ЗТ: Но начат задолго до войны. И с самого начала там существовала Лара, и вообще вся эта ситуация. А Ивинская появилась ого-го через какое время…
АЛ: Какое впечатление тогда производил "Живаго"?
ЗТ: Огромное. Кстати, если уж мы заговорили о "Живаго", то надо сказать о некоторых обстоятельствах. "Доктор" был задуман в момент разрыва с первой женой и увлечения Зинаидой Нейгауз. Этот союз был не только личным счастьем, но и трагедией дружбы. Борис Леонидович очень трогательно относился к Генриху Нейгаузу. По этому поводу существует их душераздирающая переписка… Так вроде быть не должно, но, если знаешь обоих, все сразу понимаешь… Потом у Нейгауза было еще две жены. Сначала Милица Сергеевна. У них родилась дочка. Жили они в коммуналке. Затем его женой стала Сильвия Федоровна. Очень красивая, чудная скрипачка. Родилась в Швейцарии, потом переехала в Германию. Бежала в Советский Союз. Даже когда она вышла замуж за Нейгауза, очень плохо говорила по-русски. Однажды нежно так говорит папе: "Борис Викторович, ну чего вы стоите". Генрих Густавович в таких случаях хватался за голову и, явно вспомнив Достоевского, кричал: "Катерина Ивановна, вон!"
АЛ: Роман с Ивинской не менее драматический, чем брак с Зинаидой Николаевной. К тому же, осложненный двумя ее арестами…
ЗТ: Ивинскую я не знала, но видела. Она была не только красивая, но в ней чувствовалась загадка. Это как раз то, что больше всего ценил Пастернак. Борис Леонидович ее сильно любил, тут уж ничего не поделаешь. Это признают все… На обеих его женщинах последних лет есть вина. В "нобелевские дни" они не дали ему в полной мере остаться собой.
АЛ: Но он ничего унизительного для себя не сделал.
ЗТ: Ему следовало оставаться совершенно индифферентным. Он сам так считал, но не выдержал натиска с разных сторон. Зинаида Николаевна требовала, чтобы он каялся. Ивинская – чтобы он писал письма.
АЛ: Существует упорная точка зрения, что Пастернак – "дачник", одиночка, человек ни в чем никогда не участвовавший… "Юродивый", как якобы сказал о нем Сталин…
ЗТ: При всем том Борис Леонидович был человеком очень общительным и хлебосольным, обожавшим застолья и непременно праздновавшим дни рождения. В этом смысле был очень удобен для тех, кто стремился оказаться рядом с ним. Что касается дней рождения, то тут был особый смысл. Ведь это еще день смерти Пушкина! Разумеется, после того как разразилась история с "Живаго", круг сразу сузился. Даже Вознесенский, самый близкий ему молодой поэт, исчез из дома. Борис Леонидович никак не мог этого взять в толк. Спрашивал: "Андрюша в космос, что ли, улетел?"
АЛ: У Василия Аксенова есть роман "Скажи изюм". Это фантазия на тему истории с альманахом "Метрополь". В этом романе есть такой Андрей Древесный. Вознесенский, другим словом. Когда затея героев терпит крах, то Древесный становится космонавтом. Так что метафору Пастернака Аксенов развернул.
ЗТ: Потом Вознесенскому пришлось многое досочинить, чтобы хоть как-то свести концы с концами. В повести "Мне четырнадцать лет…" он говорит, что Пастернак никогда не составлял ему протекции. Насчет Пастернака не скажу, но существовал такой Петр Иванович Чагин, так тот точно Вознесенскому ворожил. Был он сначала партработником, потом директорствовал в Гослитиздате и "Художественной литературе", многие называли его "Выручайгиным". Он обожал Пастернака, старался делать для него все возможное. Вот и Вознесенскому кое-что перепало.
