Мне бы следовало перед сном еще выйти по нужде, но я не решалась, думала, когда Павел уснет, я выйду. Все больше слышалось глубокое дыхание, переходящее в сопение – дыхание уснувших, уставших людей. Лёжа на спине, голову слегка повернув в сторону Галиной койки, руками держа свое одеяльце у подбородка, я затаенно прислушивалась к дыханию Павла, к его тихому равномерному дыханию и установила, что мы с ним дышим в одном ритме, равномерно сменяя вдох на выдох… Быстро я повернула голову и увидела его широко открытые серо-голубые глаза. Совсем короткое время, одно мгновение я не могла оторвать от них взгляда, мы смотрели друг другу в глаза. И он улыбнулся – светлой и чистой улыбкой. Я ему тоже благодарно улыбнулась…
Будто лёгкое дуновение согревающей нежности коснулось моей души. С приятнейшим ощущением всего самого доброго я отвернулась и уснула. "Подъ-ё-ё-ём!" – раздалось чуть свет. Так ежедневно будил нас после короткого сна наш бригадир.
Я вскочила, собрала и свернула свои постельные принадлежности и положила их на Галину кровать. Павел тоже хотел встать, но остался сидеть, сказал только, что сам отнесет сено к конюшне. Наша группа собиралась во дворе. Ранним утром было еще довольно прохладно. Слегка воткнув вилы свои в землю, я стояла босиком, опершись подбородком на верх черенка вил. Мёрзли не только ноги. Моя юбка в складку, с широкими бретелями и поперечной вставкой спереди, которую я сама перешила из детского платья в клетку, едва покрывала колени, а тонкая блузка была плохой защитой от холода. Кроме всего прочего, от смущения я не знала, куда глаза девать. Когда настала пора уходить, Роза шепнула мне: "Оглянись хотя бы". Я оглянулась – Павел стоял у двери и смотрел нам вслед. Парень, который с тех пор несколько лет не выходил из головы. Была ли это любовь? Я и теперь не знаю. Тогда я не думала об этом, но я твёрдо сознавала, что он единственный, которого я всегда хотела видеть, и я также сознавала, что я, немка, об этом юноше и мечтать не должна.
Хотя всем было известно, что я ночь спала рядом с этим парнем, никто об этом как-либо не высказывался. Никто и никогда. И Роза нет. Возможно, говорили об этом в мое отсутствие? Теперь, более чем через 60 лет, Роза говорит мне (по телефону из Новосибирска): "Все завидовали тебе". У меня же было чувство, что я попала в очень неловкое положение, я и мысли не могла бы допустить, что это может вызвать зависть.
Короткое сибирское лето проявило себя в этот год крайне солнечным. Без дождя. Созревающие зерновые остались низкорослыми, зерна формировались несовершенно. Урожай был плохим и тем более старательно он должен быть убран – без малейших потерь.
Поля зерновых были все скошены, несколько дней мы уже были на скирдовании, как вдруг оказалось, что одна узкая полоса скошенной пшеницы еще лежит в валках, т. е. не сложена еще в копны. Туда была направлена наша молодежная группа. Неожиданно в эту ночь ударил первый мороз. Всё вокруг покрыто инеем. Недолго думая, я надела большую фуфайку (на которой я спала), повязала голову платком, а на ноги натянула свои толстые шерстяные носки. Ботинок не было. Еще недалеко мы отошли от полевого стана, как носки мои промокли – от тепла моих ног. Ноги мёрзли. На поле стало совсем плохо. Носки цеплялись за стерню. Я их сняла, свернула и вместе с комками земли поместила в карманы фуфайки. Босиком в поле по стерне, покрытой инеем… я, конечно, отстала от своих подруг…
Потом восходящее солнце привело к таянию инея, и земля постепенно прогрелась. После этого нам выпало еще много теплых солнечных дней.
