Мой отец Борис Ливанов - Ливанов Василий Борисович 10 стр.


Когда кинопредприятие "Русь" приобрело новейшее заграничное оборудование, было решено создать постановочный боевик в русском народном стиле. Сказка "Морозко" давала большие возможности. Как всегда в кино, были собраны представители многих направлений и школ. Деда Мороза, например, играл популярный акробат и клоун Виталий Лазаренко. Но и мхатовцев было немало: артисты К. Еланская, В. Топорков, художник В. Симов, гример Н. Сорокин. Были и близкие по методу артисты – В. Массалитинова, Г. Громова. Ливанов, игравший красавца-жениха, оказался в своей, знакомой среде. После этой роли ветеран русского дореволюционного кино, актер и режиссер В. Р. Гардин немедленно пригласил Ливанова на главную роль Дмитрия Гая в своем новом фильме "Четыре и пять". Затем судьба бросила молодого артиста в полярно противоположную стихию. Лидер левого, экспериментального, новаторского кино С. М. Эйзенштейн пригласил его сыграть министра временного правительства Терещенко в своей киноэпопее "Октябрь".

Интересно, что лучшие немые роли – роли отрицательные, построенные на контрасте привлекательной внешности и внутренних пороков. Это, конечно, требовало мастерства.

Звуковое кино началось для Ливанова ролью атамана Анненкова в фильме режиссера Н. Берсенева о гражданской войне – "Анненковщина". К сожалению, картина не сохранилась, так что свежих впечатлений об игре Бориса Николаевича вынести нельзя, но, опираясь на критические статьи тех лет, можно смело судить о том, что переход от немого экрана к слову принес Ливанову новые возможности. Если бы у ливановского Анненкова, и страшного, и значительного, в фильме был, что называется, "достойный противник" – столь же выразительная фигура положительного героя, то, несомненно, картина стала бы событием. Такая фигура появилась, но в другом фильме – в "Чапаеве", который вскоре вышел на экран и, совпадая с "Анненковщиной" по теме и материалу, оттеснил эту картину.

Успех "Дубровского" вывел Ливанова в число самых популярных, самых чтимых советских киноартистов. Но артист настойчиво мечтает о сегодняшнем герое, о своем современнике. Он хочет выразить то новое, что видит в людях вокруг себя, ощущает возможности для подлинного воплощения характера человека, живущего и работающего рядом с ним. Ливанов стосковался по сложному образу, по возможности выявить себя во всей глубине и разносторонности своих ощущений, результатом чего была бы вершина искусства – простота.

Роль коммуниста Бочарова в "Депутате Балтики" А. Зархи и И. Хейфица явилась продолжением, вернее, развитием и обогащением романтических тенденций актера. Она поражала своей непохожестью на многие уже сложившиеся стереотипы образов большевиков. Все, начиная от внешнего облика, удивляло оригинальной индивидуальностью и, вместе с тем, типичностью. Профессорские очки и ватник, прекрасные манеры и наган в кармане, трубка во рту и окладистая деревенская борода – таковы внешние приметы, которыми Ливанов характеризует своего героя. Идейные основы образа строятся на выдающемся уме, силе воли, искренней сердечности и доброте, беспощадности к врагам и дисциплинированности большевика. Ливанову удалось добиться очень интересного сочетания внутреннего напряжения и внешнего покоя, сдержанности.

Фильм "Минин и Пожарский" вышел в 1939 году, почти одновременно с двумя великолепными театральными победами Б. Н. Ливанова – Чацким и Соленым. Этот фильм В. Пудовкина вошел в золотую серию историко-патриотических картин, призванных отвечать тревожным и благородным чувствам советских людей в обстановке приближающейся войны.

Героико-патриотическую тему Ливанов продолжил ролью капитана Руднева в фильме Эйсымонта "Крейсер "Варяг". Сдержанный, скромный, замкнутый в себе Руднев чем-то напоминает Кутузова в Филях, давно принявшего решение, но ждущего, что скажут его подчиненные.