Как-то Ахматова рассказывала о своем визите к Пастернаку. Праздновался очередной день рождения. Борис Леонидович попросил ее сесть рядом с двумя молодыми поэтами. "Простите, – сказал он, – такую вольность. Это будущее русской поэзии". Анна Андреевна ответила, что польщена. По обе стороны от нее оказались Вознесенский и Евтушенко. Они оба были от этого в таком восторге, что упились вусмерть. Ахматова, кстати говоря, пьяных не любила. Даже пьяного Левы немного побаивалась. Она страшно заволновалась и остаток вечера воспринимала смутно. Все ждала момента, когда они захотят ее провожать. И действительно, как только все начали собираться, поэты бросились подавать пальто. Втроем они перешагнули порог пастернаковской квартиры. "Но в это время, – завершала рассказ Анна Андреевна, – чья-то рука бросила их на площадку. И они остались там лежать до Страшного суда".
Анне Андреевне очень нравился этот сюжет. В разных вариантах я его слышала много раз… Недавно читаю воспоминания Вознесенского. Уму непостижимо, что он там пишет. Но самое главное, это история о вечере у Пастернака. Оказывается, Борис Леонидович попросил его проводить Ахматову, но он уступил эту честь Рихтеру. Вот так.
АЛ: Вы ездили хоронить Пастернака?
З Т: Нет, только мама. У меня сохранилась сделанная ею фотография. Вокзал, объявление, похороны тогда-то и там-то. Ее встретили Рихтеры и они дальше отправились вместе. Она рассказывала, как они ехали по шоссе, а им навстречу шли машины писателей, покидавших Переделкино…
Открытый гроб не позволили поставить на катафалк и до самого кладбища несли на руках. Все было так, как описано им в стихотворении "Август". Около могилы все время читали стихи.
То прежний голос мой провидческий
Звучал, нетронутый распадом…
Опять двойка
Если мы с вами доживем до ее возраста, то, скорее всего, у нас тоже появятся такие ощущения.
Как это у Чехова? "Холодно… холодно… холодно. Пусто… Пусто… Пусто…"
Умерли если не все, то почти все. Разговаривать, конечно, есть с кем, но настоящих собеседников нет.
Я ведь тоже не собеседник, а, так сказать, участник ее монологов. Человек, по мере сил направляющий ее воспоминания.
Поэтому Томашевская не забывает напомнить о дистанции. Мол, одно дело я, а другое она. Чтобы иметь право рассуждать о прошлом, надо знать о нем не из книг.
Иногда Зоя Борисовна прямо спрашивает: "А вы сами разговаривали с Рихтером?" Или: "А вы встречались с Шостаковичем?"
Нет, конечно. Как-то стоял за Рихтером в очереди в комаровском магазине, но до знакомства дело не дошло.
Все это она говорит очень серьезно. Предупреждает, что дело это ответственное и фамильярность тут недопустима.
Подчас нет никакого панибратства, а Зоя Борисовна все равно недовольна. Как-то прямо поперек страницы написала: "Полная чушь".
Вот я и вернулся в школьные годы. Когда учительница говорила что-то подобное, ее мнение подкрепляла двойка ростом с хороший белый гриб.
В данном случае речь шла об истории, которую Томашевская слышала от Рихтера. Моя дерзость заключалась в том, что ее рассказ я по-своему трактовал.
Сперва поговорим об обстоятельствах. По этому поводу у нас с ней вроде бы не было разногласий.
Новеллист Рихтер
С острова Сицилия Рихтер приехал потрясенным. Каждому, кто интересовался, что же там такого особенного, он выкладывал этот сюжет.
Рассказывать Святослав Теофилович умел гениально. Как и для Зои Борисовны, окружающая жизнь для него складывалась в новеллы.
Новелла – своего рода формула. В какой-то момент второстепенное становится неважным и остается самое главное.
Начинал Рихтер с того, что Луиджи Пиранделло перед смертью отдал несколько важных распоряжений. Среди прочего надиктовал финал неоконченной драмы "Горные великаны".
Не диалоги, конечно, а сюжет. Превратить эти страницы в последний акт должен был его сын Стефано.
Как ни хотел отец осуществиться в сыне, от него мало что зависело. Несмотря не все старания, половинки пьесы никак не срастались.
