Когда мы, несколько успокоившись, начали повторять сцену, монолог у Ливанова зазвучал совсем по-иному. Глаза его горели, искрились. Перед его внутренним взором проходили яркие изображения Станиславского, он их ощущал очень живо. Весь свой темперамент он вкладывал в поиски разнообразия красок для передачи Чичикову своего великолепного впечатления от офицерского кутежа, а, когда доходил до упоминания о поручике Кувшинникове и в его воображении всплывал образ, только что нарисованный Станиславским, он едва мог произнести слово "поручик", а уже на слове "Кувшинников" его схватил такой спазм смеха, что избавиться от него он мог, только дав выход своим чувствам и вволю нахохотавшись. Этот его смех был живым, человеческим смехом, захватившим все его существо. Это был предельно заразительный ноздревский смех. Это был Гоголь.
Вообще репетиция была веселой и радостной. Константин Сергеевич был в хорошем настроении, чему немало способствовал Ливанов, очень остроумный человек, всегда перемежающий работу и беседу веселыми шутками. Так и здесь, когда мы удачно закончили свою сцену, Константин Сергеевич обратился к нему со словами:
– Ну что ж, голубчик, вот теперь это просто замечательно… это шедевр…
– Ну да, – ответил Ливанов, – но ведь второй раз так не сыграешь…
– Ни в коем случае.
– Вот в том-то и дело. Вы говорите – шедевр, а что в нем толку? Если б, скажем, живописец, он бы уже сразу его и продал, а у нас все это "фу-фу".
Константин Сергеевич долго искренне смеялся и, отпуская Ливанова, успокаивал его уверениями, что в нашем искусстве есть свои преимущества, но Ливанов, продолжая свою шутку, только безнадежно отмахивался и продолжал сокрушаться по поводу зря погибшего шедевра.
Из книги В. О. Топоркова "К. С. Станиславский на репетиции. Воспоминания"
М. М. Тарханов
О творчестве Ливанова
Основной чертой послереволюционного поколения русских актеров является четко выраженная индивидуальная окраска их дарований (я имею в виду наиболее талантливых представителей). Но, все же, не так-то просто мерить их привычной меркой, определять их амплуа, как этого, может быть, хотелось бы иным теоретикам театра. Мне вообще не совсем понятно стремление многих критиков раз и навсегда очертить точные границы дарования каждого актера. Дело вовсе не в том, чтобы разложить каждое художественное явление на основные элементы, наклеить соответствующие ярлычки и расставить по полочкам. Жизнь гораздо сложнее, чем это кажется некоторым критикам. Дарование каждого большого актера не укладывается в традиционные рамки амплуа. Как бы вы ни пытались "заколотить его в бутылку", всегда сохраняется какой-то неразложимый остаток, не поддающийся точной регистрации.
Обозревая мысленно густую и яркую толпу передовых талантливых актеров, завоевавших себе прочное место на советской сцене за последние 20 лет, я должен, желая остаться справедливым, сказать, что одним из самых ярких и многообещающих актерских дарований является Борис Ливанов. Что заставляет меня так думать? А то, что как бы хорошо или как бы посредственно, иной раз, ни играл Ливанов, у меня, как у зрителя, всегда остается впечатление, что актер раскрыл себя в данном образе далеко не целиком. У Ливанова очень много скрытых актерских возможностей, внешних и внутренних, угадываемых, однако, мною, зрителем и актером.
Ливанов не только актер "нутра". Это – вдумчивый, требовательный к себе художник. Поражает необыкновенная глубина и темпераментность создаваемых им образов. Работая над ролью Бондезена или над ролью Кудряша, над причудливым образом Ноздрева, или над острой, как талантливый плакат, но живой и эмоциональной фигурой Шванди, Ливанов никогда не впадает в штамп.
Актерский глаз его чрезвычайно зорок. Он следит за всей внутренней жизнью героя, а не только за его внешними чертами. Я пристально наблюдаю за Ливановым. Меня восхищает его горячий, напористый, кипучий темперамент. На репетициях бывает, что он пытается овладеть основной характеристикой образа с налету, с первого же раза. Часто это удается актеру. Тогда весь оставшийся период работы над ролью посвящается доделкам и отшлифовке деталей.
Но иногда Ливанов, уже набросав контуры образа очень экспрессивными и резкими чертами – мы все тогда любуемся им на репетициях, – вскоре охладевает к собственному эскизу и начинает все сызнова, пробуя порою диаметрально противоположные "подходы". Так он работал над ролью Шванди. Несомненно, Ливанов подчас излишне увлекается внешними деталями, но, конечно, не это является основным методом его творчества.