Мастерство того или иного артиста порою лучше оценить не по исполнению главной роли, где в распоряжении его обширный материал, метраж, пространство, в котором можно свободно располагать акценты и оттенки роли, а по ролям эпизодического характера. Зная это, Борис Николаевич не отказывался и от малых ролей, если находил в них возможности создания крупного характера. Надо признать, что не было эпизода, сыгранного им, который бы не запомнился, не откладывался в памяти как соответственный тому или иному фильму и при воспоминании о фильме неизбежно вспоминался и персонаж, созданный Ливановым: таковы были его Николай I, Потемкин, таким же стал генерал Мамонтов в фильме Л. Лукова "Олеко Дундич". Исполнение этой небольшой роли усложнялось еще и тем, что режиссер, очевидно, ставил перед собой задачу высмеять противников Дундича и показать серьезное противоборство. Упорно преодолевая это поверхностное стремление режиссера, но не искажая замысла фильма в целом, Ливанов создает сложный образ, сочетающий в себе силу, напор, самодовольство полководца с ничтожностью, прямолинейностью, растерянностью заведомо обреченного контрреволюционера.

Фильм-спектакль "Мертвые души" был снят режиссером Л. Траубергом на основе прекрасной инсценировки Михаила Булгакова, поставленной в 1932 году К. С. Станиславским и В. Г. Сахновским на сцене МХАТ. Фильм замечателен тем, что сохранил для потомков блистательное исполнение корифеями русской сцены грандиозных гоголевских персонажей. И, конечно же, одним из самых запоминающихся и ярких был ливановский Ноздрев. С первого появления на экране он буквально ошарашивает зрителя каскадом трюков, находок, фиоритурами и пассажами всех пластических и голосовых приспособлений.

Громоподобный хрипловатый голос, выпученные плотоядные глаза, быстрые и цепкие, но несвежие руки шулера, мягкая, но уверенная поступь кавалериста и охотника, простодушие кутилы и наглость скандалиста – черты, подсказанные Гоголем, были воплощены Ливановым с удивительной живостью и силой. Его исполнению присущи, казалось бы, несовместимые качества: театральный, яркий посыл и кинематографическая достоверность, доподлинность, жизненность персонажа. Резкие сценические штрихи, элементы пластики и жеста удачно соседствуют с крупноплановой паузой, где следишь за ходом мысли, а уследить не можешь, так как мысли-то у Ноздрева и нет. Некое животное, чувственное отношение Ноздрева ко всему окружающему, его похотливое жизнелюбие – стали тем основным тоном, которым с прекрасной свободой и юмором оперировал артист. Он сумел полно и выразительно передать авторское брезгливое отношение к Ноздреву, а также свое, соавторское негодование по отношению к нему.

Работа в "Слепом музыканте" была для Бориса Ливанова тем более необычна и значительна, что его партнером в роли слепого музыканта Петрика выступал его сын, Василий. Легко представить себе волнение двух актеров – отца и сына, в работе над этим кинофильмом, ведь на суд зрителей представлялся не один из них, а актерская династия. Следует отметить, что оба Ливановы продемонстрировали не только поразительную способность владения актерской техникой (один – играя слепого, другой в роли изувеченного старика), но каждый, по-своему, сумел представить воистину ливановское глубинное прикосновение в образ, оперирование тончайшими человеческими чувствами и переживаниями. И эта артистическая преемственность особенно радовала и впечатляла.

Как в нескольких словах обрисовать образ Ливанова, его прекрасную жизнь, его неповторимый вклад в искусство? Прежде всего, приходят слова: красота, талант, темперамент, правда.

Ирина Кузнецова
Некоторые итоги

Кто же все-таки Ливанов: романтический актер, как называл его Эйзенштейн, трагический, как написали о нем недавно, характерный, каким считают артиста очень многие? Скажешь – романтический, а он возьми да и сыграй графа Альмавиву. И никакой романтики – яркая комедия характеров. Трагический! А куда прикажете деть Ноздрева, Швандю, Кудряша, Риппафрату? Характерный, – а Кассио, Чацкий!