Опять Стефано слышал: ну какой это Пиранделло! То есть Пиранделло, конечно, но не этот, а другой.
Впрочем, пьесу поставили именно с таким финалом. Словно нарочно для того, чтобы зритель плевался и поминал наследника всуе.
Смерть автора и героев
Потом за дело взялся один смельчак. Он отбросил написанное сыном и ограничился теми страницами, которые принадлежат отцу.
Выглядело это так. Когда события приближались к тому месту, где остановился драматург, свет резко выключался.
Зоя Борисовна утверждает, что главным для Рихтера было превращение героев в призраков. Так сказать, окончательное обнаружение идеи спектакля.
Вообще-то и по ходу действия персонажи казались тенями, а тут в них превращались буквально. Чуть ли не просвечивались рассеянным светом из глубины подмостков.
Разве я спорю, дорогая Зоя Борисовна? Вообще считаю непродуктивным препирательство эха с первоисточником.
И все же хочу поразмышлять. Странно, согласитесь, что свет уходил на середине фразы. В ту секунду, когда, по словам Рихтера, ручка выпадала из рук драматурга.
Может, финал говорил о болезни Пиранделло? О том, что когда ему стало совсем худо, в его пьесе тоже замерла жизнь.
Такой приступ автора с потерей речи у героев. Персонажи уже не обменивались репликами, а лишь вяло передвигались.
При этом голос на фонограмме звучал бодро. Он читал тот двухстраничный текст, который Пиранделло надиктовал сыну.
Так бывает – сознание выхватывает фрагменты, а мысль больного работает ясно. Словно он ощущает необходимость что-то важное договорить.
Договорил – и все прожекторы опять выключились. Кажется, это была та окончательная темнота, из которой свет уже не родится.
Настоящий спектакль трактует не только пьесу, но автора целиком. Не обходя при этом самые закрытые для посторонних зоны.
Не рассказывала ли постановка еще и о последних днях драматурга? О том, что не только публика переживет утрату, но персонажи испытают чувство сиротства?
Об этом Пиранделло говорил в пьесе "Шесть персонажей в поисках автора". Уж он-то знал, что между героями и их создателем есть обратная связь.
Потом свет на сцене зажигался опять. Этот свет имел отношение не к жизни и смерти, а только к театру. К битком набитому залу, который шумно благодарил артистов и режиссера.
Под финал этого рассказа хочется процитировать уже упомянутого здесь Лотмана. Как-то на лекции он удивил всех сообщением, что искусственный мозг изобретен.
Как изобретен? – заволновались студенты, – но Юрий Михайлович сразу им объяснил, что речь о художественном тексте, который существует во времени и никогда не может быть исчерпан.
Отчего бы не представить, что истории тоже переживают не одну, а несколько жизней? Сперва они существуют вместе со своим рассказчиком, а потом пускаются в самостоятельный путь.
Возможно, это и есть залог долголетия сюжета о Пиранделло. Главное прочтение, конечно, принадлежит Рихтеру, но и последующие также не исключены.
Из разговоров. Михаил Михайлович
ЗТ: Сталин любил ударить, а потом посмотреть, что будет дальше. В этом отношении он был терпелив. Не то чтобы сразу к ногтю… Реакция на его решения была разная. От полного одобрения до совершеннейшего отчаяния. Когда началось "дело врачей", одна моя подруга жила в Харькове. Ее родители, врачи, повесились в ее присутствии.
После постановления о Зощенко и Ахматовой кое-кто говорил: наконец-то! сколько можно! Вроде как сегодня, после всей этой монетизации, радуются: "Ну вот, можно сесть в автобусе, старичье отвалилось". Для папы и мамы тут не было вопроса. К постановлению они относились так же, как мы к этому относимся сейчас.
