Кадеты и юнкера - Анатолий Марков 9 стр.


В Школе от старых времён сохранился обычай давать на каждые 5–6 юнкеров одного лакея. Последние чистили нам сапоги и убирали кровати, одновременно ведая и нашим собственным обмундированием, для которого существовал специальный цейхгауз. Как лакеям, так и вестовым, ходившим за юнкерскими конями, каждый из юнкеров платил жалованье. Вообще надо сказать, что жизнь юнкеров в Николаевском кавалерийском училище требовала некоторых средств, как в самой Школе, так и ещё больше в отпуску; по традиции нам не разрешалось ходить пешком по улицам столицы, полагалось ездить на извозчике или в автомобиле, но ни в коем случае не в трамвае; последнее строго каралось традициями. Немало стоило посещение нами мест развлечений и прочие удовольствия в отпуску (менее скромного характера), так что расходы составляли никак не меньше 65–70 рублей в месяц …

В первую же среду моего пребывания в Школе мой "дядька" корнет Борис Костылёв, с которым мы были не только однокашниками по корпусу, но и сидели до седьмого класса на одной скамейке, повёл меня и Прибыткова, вышедшего одновременно со мной из нашего корпуса в Школу, в белый зал нижнего этажа, куда в этот день из года в год являлись поставщики, чтобы мы могли себе заказать собственный юнкерский гардероб. В белой зале с колоннами мы застали целый ряд представителей столичных портных, сапожников, фуражечников и т. п. специалистов. Всё это были знаменитости Петербурга – великие артисты своего ремесла, причём почти каждый из них специализировался на какой-нибудь одной части обмундирования. Оказалось, что сапоги нужно заказывать у Мещанинова, шинель у Паца и т. д. Здесь же, с огромным открытым ящиком всевозможных шпор, стоял и представитель Савельева, на товар которого мы, "молодые", пока что бросали лишь восхищённые взоры, не имея ещё права на это лучшее украшение кавалериста.

Через неделю съехались все юнкера обоих курсов, и жизнь училища вошла в нормальную колею. Для нас, молодёжи, начались усиленные строевые и учебные занятия, причём первым посвящалось не менее трёх часов в сутки, отчего при наличии той "работы", которой нас подвергали г.г. корнеты добавочно, к вечеру ныли мускулы и ломило кости. Трудновато было и в манеже, где наш сменный офицер гвардии ротмистр Шипергсон, белобрысый швед с бесцветными холодными глазами, буквально не знал ни жалости, ни снисхождения. Это был лихой кавалерист, сломавший в своё время на парфорсной охоте в Офицерской кавалерийской школе обе ноги и потому в пешем строю хромавший сразу на обе стороны. Упорно преследуя цель отобрать из нас способных к службе в кавалерии и заставить отказаться от этого непригодных или, как он выражался, "калек", ротмистр применял весьма жестокие приёмы.

По уставу обучения кавалериста мы должны были сначала изучить правила посадки на деревянной, в натуральную величину, кобыле, затем на живой лошади, научиться управлению ею, сперва на корде, потом на уздечке, без стремян на седле, со стременами, на мундштуке, без оружия, с оружием и, наконец, в полном походном снаряжении и при пике. Мы должны были также прыгать через препятствия верхом на коне, посёдланном одной попонкой, затем в седле. Делалось всё это для того, чтобы приучить молодого юнкера держаться на лошади не при помощи стремян и повода, а одними шенкелями и шлюссом, то есть собственными природными средствами, не так, как это делают городские любители верховой езды. На младшем курсе юнкеру не полагалось иметь для езды определённую лошадь. Он был обязан менять коня каждую езду, чтобы приучиться управлять лошадью вообще.

В первый день нашей верховой езды мы вошли в манеж с душевным трепетом, явственно видным на лице каждого. В предманежнике нас уже ждала команда вестачей, державших смену крупных и красивых гнедых коней. Когда Шипергсон подал команду "по коням", я, с детства ездивший верхом и проводивший дни напролёт в седле на псовых охотах, сразу сообразив все "за" и "против", прямо направился к небольшой, изящной кобылке, в расчёте, что на ней мне будет легче вольтижировать. Однако ротмистр Шипергсон был старой и опытной "птицей" в манеже. Не успели мы выровняться перед ним в конном строю, как он, ехидно усмехаясь в ус, мигнул унтеру коноводов, который немедленно вывел из предманежника огромного коня и приказал мне на него пересесть, как правофланговому. При взгляде на этого верблюда у меня упало сердце: Наиб, как его звали, безусловно был самой высокой лошадью в Школе и садиться на него, уже не говоря обо всём остальном, было целым предприятием; я не мог с земли донести ногу до стремени и каждый раз был принуждён спускать ремень путлища, чтобы вдеть ногу в стремя. В довершение несчастья этот Наиб был слишком велик и тяжёл, чтобы брать препятствия; он заваливал их на землю, а из так называемого "конверта", состоявшего из реек, ставившихся крест-накрест и прикрытых третьей, каждый раз делал груду дров, что приводило Шипергсона в неистовство.

