пока зайти, а они, дескать, разберутся. Заходить я отказалась наотрез. Как только они приближались ко мне, чтобы завести силой, я вопила на всю тюрьму. Кричала: "Сажайте хоть с бандитами, но в одиночке я не могу!" Орала так громко, что все мужское население тюрьмы узнало мой голос и поняло, в чем дело. Началось что-то неимоверное, что в тюрьмах бывало только до революции, - обструкция. Заключенные стучали в двери руками, ногами, табуретками, разбивая их в щепы, кричали на всю тюрьму: "Не смейте держать женщину в одиночке!" Побледневший, перепуганный начальник махнул рукой, велел дать мне стул и отправился к телефону звонить в тюремную больницу, чтобы меня забрали. Минут через десять я оказалась в больнице, где меня лечили от нервного потрясения. И врачебная комиссия выдала документ, что мне одиночка противопоказана. И вот меня посадили к Маргарите (37 дробь 1). Радость ее была беспредельна. А я с изумлением смотрела на нее.
- Сикстинская мадонна! - воскликнула я.
- Неужели сходство еще осталось? Ведь я так исхудала…
- Вам и раньше говорили?
- Да, я случайно похожа на ту женщину, с которой Рафаэль писал свою мадонну.
Весь день мы рассказывали друг другу о себе, знакомились. Водили нас на прогулку. Двадцать минут. Крохотный дворик, каменная стена, цементный пол и клочок неба, немного побольше, чем в окне.
- Однажды в этом дворе ухитрилась вырасти ромашка, - рассказывала мне потом Маргарита, - какая-то трещина, расселина, и она выросла. Два дня я любовалась этой ромашкой. А потом начальник увидел ее и велел вырвать с корнем. Это страшный человек!
- Откуда ты знаешь, что это он велел?
- Я глазами искала эту ромашку, и дежурный понял. Он тихонько объяснил, что начальник велел ее убрать.
- Убить! Если бы его за это не осудили, он бы и нас поубивал. Настоящий фашист.
- Неужели мы будем сидеть здесь весь срок?
- Не знаю. Но знаю одно: не дам погубить себя как личность. Ведь я писатель, а впереди много лет жизни, - проговорила я то, что уже не раз говорила себе мысленно. - Знаешь что, Ритонька, давай-ка учиться, чтоб время не пропало зря.
Когда нам меняли в окошечке книги, мы попросили каталог библиотечных книг, выписали много нужных книг и приложили заявление на прилагаемом библиотекой листке-анкете, где просили наши четыре книги чередовать следующим образом: одну из естественных наук, одну из гуманитарных (история, философия или политэкономия), одну из поэзии и четвертую - художественную прозу. Книги брать из выписанных в анкете.
Нам так и стали приносить, и мы старательно занимались, экзаменуя друг друга.
Когда уставали, некоторое время сидели молча, слушая Волгу. Тюрьма стояла на берегу реки. Откуда мы это знали? Крики чаек за окном; низкие, басовитые в тонкие пронзительные звуки музыки с палубы проходящих мимо пароходов. Но никогда мы не слышали крики или голоса людей. И поняли: тюрьма на берегу Волги, но далеко от города.
В ту зиму я получила письмо с известием о смерти отца. Он так и не дождался меня. Я любила отца и очень тосковала и плакала о нем. Той же зимой в Севастополе умер мой брат Ермак.
Я безумно боялась, что, пока я выйду, умрет мама или сестра Поплия. И это сильно меня удручало и угнетало.
Маргарита всячески старалась отвлечь меня от моих дум.
Она рассказала мне свою историю. Родилась и выросла она в Свердловске. Окончила балетное училище, три года работала в Свердловском театре оперы и балета. Но у нее оказалось больное сердце, и врачи категорически запретили ей танцевать.
Тогда она поступила на третий курс геологического техникума, окончила его и, уже не обращая внимания на сердце, участвовала в нескольких геологических экспедициях на Северном Урале.
Зимой она работала в Свердловске, обрабатывала летние наблюдения.
Вот тогда она и познакомилась с Олегом Тенешевым, москвичом, кандидатом геологических наук. Кандидатскую он блестяще защитил в двадцать четыре года, а в двадцать пять лет подготовил докторскую, но по совету академика, курировавшего его диссертацию, отложил ее на несколько лет.
- Не надо дразнить гусей, - серьезно сказал ему академик, - у тебя и так уж слишком много завистников, Олег… Меня это беспокоит… Боюсь завистников.
Да, зависть - вот что сгубило Олега. Еще бы ему не завидовать: хорош собою, умен, талантлив, способен, добр.