Но, все же, на этом определении придется задержаться. Задержаться хотя бы потому, что с "характерности" начались победы Ливанова, которые если и не обернулись целиком против того, к чему он шел, то все же воздвигли некое подобие барьера, отгородившего его от целого ряда привлекательных, обязательных для него ролей.

В МХАТе любили и любят говорить о традициях и гордиться ими. И, одновременно, могут не замечать такого очевиднейшего факта, что из молодого пополнения, пришедшего в труппу в 1924 году, внимание Станиславского привлек именно Ливанов. Привлек как художник, с которым можно было начать работу по формированию в нем того типа "характерного актера", о котором мечтал великий режиссер. Причина этого была, вероятно, не только в том, что Станиславский увидел артиста, самой природой предназначенного на амплуа героя, но подметил в нем еще одну важнейшую черту, она-то и могла уберечь его от опасности взять от многообразного определения "характерный актер" – однозначно понятую характерность. Эта была та же самая черта, которая на "Горе от ума" увлекла Эйзенштейна, – творческая щедрость. Если бы ее не было, прогнозы многих критиков могли бы стать справедливым суждением о границах, доступных таланту Ливанова. Но такое качество смещает все; художническая щедрость, черпающая силы в самовоспламеняющемся вдохновении, почти не знает границ, во всяком случае, творческих. Поэтому – творческих. Поэтому Ливанов блестяще играет комедию, хотя дарование его меньше всего, казалось бы, соприкасается со сферой комического. Но вглядитесь в его комедийных героев!

…Вот изысканный граф Альмавива. На его лице аристократизм и… благородная скука – при виде графини. Неплохо бы развлечь себя – хотя бы ревностью. И, выполняя это, ливановский граф в нарядном охотничьем костюме врывается в спальню жены, сжимая в руках ружье: ему передали записку, в которой недвусмысленно говорится, что Розине назначили свидание.

Как гончая, идущая по следу, бросился он добывать доказательства. В будуаре треск. Было похоже, что целая бригада такелажников передвигает там нечто тяжелое. Наконец, граф появляется в дверях, обмахивая платком вспотевшее лицо. "Никого". Но что за интонация! Откуда пришла она к ливановскому Альмавиве? Оказывается, его граф убийственно разочарован: "Как было бы хорошо хоть кого-нибудь найти в женином будуаре!" – говорит весь его вид.

…А вот огромный, весь какой-то лохматый, как нестриженый пудель, врывается в губернаторский дом Ноздрев. Белая фуражка с красным околышем чудом держится на курчавой гриве волос. Полосатый архалук распахнут. Его полы разлетаются вокруг могучей фигуры, ни минуты не стоящей на месте. Человек один, а шума от него, будто сюда ввалилась, по крайней мере, рота новобранцев. Вдруг хохочущие, цепкие глаза шулера и безобразника уткнулись в новое лицо. Ноги Ноздрева почти на рысях понесли его навстречу Чичикову. Тиская беднягу в медвежьих объятиях, дружески хлопая его по плечу и изливая всю свою нежность в самых нелепейших словах, которые только ему могли прийти на ум, Ноздрев, упрятав голову петербургского гостя куда-то себе под мышку, изумленно-радостно осведомился у собравшихся: "Кто это?"

Вы думаете, этому Ноздреву очень нужны деньги за "души, которые умерли"? Ему важно немедленно совершить какой-нибудь обмен, розыгрыш. Он – жажда действия, а деньги? Черт с ними! Удастся облапошить Чичикова – великолепно, нет – тоже великолепно!