Урожай был убран с полей и сложен в стога на токах. Настала пора молотить зерно. Поздним вечером перед первым днем молотьбы установили на току вблизи нашего лагеря непосредственно у стога пшеницы молотилку. Было объявлено, что только на один день дали нашему колхозу эту машину. В лагере в это время было совсем мало людей. Война кончилась, и некоторые из молодых женщин уехали из Кучука к своим родственникам на Украину или просто в дальние края в поисках счастья…
И получилось так, что людей не хватало, чтобы полностью обслужить молотильную установку. Еще на заре мы собрались на току и нам сказали, что к нам на помощь придут несколько женщин из села, но когда они придут – неизвестно. А начинать надо сейчас же, не то не успеем перемолотить стог.
Самая тяжелая работа при молотьбе – это подавать снопы со стога в бункер. Обычно эту работу выполняют не менее пяти человек, теперь же справиться с этим предстояло троим. Меня поставили отгребать полову подальше в сторону и в то же время отодвигать кучами назад солому, чтобы дать возможность захватить её большими граблями в конной упряжке и перевезти подальше от тока. Кто-то из женщин со стога возмущенно кричал бригадиру: "Она же не справится одна у соломы и половы. И мы тут втроем не справимся. Молотилка будет больше вхолостую крутиться!" Бригадир же гневно скомандовал: "Завести молотилку!" И с грохотом началась молотьба. Хуже всего мне пришлось переносить пыль, вернее, бороться с ней. Уже через короткое время я едва могла дышать. И нос, и рот полны пыли. Я выскочила на свободу, сорвала платок с головы, очистила, как могла, горло и нос, вдохнула воздуха, завязала лицо платком – и снова в этот ад. И соломы, и половы набралось много, и мне с трудом удавалось удалять набиравшиеся массы. Постепенно я пришла в такой ускоренный режим работы, что сама себе казалась заведенной машиной. Еще пару раз я выскакивала, чтоб вдохнуть воздуха, и даже не заметила, что прибыли женщины из села. И вдруг я увидела свою сестру Эллу. Она шла с распростёртыми руками в мою сторону: "Сестричка моя, детка моя", – она потянула меня из этого пыльного ужаса и передала мои вилы одной из женщин. Со слезами она вытирала своим платком слой пыли с моего лица. "Я тебя не могла найти и спросила, где же моя сестра, почему её нет на молотьбе? И мне показали на тебя. И ты всё это время была одна здесь?" Она не переставала плакать. "Ничего страшного не произошло", – успокаивала я её. Затем мы эту работу выполняли вчетвером. В этот вечер меня отпустили домой с моей сестрой, чтобы мы смогли вымыть мне голову, т. к. никаким гребешком невозможно было расчесать волосы.
На следующий вечер Элла пришла из своей пошивочной мастерской домой с очень печальным известием – наш двоюродный брат, сын тёти Анны, Александр Роор погиб. Как политический заключенный он погиб в одной из угольных шахт в Воркуте. Берта, сестра Анны (и наша тётя) получила это известие, и завтра она пойдет в Родино (а там она отметится в комендатуре), чтобы передать своей сестре это жестокое известие. Любимая моя тётушка Анна – её единственный сын, её надежда и гордость.
Анна, сестра моего отца, родилась в 1891 году в Мариентале, совсем молодой вышла замуж за Мартина Роора, который вскоре после рождения сына Саши умер во время эпидемии тифа. Говорили, что она была очень красива и походила на свою мать Доротею, рожд. Боос. Через 2–3 года она вышла замуж за совсем юного парня, который был безумно в неё влюблен и был моложе неё на 6-7 лет. Якоб Барбье, французского происхождения, упорно добивался согласия Анны стать его женой, она же какое-то время не соглашалась, хотя сама была преисполнена любви к нему. Счастливая молодая семья – Анна, Якоб и Саша – переселилась после революции в Энгельс, где Якоб работал шофёром, а Анна официанткой. Саша успешно учился в школе. Он был одаренным мальчиком, особенно в области языков и литературы. Они были очень счастливы. Вскоре на свет появился второй ребенок, который, к несчастью, прожил всего несколько месяцев. Больше Анна не рожала детей. Более пятнадцати лет их счастье казалось безграничным, а потом… Некая медицинская сестра забеременела от Яши. Русская. Анна от страдания заболела, Яша плакал и клялся ей в любви. Когда ребёнок родился, Яша оставил свою Анну.