В Ливанове, рядом с актером, уживается живописец, наделенный острой наблюдательностью и колористическим темпераментом. Он чувствует вкус к картинности, к живописной четкости и выразительности образа. Но нельзя объяснить эту любовь к пластической ясности непобедимым пристрастием к исключительно внешней форме и внешней характеристике. Д. Тальников в своей статье "Призвание актера" выразил ряд весьма спорных суждений об актерской природе Ливанова. Это обидно потому, что т. Тальников – опытный критик и должен бы судить об актере с большей глубиной и обоснованностью. Безусловно, сценическая наружность актера порой обманчива, но критик не должен увлекаться случайными наблюдениями. Я бы сказал, что на деталях останавливаются критики, не желающие искать обобщений. Сила Ливанова в роли Бондезена не во внешней деталировке образа, а в предельно острой передаче его психологической сущности. Ливанов играет в этой роли отнюдь не любовника, а пошляка, удачливое ничтожество, антитезу Ивара Карено. Понять это следовало не по одной детали. Дело вовсе не в том, что Ливанов, целуясь с Элиной, скашивает глаз в сторону: не идет ли муж. Идея "пошляка" воплощена Ливановым с необычайным внутренним тактом на протяжении всего спектакля. Это очень трудная задача – играть с необходимым тактом роль нахала, пошляка, глупца…
Пошляка иной формации, иной психологической структуры изобразил Ливанов в роли Ноздрева. Положение Ливанова было здесь тем более трудным, что ему приходилось дублировать такого крупного мастера сцены, как И. М. Москвин. Москвин принадлежит к актерам, забирающим всегда "в глубину". Казалось, он исчерпал все возможности, имеющиеся в роли. Однако Ливанов не повторил Москвина, а создал самостоятельный рисунок образа, замечательный по остроте, выразительности и психологической правде. Он захватывает зрителя своей свежестью, сочной живописностью, юмором и убедительностью.
Ничего не любя, на сцене ничего и создать нельзя. "Амплитуда" ливановского репертуара кое-кому кажется иногда идущей от излишества актерского темперамента. Но это не так. За кажущейся разбросанностью Ливанова таится всегда настороженная, интенсивная внутренняя сосредоточенность. В Ливанове живет какой-то неуемный актерский "дьявол", не знающий успокоения. Он пробует многое и разнообразное потому, что он вечно ищет. Источники его актерской фантазии кажутся мне неиссякаемыми.
Ливанов знает, конечно, и поражения. Их не знают только бесталанные счастливчики и бондезены. На сцене от победы к победе идет только тот, кто не страшится поражений. Возможно, что Кудряш является неудачей Ливанова. Но тогда нужно сказать, что вся постановка "Грозы" была неудачным экспериментом в жизни Художественного театра. Я сам играл роль Дикого десятки раз, но никогда не играл так плохо, как в этой постановке. Надо честно признаться, что пьеса была трактована режиссером неверно. Общая атмосфера сказалась, конечно, и на игре Ливанова. Очень может быть, что Ливанов играет в "Грозе" не подлинного героя Островского. Но это не означает искажения или обеднения образа.
Ливанов любит юмор. Даже сатира его (Ноздрев, Бондезен, частично Риппафрата) незлобна. Она пронизана мягким юмором. Ливанов смеется, но не издевается над своими героями, и это ничуть не ослабляет силы созданных им образов.
Законно и уместно спросить: а может ли этот артист когда-нибудь вызвать слезы у зрителя? Теоретики тут сразу же заговорят о непреложных законах актерских амплуа. Я не верю в эту театральную метафизику. Я никак не могу сказать про Ливанова, что знаю его актерские возможности до предела. Думаю, что он и сам их еще не знает.
Театр, который его воспитал, не должен навсегда замкнуть его в рамки "характерного амплуа", как бы широки они ни были. Ливанов неподражаемо изобретательный и бесконечно темпераментный артист. Его темперамент требует выхода в самых неожиданных направлениях. Я отнюдь не буду удивлен, если когда-нибудь зрительный зал будет потрясен волнением и заплачет над судьбой Чацкого или Ромео, и эти слезы исторгнет у зрителя "характерный актер" Ливанов. Театру надо рискнуть. Актерский материал в данном случае вполне оправдывает такой риск.