Маргарита влюбилась в него с первого взгляда…
- Не верилось мне, что он меня тоже полюбил, - признавалась она. - Сначала он ездил в Свердловск, измышляя себе причины для всяческих командировок. А потом мы объяснились. Решили пожениться. Как я была счастлива!.. Олег встретил меня с двумя друзьями на вокзале, и мы поехали прямо в загс, где нас зарегистрировали. Дома (он жил на улице Герцена) мы поднялись на третий этаж, он нес меня на руках, а его друзья, улыбаясь, несли мои вещи: два чемодана - один с платьями, другой с любимыми книгами.
Дверь нам открыл незнакомый ему мужчина… В доме шел обыск. А его друзья с растерянными лицами сидели за накрытым свадебным столом и с ужасом и сочувствием смотрели на него и меня. Нас арестовали обоих.
Мне не дали статью как жене - ЧСИР (член семьи изменника Родины). Нет, мне дали самостоятельное дело. Они сказали, что брак - это нарочно, камуфляж, что я не жена вовсе, а просто соучастница, понимаешь? Какие-то троцкисты, которых я сроду не видела… Боже мой! Был суд. Олегу дали расстрел. А мне десять лет тюремного заключения. Сижу здесь третий год.
- А Олег?
- Приговор приведен в исполнение, нет больше на свете моего Олежки. А как мы могли быть счастливы… Слышишь, как кричат чайки? Наверно, к ненастью.
Над невидимой Волгой летали и кричали чайки, а на небе сгущались грозовые тучи, а потом на землю опустилась ночь и клочок неба исчез в ночном тумане.
Было беспредельно тяжело, но в камере все же горел электрический свет, а на столике лежал томик Александра Блока.
Я развернула книгу и стала читать вслух:
О, весна, без конца и без краю,
Без конца и без краю мечта!
Узнаю тебя, жизнь! Принимаю
И приветствую звоном щита!..
Принимаю пустынные веси
И колодцы земных городов!
Осветленный простор поднебесий
И томление рабьих трудов!..
И смотрю и вражду измеряю,
Ненавидя, кляня и любя.
За мученья, за гибель - я знаю -
Все равно принимаю тебя.
И все же как ни плохо было в тюрьме, как ни тянулись тягостные дни, когда будущее представлялось черной угрюмой горой, которую ни обойти, ни перейти, - все же, повторяю, молодость брала свое. Мы много смеялись, находя повод для смеха и в прошлом, и в книгах, и даже в окружающем нас быте.
Однажды, когда мы заливались смехом (не помню, по какому поводу), открылось окошечко в двери. Мы замерли: замечание? Но в окошечко заглянуло молодое симпатичное лицо девушки, она поманила нас к двери.
- Молодцы вы, Ритонька и Валюша!.. Ох, как противно называть хороших, добрых людей номерами, словно они вещи на складе! Послушаю у двери, и мне легче. Меня как комсомолку мобилизовали сюда надзирателем и никак не отпускают - некем заменить. Какой порядочный человек пойдет сюда работать добровольно: одни невинные сидят. Сумасшедшие, что ли, нами правят? Почему нам под страхом ареста запрещено с вами разговаривать? Крепитесь. Здоровья желаю вам.
Когда же она вела нас на прогулку, лицо ее было строгим и непроницаемым: рядом стоял дежурный заместитель начальника тюрьмы.
И все-таки месяц спустя она выбрала время поговорить с нами.
- Снимают меня отсюда, - и радостно, и как-то скорбно сообщила она. - И замену сразу нашли. Дядю моего арестовали. Старый большевик, он при царе тринадцать лет сидел с тысяча девятьсот пятого по семнадцатый, Революция освободила - и вот теперь пожалуйста!.. Одна радость, что отсюда ухожу.
- Вы добрая, ласковая, славная, спасибо вам! - сказала я. - Но, знаете что… не поступайте здесь на работу; как рассчитаетесь, уезжайте из Ярославля куда-нибудь в другой город.
- А мама? Одна останется?
- С ней вместе уезжайте.
- Вы думаете? - Глаза ее, в которых было что-то детское, расширились.
- Я почти уверена. У вас есть здесь еще родные?
- Мамина сестра.
- Оставьте вещи тете на сохранение и уезжайте немедленно, не откладывая даже на три дня. Поняли? Разъясните это маме.
- Боюсь, что вы правы. У нас уже был такой случай… как же я это забыла. Спасибо!
Мы пожали друг другу руки через маленькое окошечко в двери, и она ушла.
Больше мы ее не видели. Не знаю, что с ней случилось.
А нам стало еще тоскливее, и мы, как никогда, жадно смотрели на клочок неба за решеткой. Он окрасился майской синевой. По Волге уже шли пароходы, и гудки их звали с собою, и звучала музыка с проходящих судов… А чайки кричали страстно и нежно.
- Так вся молодость пройдет! - однажды заплакала вдруг Рита. Чем я могла утешить ее?
Все успокоительные слова были сказаны мною давно. И я смотрела на клочок неба за решеткой. Как же счастливы те, кто видит небо целиком.