После окончания школы Саша изучал языки и литературу. Анна теперь работала в больнице санитаркой. Но с горя, с тоски по большой её любви она словно сникла, не стало её бодрости духа, её жизнерадостного настроения. Однако её сын, её Саша был тем, кто находил слова утешения для матери. После института он получил работу в центральной газете Республики Немцев Поволжья в Энгельсе. Однажды Саша признался матери, что он встретил девушку своей мечты и хотел бы на ней жениться. Её звали тоже Анна, ласково – Аня. Вскоре Анна узнала, что Аня беременна, и очень радовалась тому, что станет бабушкой. 5 августа 1936 года Александра Роора (ему было 26 лет) арестовали якобы за контрреволюционную деятельность. Анне было непонятно, в чем мог провиниться ее сын. Многих тогда забирали без всякой вины, как и Сашу. И тут Анна показала свою жизненную энергию, свой характер. Во многие двери стучала Анна и получила даже аудиенцию у НКВД, где она убедительно защищала своего сына и где она настойчиво пыталась получить разрешение на свидание с ним. Она сама лучше пойдет в тюрьму, только чтоб его освободили. Она пыталась даже охрану подкупить, но всё тщетно. Не дали ей свидания с Сашей и не нашли нужным эту слишком дерзкую женщину арестовать.
Саше дали 5 лет тюремного заключения по политическим мотивам.
С кем-то у Анны состоялся серьёзный разговор, и её убедили, что её сыну никто не сможет помочь. Так осталась она одна со своим горем. Её невестка стала Анны сторониться, с родившейся внучкой она всё реже получала возможность видеться. Без Саши, без любви, без внучки.
Печальная и униженная, вернулась Анна в наш Мариенталь. Дружественное, радостное окружение её близких родственников, бодрящие разговоры оживили постепенно её жизненную энергию, её прежний оптимизм. Жить она стала у своей мачехи Маргариты, т. е. в доме своего отца Йохана (Ивана) Германа (Франце Ханнеса), где жила её сводная сестра Берта. Хороший друг моего отца, доктор Корнелиус, устроил её на работу в больнице санитаркой по уходу за больными, и она проявила себя прилежной, добродушной, всегда готовой помочь работницей.
Её лучшей подругой была моя мама – её сноха. Все называли её Anagout, что воспринималось как "крёстная". Было ей тогда 45 лет. Её фартуки были обшиты пёстрой бейкой, что привлекало к ним внимание, а один из карманов отличался особенно затейливой яркой вышивкой, и мы, дети, знали, что в нем непременно можно что-то найти. Сперва она гладит тебя по голове и говорит, что зайчик опять приходил к ней и что-то положил в этот карман, а что – не знает, потом достает из кармана что-нибудь: конфету, завёрнутое печенье, маленькую красивую картинку или куколку самодельную – что угодно. Так же она приходила к моей сестре Марии, у неё уже было двое-трое детей. Для меня понятие "тётя" навсегда олицетворяло мою тётю Анну. Её красивые карие глаза, небольшой прямой нос (я думаю, единственный красивый нос во всей нашей родне). Невысокого роста, несколько округлой формы, в общем, вполне женственного сложения. Это была наша Анагоут, позднее тётя Анна, а еще позднее – тётя Нюра (для всех уже в Сибири). И такой я представляла себе мою бабушку Доротею, рожденную Боос, которая умерла, когда мой отец был подростком, а тетя Нюра еще маленькой.
В доме моей бабушки, мачехи моего отца (в доме Францев), происходило что-то необычное. Берта, которой было уже 31, еще никогда не бывала вместе с кем-либо из лиц мужского пола, даже не разговаривала ни с кем, кроме своих братьев. Теперь же старшие женщины семьи Герман: бабушка Маргарита (мать Берты), тётя Анна и моя мать Синэ решили, во что бы то ни стало выдать Берту замуж. Нашелся жених такого же возраста, такого же склада характера (прямо по Гоголю) – Мартин Зальцман, и родственники поженили их.