Или у Ноздрева дома. Похоже, что по комнате с ободранными стенами, посредине которой стояли малярные леса, носилась бочка, начиненная динамитом. Не взрывалась она только потому, что все время отыскивалась "отдушина" – то в виде шашек, то пары собак с "бочковатостью и комковатостью", то охотничьего рога, то Порфирия, то зайцев, которых на поляне такая пропасть, что ловить их можно прямо за задние лапы, – и в руках Ноздрева оказывается нога Чичикова, слишком близко подошедшего к окошку…

Становясь на вечер то Альмавивой, то Ноздревым, то Бондезеном, то Риппафратой, то Кудряшом, то Швандей, Ливанов подошел к Чацкому. Странный путь, не правда ли? И далеко не каждому под силу. Но так вел Ливанова Станиславский. По его мнению, именно эта последовательность давала актеру возможность освоить подобную роль, освоить с полной мерой психологической правды и целенаправленного темперамента. Но артисту не повезло: он тяжело заболел. Премьеру играл В. И. Качалов. Ливанову опять предстояло самое трудное: ведь еще Т. Сальвини сказал, что убедить публику легко, переубедить – очень трудно. Ливанову нужно было переубеждать.

…Давайте войдем во мхатовский зал воскресным февральским вечером 1940 года. Сейчас медленно разойдется серый занавес… Мороз расписал узорами стекло широкого полукруглого окна. Розоватый свет утра позолотил купол церкви – только его и видно из этой комнаты на втором этаже.

"К вам Александр Андреич Чацкий…", – доложил старый лакей, и сразу же послышались быстрые шаги: "Чуть свет – уж на ногах. И я у ваших ног!"

Высокий юноша в фиолетовой венгерке склонился к руке Софьи. И тут же глянул на нее снизу вверх восторженно и весело. Радостное нетерпение слышалось в его интонациях, в причудливой смене настроения, сообщающего словам то оттенок веселой иронии, то горячего признания.

Остроты этого Чацкого несли не только сарказм, но отчаянно-веселое вдохновение; его афоризмы рождались в искрометности и живости ума; его монологи… Впрочем, этот Чацкий совсем не собирался читать монологи. Он просто жил каждым словом собеседника, слышал его, как-то относился к нему. И когда ему уже становилось невтерпеж от банально-нелепой болтовни Фамусова, рычанья Скалозуба, Чацкий обрывал их короткой острой фразой, но потом не мог уж сдержать себя, свое бунтующее возмущение, и… Фраза за фразой возникали монологи второго, третьего актов.

За четыре действия комедии этот Чацкий возмужал. Горькая разочарованность в Софье как бы перелилась в твердость духа. Хотя не так просто было стоять ему в тени колонны в вестибюле фамусовского дома и слышать слова Софьи, обращенные к Молчалину. До сих пор звучит в памяти вопль, вырвавшийся из самой глубины души, полный оскорбления, боли и смущения (действительно, не так уж красиво подслушивать): "Он здесь, притворщица!". Короткая пауза как бы закрепляла ощущение некоторой неловкости за свое поведение, которое сразу же смывалось ураганом слов, сравнений, насмешливых рекомендаций, сарказма, обвинений, обрушивавшихся на Софью. Интонации – самые разнообразные, в зависимости от того, насколько владеет собой Чацкий. Но при всем том, Ливанов ни разу не перешел границу внешней учтивости. И это привносило в его последний монолог жесткость окончательного решения:

Прочь из Москвы,
Сюда я больше не ездок!

Молодая Россия в блеске ее ума, темперамента, благородства, душевной чистоты и, конечно, влюбленности, влюбленности в идеал, воплотилась в облике красивого, мужественного человека, меньше всего думающего о своих способностях, доблестях и достоинстве, но прежде всего о своем предназначении как сына отечества.

Однако главное, может быть, решающее в ливановской трактовке было в том, что и любовь, и остроумие, и гражданственность, и насмешка, и одушевление – все бурлило и кипело, вспененное огромной динамической силой чувства. И эту лаву, со всей щедростью артистического темперамента "опрокинутую" в зрительный зал, как луч прожектора, освещала чисто грибоедовская яркость мысли. Не случайно же писал Эйзенштейн: "Я не застал плеяды пламенных старцев великой традиции русского театра. Но из всего того, что мне приходилось видеть, я ни разу не был так потрясен… как тем, что я видел в этот памятный вечер в Ливанове-Чацком…".