Ливанов не из тех актеров, которые блещут "внешней культурностью". Но на самом деле круг его внутренних интересов необычайно широк. Он очень талантливый живописец, карикатурист, театральный художник. Он проявил себя необычайно острым, тонким и беспощадным мастером шаржа. Ему поручено оформление "Ревизора" в Малом театре. Я считаю, что он призван воскресить славные традиции живописной театральной реалистической декорации. Ливанов много читает и пишет. Статья Ливанова о его покойном учителе Певцове обнаруживает в авторе значительную способность к обобщениям и критическому анализу.
Я любуюсь сочной и темпераментной игрой Ливанова в "Любови Яровой", "Мертвых душах", "У врат царства" и в других спектаклях. Но будущее актера Ливанова безусловно ярче, чем нынешние суждения о нем. Я верю в него, в еще не осуществленные огромные возможности этого замечательного русского актера октябрьского поколения.
"Советское искусство", 1 декабря 1937 года
С. М. Эйзенштейн
Рождение актера
Это не актер Ливанов родился. Так можно было бы писать о юном дебютанте… А Ливанова, народного артиста, орденоносца (и не раз) знают по театру, знают по экрану, любят давно…
И все же это – рождение актера. И рождение большее, чем, если бы родился еще один новый писатель и представитель этой славной в нашем театре профессии. Большее это потому, что родился новый тип актера. А может быть, возродился? Тип потерянный. Утраченный. Забытый и обойденный. Настоящий, долгожданный тип подлинного романтического актера. Актера пламенного и захватывающего. Актера, влюбляющего в себя, увлекающего и отдающегося зрителю. Актера, несущего мысль неотрывной от пламени страсти.
Эпоха конца прошлого и начала настоящего века.
Эпоха разговорных пьес. Пьес о неврастениках. О склоненных и надломленных. О толкующих и рассуждающих. Об отвешивающих чувства и отмеривающих страсть… Да, да, уже нет праздника, единственного и неповторимого праздника театра того актера, который способен ежевечерне сжигать себя на подмостках с тем, чтобы, возрождаясь из этого пламени, вечер за вечером, снова и снова гореть перед зрителем. Гореть огнем чистого темперамента, огнем подлинного чувства, а не условного переживания. Гореть той одержимостью, при которой зрителю внезапно становится жутко и страшно этой обнаженной одержимости чувств, ибо не знаешь, куда этот разлив огня может метнуть ее носителя, ее одарителя.
О таком актере мы мечтаем с первых дней революции. Ибо только такой актер, актер, способный вырвать из груди своей сердце и, в безграничной щедрости чувств, бросить его восторженному зрителю, лишь такой актер способен до конца излить священный пафос нашей революционной действительности.
В рождении такого актера мы видели преодоление последнего оплота традиций театра прошлого, победоносно опрокинутых театром будущего, театром нашей эпохи.
Когда-то романтик Новалис прекрасно сказал: "Хороший актер есть действительно орудие и пластики и поэзии".
Этого мы давно уже не видали на сцене. И вдруг 24 февраля – и эту дату надо запомнить – мы увидели это в спектакле "Горе от ума" в МХАТе. Мы увидели на сцене, как из странно неуверенной фигуры, не везде твердой в рисунке, иногда по-юношески захлебывающейся, обгоняющей самое себя, безнадежно проглатывающей конец целого акта (третьего), внезапно, в последнем монологе хлынуло подлинно упоительное пламя подлинных чувств. Таких, и такого диапазона, что зритель просто остолбенел. Спохватившись, он, зритель, постарался утвердиться в, на мгновенье утерянном, чувстве собственного достоинства: вспомнив свои права, он властно потребовал двадцать три раза перед уставшей публикой подниматься занавес – ради потрясшего актера, актера, которого будет в этой роли любить вся Москва, которым будут бредить, по которому будут терять голову.
По подлинно романтическому актеру.
Я не застал плеяды пламенных старцев великой традиции русского театра.
Но из всего, что мне приходилось видеть, я ни разу не был так взволнован и потрясен фактом и стилем актерской игры, как тем, что я видел в этот памятный вечер в Ливанове-Чацком.
Родился актер – новый тип романтического актера. С ним уже нельзя не считаться. Это – факт истории театра. Это замечательный и знаменательный факт. Это – следующий, новый этап театра, выход традиции МХАТа на новый путь, на новую фазу развития. И надо изумляться удивительной способности этого творческого организма, который на сорок первом году жизни способен внезапно расцвести новым ростком!
Ростком, способным чудом одного вечера взять под сомнение устоявшуюся традицию четырех десятилетий практики и, не сметая ее, начертать перед ней неслыханный путь дальнейшего роста и оплодотворения.