Сыграли скромную свадьбу, и Мартин пришел жить в дом Франце Ханнеса.
Когда до Анны дошло, что её тоже хотят с кем-то свести, она воспротивилась, даже слышать не хотела об этом. Её не покидала надежда, и она твёрдо еще верила, что Якоб к ней вернется. "Никакая другая женщина на земле не может его так любить, как я, и никакую другую женщину не может он любить, как меня". Это утверждение дошло до моего сознания, безусловно, не в те годы, а гораздо позднее, когда я уже была взрослой.
И всё-таки это сводничество состоялось. И состоялся новый брак моей тётушки. Анну заметил и она понравилась недавно овдовевшему весьма уважаемому, приятной внешности – отцу шестерых детей – человеку, работавшим бухгалтером или другим должностным лицом. И он нашел её единственно подходящей. И Маргарита, и Синэ, и Берта советовали Анне выйти за него замуж, утверждали, что он порядочный человек и его дети хорошо воспитаны, а она сама ведь любит детей. Да. Да. Да. Анна признавала все представленные аргументы, признавала, что это был бы разумный и правильный шаг в её жизни, но… она не могла выбить из своей головы Яшу. А Саша, её сын, как он расценит это, когда вернется? Однако после длительного разговора с глазу на глаз со своим братом Александром (моим отцом), который смог её убедить, что тщетно лелеять надежду на возвращение Якова и пора его забыть – после этого разговора Анна дала согласие на брак. Теперь она носила фамилию своего супруга – Гросс. К сожалению всех родных, через год закончилась их совместная жизнь, Анна ушла из семьи. Он был хорошим человеком, она хорошо обходилась с детьми, младшие называли её мамой. "Я не могу, – объясняла она моей матери. – Яков стоит перед моими глазами". И она вернулась в дом своего отца.
К этому времени, в 1938 году, арестовали и моего дядю Петра Германа, который жил с семьей в Магнитогорске. Его жена Евгения с двумя детьми, Геликом (3) и Голдой (l), тоже приехали в Мариенталь и поселились в доме отца.
Незадолго до войны, по отбытии срока, вернулся Александр, а Петра освободили по амнистии.
Саша недолго пробыл в Мариентале, ему предоставили работу в том же издательстве, где он работал раньше. С семьей связь не установилась, видимо, молодая женщина поверила (как многие и многие в те годы) в то, что он враг народа, и вышла замуж за другого. Началась война, и перед нашим изгнанием Саша приехал в Мариенталь, чтобы вместе с родными уехать в Сибирь. Петр работал слесарем на мариентальской МТС.
Теперь же мы пишем о 1945 годе, когда Саша погиб. И Берта должна завтра утром пойти в Родино и сообщить своей сестре о смерти её сына. Наша Анагоут!
В этот вечер в нашей семье много говорили об Анне. Так как мне нужно было только утром выходить в поле, я тоже принимала участие в этих разговорах и многое узнала о жизни Анны, о её счастье в браке с Барбье и о Саше, что он был милым бравым ребенком, и потом уже взрослым его ценили как высоко интеллигентного человека.
И внешность его была впечатляющей: высокого роста, худощав, красивой формы голова, выразительные карие глаза. "Он даже начал писать роман, это Анна еще до войны говорила", – заявила моя мать.
Потом начали молиться. Бабушка Лиза и мама взяли молитвенные книги и стали читать молитвы за упокой нашего дорогого Саши.
Потом разговор зашел о Петре и о моем отце. Петр ведь тоже был в Воркуте на шахте, может быть, он тоже погиб? Боже милостивый! А наш отец? Почему мы не получили ни одной весточки от него? Уже почти три года прошло, как его забрали. Жив ли он еще, или его убили? Мать моя тихо плакала в свой фартук. И что с нами еще будет, как мы будем жить дальше? Никто не мог ответить на этот вопрос.