Коней наших в первый день этой манежной езды поседлали попонами, туго обливавшими их сытые спины, и я едва охватывал шенкелями моего гиганта. Пока смена шла шагом, всё было благополучно, но едва ротмистр подал команду "рысью", как мы все сразу почувствовали неудобство положения. Шенкелей, разумеется, ни у кого из нас не было и быть не могло. Поэтому двое из смены сразу "зарыли репу", а в дальнейшем, когда мы перешли на галоп, началось уже настоящее "избиение младенцев".

Злорадно усмехаясь в ус, Шипергсон приказал нам завязать узлом поводья на шее у коней и, расставив руки в стороны на уровне плеч, прыгать через барьер, который внесли в манеж вестачи. Опытные и тренированные кони шли по кругу, как заведённые, совершенно не обращая внимания на своих беспомощных всадников и только кося умными глазами в сторону ездоков, падавших один за другим. На этой первой езде в опилки манежа, смешанные с конским навозом, легла половина смены. Ротмистр, на всё это только приятно улыбавшийся, заметно оживился, в руках у него откуда-то появился длинный бич, которым он нарочно стал горячить лошадей. С этого момента то в одном, то в другом углу манежа почти беспрерывно стали раздаваться звуки грузно падавших тел, каждое из которых поднимало тучу опилок.

К концу первого двухчасового урока Шипергсон разошёлся окончательно. Его длинный бич засвистел по воздуху и с весёлым воплем: "Заранее извиняюсь!" – он стал ловко попадать концом бича не только по коням, но и по юнкерским ляжкам в туго натянутых рейтузах. С одной из бойких кобыл, давшей при этом неожиданную "свечку", лёгкой птахой сорвался через её голову и грузно шлёпнулся носом в навоз молодой человек из штатских, явившийся в училище одетым в неуклюжую черкеску явно московского шитья. Поднялся он весь в пыли и, выплюнув изо рта опилки, с достоинством заявил Шипергсону, что после подобного над ним издевательства в Школе оставаться не желает. Ротмистр, насмешливо оскалив зубы, крикнул в ответ на весь манеж:

– Скатертью дорога!

"Московский черкес" прямо из манежа заковылял подавать рапорт об отчислении.

Когда мы, потные и ошалелые, с дрожащими от напряжения руками и ногами вернулись в помещение взвода после этой первой нашей практики "езды", то ещё пятеро отказались от дальнейшей чести нести кавалерийскую службу и подали рапорта о переводе их в артиллерию. Особенно трудно пришлось на первых порах трём молодым людям, попавшим в Школу "с вокзала", а именно студенту-юристу и двум лицеистам, не имевшим никакого понятия о военной службе. Только один из них выдержал целый месяц, прочие же ограничили своё пребывание в кавалерии одной неделей….

Помимо езды, четыре раза в неделю мы занимались вольтижировкой, во время которой солдат-вестач гонял на корде по предманежнику толстую и спокойную лошадь, на юнкерском языке – "шкапу", шедшую коротким, ровным галопом, посёдланную плоским седлом с двумя парами ручек спереди и сзади. Юнкера должны были, держась за эти ручки, вскакивать на ходу в седло и проделывать на нём гимнастические упражнения, непривычному человеку казавшиеся цирковыми номерами, но в действительности не представлявшие собой ничего трудного. Надо было только проделывать их, не теряя темпа галопа и учитывая центробежное движение, т. е. не терять наклона внутрь круга. Поначалу молодёжь, пока не усвоила этих аксиом, много падала, а один при мне даже сломал ногу. Я сам однажды, желая показать номер вне устава, потерял равновесие и упал, порвав связки на колене, что даёт чувствовать себя до сего дня. Та же вольтижировка затем производилась юнкерами в конном строю в манеже, иногда при полной походной седловке, обмундировании и оружии, что было, конечно, гораздо труднее и требовало большой практики.