Ибо то, что мы знаем по спектаклям МХАТа, например, "Враги", и то, что творит на сцене Ливанов, это – разные страницы, разные даты, разные тома истории театра.
Я думаю, что мы себе еще не до конца отдаем отчет в том, что случилось. А надо ухватить это явление. Осмыслить. Понять и… сделать выводы о дальнейших путях.
Ибо не случаен восторг зрительного зала.
В его радостях и криках звучало приветствие надвигающейся смене, установившемуся театральному канону – новому театральному стилю.
Этот вечер надо записать и запомнить.
Его почти подчеркнутую будничность, несмотря на выходной день. Его внешнюю бесцветность. Случайный состав публики. Неведомый и незнакомый зритель. Незваный и не специально приглашенный. Полное отсутствие в воздухе того "чего-то особенного", того "электричества", которым любят постфактум поминать вечера чрезвычайных событий.
Обыкновенный скромный вечер не совсем уверенного ввода "второго состава". С сомнениями дирекции и руководства: "Почти на провал?". С волнением играющих. Неосвоенностью. С Чацким, впервые вышедшим на публику, Софьей и Молчалиным – тоже.
"Не ждем ничего исключительного" – безучастным мазком расписано на лицах зрительного зала…
И – восторженное "не ждали", взрывающееся овацией после последнего монолога Чацкого. Незабываемого.
Почти символично, что он ведет монолог без традиционного "романтического плаща". Плащ истинного романтизма вьется вокруг его фигуры, мчащей огненные фразы грибоедовского обличения в зрительный зал, полный тех, кто навек порешил со всеми мерзостями былого, и ведет беспощадную борьбу с пережитками грибоедовских личин на светлом празднике нашей советской действительности. Здесь, в слиянии тонкого мастерства режиссеров и великолепного дарования артиста, совершен шаг вперед и поставлен новый стандарт театрального стиля. Надо присматриваться и вслушиваться.
Что может быть радостней?
И, конечно, мы были не совсем правы вначале: вместе с новым типом актера родился, конечно, в новом качестве и Ливанов.
Таким мы его не знавали.
Эта дата – поворотная дата и в биографии одного из чудеснейших актеров нашей поры, первого романтического актера великой эпохи социалистической революции – Бориса Ливанова!
Под новым пламенным дыханием актера тронулся лед на путях нового движения театра. Не дискуссии показали путь. Не вычисления и расчеты. И не гадания. Талант актера, помноженный на талант режиссера, произвел этот сдвиг (я пишу "сдвиг", но про себя думаю – переворот!). Дальнейшему движению театра широко раскрыты двери.
Шире дорогу – новый актер идет. Шире дорогу – новый актер пришел.
Идите и смотрите!
С. М. Эйзенштейн. Собрание сочинений. Т. 3. Печатается по первому экземпляру машинописи, подаренному автором Ливанову
Андрей Юренев
Ливанов на экране
Ливанов сам рассказывал, что артистическая его жизнь началась в кино. Еще мальчишкой он, вместе со своим отцом Н. А. Извольским, снимался у одного из первых русских кинопродюсеров – Дранкова. Снимался, получал гонорар, покупал мороженое и болел ангиной, – так он это вспоминал. Но, говоря серьезно, Ливанов действительно всегда был киноартистом. Он сотрудничал и с классиками кинорежиссуры – с Эйзенштейном, Пудовкиным, Довженко, и с молодыми, начинающими постановщиками. Еще в 1933 году, находясь лишь на подступах к главным своим экранным свершениям, Ливанов говорил, что свою работу в кино считает не менее важной для себя, чем работу в театре.
Артист, как говорят, по воле божьей, щедро одаренный всеми качествами, всеми признаками артистизма. Высокий рост, богатырские плечи, гордая посадка головы, тонкое интеллектуальное лицо. Глаза, живо и непосредственно выражавшие смену чувств, оттенки настроений, течение мысли. Широкий уверенный шаг. Движения раскованные, отчетливые, властные. Что может более подходить для работы перед аппаратом, для жизни на экране? Ведь эта мощная, повелительная фигура заметна на самых общих планах, в самых перегруженных массовых сценах. Ведь это лицо, эти глаза будто специально созданы для передачи самых тонких, психологических нюансов на самых крупных, придвинутых к зрителю планах. Все это привлекало к Ливанову еще в пору кинематографической немоты. А когда экран зазвучал, стал слышен гибкий и звучный органный голос Ливанова. А когда экран приобрел цвет и стал широким, расширились и возможности Ливанова для создания масштабных эпических образов.