Анна Андреевна о постановлении узнала не сразу. Она газет не выписывала. Когда ее кто-то спросил, как она себя чувствует, то тут все стало ясно. Писателей, конечно, в эти дни было слышно меньше всего. В основном они отворачивались и прятались. Как-то Ахматова возвращается от нас домой, а я ее провожаю. Лифта у нас еще не было, и с нашего этажа вижу, что вверх поднимаются поэты Браун и Комиссарова. Ахматова тоже их видит и специально повышает голос. Спускаемся на первый этаж, но там никого нет. Анна Андреевна произносит громко: "Они вошли в стену"…
Случались, правда, и другие встречи. Ахматова приходит к нам, и прямо с порога сообщает, что видела Зощенко: "Мы встретились как тени в чистилище у Данте". От нее я знаю и о встрече с английскими студентами. Говорила, что процедура была унизительной, но "Мишенька отвечал умненько". Это ее точные слова. К Михаилу Михайловичу она относилась удивительно нежно. И, конечно, почтительно. Когда стала писать прозу, то в первую очередь отправилась читать ему.
Все-таки Анна Андреевна легче переживала эти времена. Она была женщиной. Многие от нее отвернулись, но она не перестала вовсе ощущать на себе внимание. Зощенко был и без того человек одинокий, а тут одиночество стало почти абсолютным.
Еще недавно каждый день к Михаилу Михайловичу приходили сотни писем. Почтовый ящик буквально ломился. А тут никого и ничего. Юнгер рассказывала, как встретила его на Невском, а он сделал вид, что ее не узнал. Это была своего рода деликатность, предупреждающая возможную неловкость того, кто побоится с ним поздороваться. Елена Владимировна, напротив, взяла Зощенко под руку, а он, не поворачиваясь и глядя прямо перед собой, зашептал: "Леночка, для вас это очень опасно. Убедительно прошу покинуть меня". К нам Михаил Михайлович приходил все время. Он видел, что в этой ситуации родители остаются совершенно спокойны и чувствовал себя у нас уверенно…
Зощенко мало с кем дружил, и если говорил о друзьях, то чаше всего с горечью. Рассказывал о своем приятеле Лавреневе, который получил сталинскую премию третьей степени. Отправились они отмечать эту премию в "Норд". Лавренев выпил и стал жаловаться: ну зачем ему премия? Сколько всего может быть у советского писателя? Одна квартира, одна машина, одна жена. Тратить не на что. А даже третья премия это, как выразился Зощенко, миллион. Ведь сразу начинаются издания и переиздания… Еще Михаил Михайлович сказал, что Лавренев предложил деньги в долг, но он не взял. Говорил без обиды, но чуть иронически: вот, мол, друзья…
Очень многое, происходившее вокруг Зощенко, напоминает его рассказы. Ведь проза Михаила Михайловича – это "энциклопедия советской жизни". Папа часто повторял эту формулу Мандельштама.
В то время у нас у всех были домработницы. Существовал даже профсоюз домработниц. Как потом выяснилось, эта организация имела отношение к Большому дому. К тому же профсоюзу относились дворники. В тридцатые годы они состояли при каждом доме. Когда Хрущ пришел к власти, дворников за ненадобностью упразднили… Как ни колоритен был наш "грибоедовский" Гриша-дворник, но все же домработницам он уступал. Обычно часов в двенадцать во дворе собирался такой кружок – Валечка, Машенька, Раечка. Судачили о своих хозяевах. Потом наша домработница нам все пересказывала. От нее мы знали, что домработница Михаила Михайловича сильно переживала его горести и всякий раз старалась привести аргументы в пользу хозяина. Рассказывала, как ходила в писательский распределитель на Михайловской улице и там поняла, как ему сочувствует народ. Кому-то, к примеру, не дали риса или перловки, а ей, служащей у Зощенко, не только дали, но даже добавили…
Любимая мною книга – "Перед восходом солнца". Михаил Михайлович называет себя меланхоликом, а потом размышляет о том, почему он сделался таким. Ведь родился нормальным мальчиком, жил как все люди. Воевал, получал Георгиевские кресты за храбрость. В чем же причина? Если докопаться, пишет он, то излечишься.
АЛ: Своего рода "анализ" по Фрейду.