Кроме езды и вольтижировки, Шипергсон ежедневно гонял нас на гимнастику и строевое учение "пешими по конному". Обучал стрельбе из пулемёта и винтовки и ковке лошадей. В строевом отношении нам, кадетам, также пришлось переучиваться заново, так как строй кавалерии отличается от пехотного тем, что в пехоте все перестроения основаны на расчёте по два и четыре, тогда как в кавалерии – по три и шесть, не говоря уже о приёмах с шашкой и винтовкой. Пеший строй "по конному" заключается в том, что, дабы даром не утомлять коней и не собирать вместе больших конных соединений, для чего нужно время и место, юнкера, посредством двух человек, держащих за два конца пику, изображают собой взводы и эскадроны. Шашечные приёмы и владение пикой мы проводили сначала на деревянной кобыле, чтобы не порубить по неопытности живую; только привыкнув к шашечным приёмам в седле, пересаживались на настоящую лошадь. Но даже и при наличии таких предосторожностей многие кони младшего курса были не застрахованы от увечий и носили на себе следы неудачных шашечных ударов в виде отрубленных и надрубленных концов ушей. Строевые занятия начинались сразу после завтрака и шли до четырёх часов пополудни. После обеда, бывшего в пять часов, мы готовились к репетициям, сдавали их профессорам и выполняли прочие "капонирные обязанности". "Капонирами" в училище на юнкерском языке именовались не только классные помещения, но и … уборные, каковое обстоятельство из года в год приводило в недоумение и раздражение профессора фортификации инженера-полковника К. Как только в своих лекциях, в начале года на младшем курсе, он доходил до вопроса о крепостных капонирах, класс охватывал неудержимый смех. Когда он затихал, побледневший от негодования полковник клал мел и, обернувшись от доски, на которой чертил план крепости, говорил:

– В чём дело, господа?.. Какова причина вашего коллективного веселья? Ведь подобный балаган происходит из года в год, едва я произношу слово "капонир". Ради Бога объясните мне, что вы находите смешного в этом слове?

Никто из юнкеров не брался объяснить полковнику, что на жаргоне Школы его класс приравнивался к пребыванию в … уборной.

С 1890-го года и до моего времени Николаевское кавалерийское училище разделялось на две части: кавалерийскую, или "эскадрон" и казачью, или "сотню", объединённых общим начальником училища, но имевших каждая свою форму и свой офицерский состав во главе с командирами эскадрона и сотни. Общими были церковь, столовая и классы. Все же остальные помещения у сотни и эскадрона были отдельные. Сотня имела красивую парадную форму гвардейских казаков, обыкновенная же отличалась от нашей лишь серебряным прибором, шашкой казачьего (донского) образца и синими шароварами с красным лампасом. Отношения между сотней и эскадроном были самые дружеские. Но сотня и эскадрон имели свои собственные традиции и своё начальство, как юнкерское, так и в лице сменных офицеров. Принимали в сотню, за редким исключением, только казаков.

Беспрерывная строевая тренировка и гимнастика всякого рода, в особенности же та "работа", которую нас заставлял проделывать старший курс, быстро превращала мальчиков-кадет в лихую и подтянутую стайку строевой молодёжи. Последние остатки кадетской угловатости сходили с нас не по дням, а по часам в опытных руках начальства, которое всё чаще стало благодарить то одного, то другого из нас за "отчётливость" и службу.

Через два месяца жесточайшей дрессировки, какую были способны выдержать только крепкие физически и морально, для младшего курса наступил торжественный день присяги. Подняв два пальца правой руки, стоял я в храме Школы среди товарищей в полной парадной форме, слушая слова старинной петровской присяги на верность государю и родине, которую читал торжественным "медным" голосом адъютант Школы ротмистр Зякин. Почти все статьи её кончались словами "смертная казнь" и производили внушительное впечатление. Глухими голосами мы повторяли после каждого абзаца: "Клянусь, клянусь", – а затем целовали крест, Евангелие и старый шёлк штандарта с двуглавым орлом на древке, который держал штандартный вахмистр Кучин.

Получив поздравление корнетов, вечером того же дня мы впервые были отпущены в город, куда нас до присяги не отпускали, ввиду нашего "корявого вида" и во избежание поругания Школы. По традиции этот вечер юнкера проводили в цирке Чинизелли, где каждый год происходила по этому случаю неофициальная церемония.

Воспользовавшись моим первым днём отпуска, я поспешил свидеться с товарищами по выпуску из корпуса, бывшими в Михайловском артиллерийском и Павловском училищах.

Михайловцы и обстановка их училища произвели на меня впечатление настоящего храма науки, а мои давние товарищи по классу приобрели скорее вид учёных, нежели легкомысленных юнкеров. Чувствовалось, что училище живёт серьёзной трудовой жизнью, и в нём нет места показной стороне.