Слава Богу, что Мария получала регулярно письма от мужа – Александра Цвингера, его не арестовали, и он остался в трудармии, так же как Мартин Зальцман – муж Берты. Неизвестно только, как долго еще им придется служить в этой армии.
На следующее утро, как всегда, как только заря занялась, я ушла в поле в ботинках с новыми подошвами, с которыми я должна осторожно обращаться, чтоб остались целыми до начала учебного года. Я хотела еще у Эллы спросить, не могут ли они мне иногда по бутылке молока передавать?.. И не посмела. Моя мама и бабушка Лиза так истощенно выглядели, а восьмилетние близнецы Иза и Тоня определенно были всегда голодны…
Ботинки мои остались целы, но для школы они мне в эту осень не понадобились, так как мы работали в поле, пока снег не лег, до морозов. В школу мы пошли в начале ноября – в валенках.
В один из последних дней нашей работы выдавали зерно на заработанные трудодни. Собрались мы у небольшого амбара на хозяйственном дворе. Было объявлено, чтоб имели при себе по нормальному мешку, т. е. много не будет. Мы с Розой стали в очередь. Потом пришла Галина. Вынесли большие весы и поставили перед дверью амбара. Галина взяла свою амбарную книгу, отыскивала фамилию подошедшего по очереди и называла количество причитающего ему зерна в кг. Две её помощницы брали мешок и отвешивали соответствующее количество зерна. В этот раз я особенно внимательно следила за Галиной, потому как в прошлом году при этой процедуре мне что-то показалось подозрительным. Да. Точно так же, как в прошлом году, произошло и теперь. Когда подошла моя очередь, Галя вообще не посмотрела в свою книгу, она назвала просто почти столько же, сколько получила Роза. По-моему, было 21–23 кг. Почему она не смотрела в книгу? Почему у неё был в памяти только мой заработок? Для всех других она смотрела в книгу. Обманывала она меня понемногу? Или она мне давала немного больше? Может, она питает ко мне какое-то особое отношение? Может ли это быть? Странно. Очень странно.
Тогда я не знала, никто из нас, немцев, не знал, что мы не значимся ни в одном списке членов колхоза или села. Ни в одном списке не было наших фамилий. Как будто мы вообще не существовали. Мы работали сколько могли, но нигде наши старания не отмечались. Как животные колхоза. Только в НКВД имелись списки немцев-выселенцев, и мы должны были ежемесячно отмечаться, чтобы мы не сбежали.
В качестве заработка мы получали столько, чтобы не умереть с голода. Я не жалуюсь, я не обвиняю учетчицу Галину и правление колхоза, они ни при чем… Об этом всем я узнала, лишь когда (по-моему) в 1990 году приехала в Степной Кучук, чтоб навестить своих родственников и одновременно получить справку об отработанных мной днях в колхозе за годы войны, необходимую мне для прибавки к пенсии. Я узнала, что все архивные документы колхоза находятся в сельсовете. Без малейших проблем я получила регистрационные книги со списками в алфавитном порядке всех колхозников с отметками о каждом рабочем дне в определенные годы. Молодая женщина – секретарь сельсовета, безусловно, мне совершенно незнакомая, любезно подала мне эти списки. Я быстро нашла первую букву моей фамилии Герман и стала искать… Моей фамилии не было. Тогда я стала искать фамилии моих сестер… И моих тётушек. Никого нет. Спросила секретаршу, она, разобравшись, о чем идет речь, ответила, что нас и не было в списках, но об этом лучше всего узнать у Галины Ефимовны Шкурко (бывшей нашей учётчицы). Мне уже не хотелось ни у кого спрашивать, мне не хотелось больше ничего слышать об этом…
И когда через некоторое время меня сзади обняла Галина и плача сказала: "Лида, ты же ничего тогда не знала, и никто из вас не знал…", я никак не отреагировала. А при других обстоятельствах как бы я обрадовалась встрече с ней.
Теперь же сидела я, окаменев, словно парализованная, униженная и пристыженная, как тогда, в молодые годы, когда я была просто немкой…
Теперь же вернёмся в учебный 1945–46 год.