ЗТ: Нет, продолжает Зощенко, зацепиться не за что. Все, что произошло с ним, было и у других. Не он один воевал, не только его травили газами, многие женились не по любви… Последнее – очень важно. Тут Михаил Михайлович произносит то, что в другой ситуации никогда бы не сказал вслух. Да, это правда. Причем последствия сказываются до сегодняшнего дня. Ведь его жена, Вера Владимировна, вычеркнула из его рассказов все, что ей не нравилось. Особенно много про женщин. В общем, все, что могло помешать ее карьере вдовы великого писателя.
Ревность Веры Владимировны понятна. Все женщины Зощенко были красивые, а некоторые и очень умные. Последнее его увлечение – Марина Диадоровна Багратион-Мухранская. Она подарила Михаилу Михайловичу последние двенадцать лет жизни. Даже вязала кофточки на продажу, а деньги отдавала ему. Чтобы он заткнул Веру Владимировну, которая истерически кричала на лестничной площадке: "Мерзавец! Бездельник! Ты же отлично можешь шить сапоги!"
Вера Владимировна была глупенькая-глупенькая. Такая болоночка. Беленькая, вся в кудряшках. И мебель у нее была белая, "настоящий Людовик".
А Зощенко всю жизнь спал на солдатской кровати со сшитой им самим подушкой. Каждый день, часов в двенадцать, Зощенко шел к Марине, которая жила этажом выше, а часов в десять вечера возвращался домой. Кажется, Вера по этому поводу не возникала. Из-за денег скандалила, но тут оставалась спокойна. Возможно, ей это было легче? В противном случае пришлось бы его кормить, а тут все обязанности взяла на себя Марина. Разумеется, в эти времена никакой домработницы у них уже не было.
Марина была удивительная. Все сносила без единого слова. Мама однажды ему сказала: "Женились бы вы, Михаил Михайлович, на Марине". Он на это ответил: "Уж если я не женился на такой-то (тут он назвал имя женщины, с которой когда-то у него был роман), то я больше ни на ком не женюсь". У меня есть фотография Марининой предшественницы. Это буквально ангел. Дивное, светлое лицо. Потом эта женщина вышла замуж на венгерского посла.
Перед смертью Зощенко тяжко болел и не мог подняться на этаж выше, а Марину Верочка не пускала, и он это страшно переживал.
После смерти Михаила Михайловича Вера Владимировна распустила крылышки и стала писать что-то вроде мемуаров. В них она рассказывала о том, что ее муж всю жизнь любил только ее… Зощенко в самом деле был человеком благородным. Хотя бы потому, что он ее не бросил. Но при этом очень одиноким. Даже внутри собственной квартиры он сделал для себя отдельный вход…
После постановления Зощенки поменялись с Кетлинской. К этому времени они уже полгода не платили квартплату. Кетлинская сказала, что вернет долг и оплатит разницу в метраже. Новая квартира была сильно меньше и ни о каком собственном входе речи быть не могло… Кетлинская обещания не сдержала, а когда он ей о нем напомнил, ответила: "Вы еще чего-то ждете?".
В последние годы Зощенко жил в тесноте. Его сын, Валька, женился на женщине с ребенком. Тут Михаил Михайлович решился на третье переселение. Он обменял бывшую квартиру Кетлинской на малюсенькую в третьем этаже и комнату для сына.
Зощенко был человек поразительно непривередливый. Для жизни ему было почти ничего не нужно. Ну, может быть, только чтобы его не трогали.
История с его дачей в Сестрорецке такая. В тридцатые годы был какой-то особенный урожай гонораров, и он решил купить дом самого Витте. Для премьер-министра вполне скромно. Мезонинчик, фронтон, колонны, садик… Все основные помещения в первом этаже, а на втором одна или две комнаты.
Дача была куплена для Верочки. Она все время требовала роскоши, любила и ценила дачную жизнь. Зощенко это не интересовало. Михаил Михайлович страдал водобоязнью и никогда не купался. Природу не любил и очень редко описывал. Как бы не замечал… Он был типичным городским жителем.