Павловское военное училище имело своё собственное, ему одному присущее лицо и свой особый дух. Здесь словно царил дух сурового императора, давшего ему своё имя. Чувствовалось во всём, что это действительно та военная школа, откуда выходили лучшие строевики нашей славной армии. Юнкера здесь, каждый в отдельности и все вместе, постоянно сохраняли подтянутый и отчётливый вид, точно всё время находились в строю, даже проходя в свободное время по помещениям училища, старались держать строевой шаг. Легкий запах юфти, такой характерный и приятный всякому военному человеку, здесь вполне гармонировал с общей строго-военной обстановкой. Немудрено поэтому, что в описываемое, теперь уже далёкое, время с батальоном Павловского военного училища на парадах в Петербурге не могла конкурировать ни одна из частей гвардейской пехоты, безукоризненный строй которого и все его перестроения возбуждали собой всеобщий восторг и восхищение.

Вечером вдвоём с грузином Гайдаровым мы подъехали к ярко освещённому подъезду цирка, у которого в этот день стоял усиленный наряд пешей и конной полиции. Весь первый ряд цирка и ложи цвели морем фуражек гвардейской кавалерии и элегантными туалетами офицерских дам. Все они с улыбками одобрения вглядывались в третий ряд скамей, вдоль которого алыми маками горели бескозырки юнкеров Школы.

Все знали, что перед началом циркового представления будет выполнена старая юнкерская традиция, и с любопытством её ожидали. Едва мы с Гайдаровым уселись на свои места рядом с "сугубыми товарищами", как сзади донеслась негромкая, но отчётливая команда:

– Юнкера! Встать … смирно!

Весь длинный ряд алых бескозырок и десятки офицеров и дам в ложах поднялись, как один человек. Оркестр заиграл "Марш Школы", дивные звуки которого я не забуду до гроба. В дверях входа показалась стройная фигура вахмистра Школы, замершая с рукой под козырёк. Это была освящённая годами и обычаем встреча "земного бога", в которой неизменно каждый год принимали участие не только юнкера училища, но и офицеры гвардии, бывшие в своё время "корнетами школы", специально приезжавшие со своими дамами в этот день в цирк Чинизелли…

С утра следующего дня для нас, юнкеров младшего курса, началась наша настоящая военная служба, так как с момента принесения присяги мы стали уже воинскими чинами, со всеми из этого вытекающими последствиями. Нужно было или кончать училище и быть произведённым в офицеры, или же заканчивать военную службу солдатом с отчислением в полк вольноопределяющимся. Третьего выхода не было. Как ротмистр Шипергсон, так и г.г. "корнеты" с этого дня к нам стали относиться гораздо мягче и снисходительнее. Теперь для них мы являлись уже не случайными молодыми людьми, а их младшими товарищами, членами одной и той же кавалерийской семьи, в которой по девизу Школы, выгравированному на её кольце, представляющем подковный гвоздь с Андреевской звездой: "И были вечными друзьями – солдат, корнет и генерал". Цук хотя и продолжался, но утерял уже свой острый характер испытания и экзамена. Последний мы, по мнению начальства, выдержали с успехом.

"Царская сотня"

В 1883 году на Дону, в Новочеркасске, был "для поднятия уровня образования в среде казачьих офицеров" открыт Кадетский императора Александра III корпус. Ко времени первого выпуска из этого корпуса надлежало решить, где выпускаемые из него кадеты должны будут получить специальное военное образование. Вопрос этот был изучен в особой комиссии, и 4-го июня 1890 года состоялось высочайшее повеление, приказом по Военному ведомству за №156, от 1890 года об "учреждении в Николаевском кавалерийском училище казачьей сотни на 120 юнкеров, для приготовления их к службе в офицерском звании в конных казачьих частях". В сотню было постановлено переводить кадет, принадлежавших к казачьему сословию, окончивших курс в Донском корпусе или других кадетских корпусах, а не занятые ими вакансии предоставлять молодым людям казачьего сословия, удовлетворяющим общим условиям приёма в военные училища.

В сотню Николаевского кавалерийского училища в 1890 году были приняты только кадеты, окончившие Донской кадетский корпус, в числе 30 человек. В 1891 году вновь было принято 60, а затем с 1892 года введён полный штат. В отношении учебных и строевых занятий, испытаний в науках, поощрений, дисциплинарных взысканий, внутреннего порядка, отчисления и выпуска из училища применялся общий порядок училища с тем, что при выпуске юнкера-казаки должны были производиться в строевые части своих казачьих войск. Для юнкеров сотни сделали отдельные спальни, манеж и конюшни; что же касается столовой и лазарета, то они были общими для всего училища. Обучение юнкеров сотни возложили на казачьих офицеров, переведённых для этого в Училище из строевых казачьих частей.

Назад Дальше