Но… Театр рассудил иначе: не считая постановку "Горе от ума" в целом своим большим достижением, он быстро снял грибоедовскую комедию с репертуара.

Так на время захлебнулась в Ливанове огромная сила романтического таланта, умно и тонко воспитанного Станиславским.

Конечно, родившись, она не могла исчезнуть вовсе.

Как ни парадоксально, но именно в Соленом, в этом нелепо-застенчивом штабс-капитане, в котором тоскливая грубость соединялась с угловатой нежностью, вспыхивали отсветы романтического огня, полыхавшего в ливановском Чацком. И последняя, самая яркая искра, разгорелась тогда, когда, повернувшись спиной к залу, не спуская глаз с Прозоровского дома, Соленый профессиональным жестом военного обнажил голову, словно стоял у. открытой могилы, на секунду уткнулся лицом в серый ворс шинели, выпрямился, подтянулся и своим обычным, каким-то отрывисто-барабанным шагом пошел по аллее в глубь сцены – на дуэль с Тузенбахом…

Новые оттенки в ощущении самой природы романтического образа возникли в исполнении Ливановым роли генерала Огнева в пьесе А. Корнейчука "Фронт". Шел ноябрь 1942 года. Спектакль говорил с залом, одетым в защитный цвет. Еще не носили погон, а на гимнастерках было больше узких ленточек – знака ранений, чем орденов.

Генерал Огнев казался немногословным, сурово-сдержанным, словно опаленным не только боями, в которых истекали кровью его дивизии, но и тем жаром, которым полыхала земля, захваченная врагом.

Порой представлялось, что Огневу нестерпимо тяжело именно от сознания, что он – генерал, военный, ничего не может изменить, что его армия вынуждена отступать. К конфликту Огнева с командующим фронтом Горловым Ливанов добавлял еще один – постоянный вопрос, обращенный Огневым к себе: что именно не предусмотрел он, командарм? Ведь он тоже за что-то в ответе. Если не перед Ставкой, так перед самим собой, перед отцом, которого не смог спасти от расстрела, опоздал.

Сцену эту Ливанов играл так сдержанно, тихо, почти вполголоса, что было страшно: вдруг услышишь, как стонут ручки кресла, стиснутые пальцами Огнева. Человеку времени на стоны не отпущено. Война, и он – солдат. Не важно, что генерал. Все равно – солдат.

А несколько месяцев спустя, когда МХАТ уже выпустил второй спектакль военных лет – "Кремлевские куранты", в котором Ливанов показал своего Рыбакова, начала заполняться новая глава его актерской биографии – "Гамлет". На эту роль назначил его Немирович-Данченко. Десять-пятнадцать лет спустя мы увидели в "Гамлете" Пола Скофилда, узнали принца датского таким, каким представлял его себе Н. Охлопков, потом М. Астангов. Ливанов был бы совсем другим.

Я встречалась с "Гамлетом" пять раз в неделю в течение полутора лет, в 1943–1944 годах. На моих глазах сцена постепенно приобретала "жилой" вид, хотя в Эльсиноре было не очень уютно. Серая кольчуга стен, уходящих ввысь, создавала ощущение холода. Только в комнате Офелии с огромным витражным окном разноцветные "зайчики" прыгали по полу.

Но однажды огромный пурпурный занавес отгородил один из пустынных залов Эльсинора от уходящей вверх лестницы. На сцене стало теплее и… тревожнее. Посредине партера остановился Ливанов. Чуть склонив голову к плечу, он внимательно всматривался в серые стены, в громадный, слегка колышущийся полог, кровавым заревом "растекшийся" по ступеням. Казалось, он пристально изучает дом, в котором живет. И вдруг Ливанов вздрогнул. На сцену вышел король Клавдий. На нем был роскошный плащ. Сквозь золото парчи вился алый узор. Было похоже, что этот узор "накапал" на королевское одеяние с красного занавеса, падающего вниз… Улика преступления была почти налицо.

Назад Дальше