Память и памятники
У меня есть еще одно доказательство ее особых качеств. Тут так же как с упомянутой Нарышкиной. Бывают случаи, когда все ясно с первого взгляда.
У режиссера-документалиста Владислава Виноградова есть привычка щелкать фотоаппаратом. Увидит что-то любопытное – и непременно зафиксирует.
Все-таки, Виноградов – бывший оператор. У человека этой профессии не два глаза, а три.
Так вот однажды звонит Владислав Борисович. Рассказывает, что ходил на какое-то сборище. Всех, кто попал к нему в кадр, знает, кроме одной пожилой женщины.
Как вы понимаете, это была Зоя Борисовна. Причем ее он снимал больше других. Все вглядывался и пытался понять: отчего кажется, что они знакомы много лет?
Кстати, Сергей Павлович имеет отношение не только к Зое Борисовне, но и к этой повести. Может, даже не столько он сам, сколько его скульптурный портрет работы Левона Лазарева.
Странный у Лазарева Дягилев. Человек-легенда, то есть отчасти – человек, а отчасти – памятник. Один глаз – иронический, другой – смотрит поверх голов.
Импресарио бронзовеет, наливается величием, но нечто дерзкое в нем тоже присутствует. Он готов и к жизни в веках, и к очередной неожиданной выходке.
Кажется, мы с вами уже читали о таком монументе. "Я хотел, но не успел проститься с каждым из них, – завершает мемуарную книгу Валентин Катаев, – так как мне вдруг показалось, будто звездный мороз вечности сначала слегка, совсем неощутимо и нестрашно коснулся поредевших серо-седых волос вокруг тонзуры моей непокрытой головы, сделав их мерцающими, как алмазный венец".
Вот так себя чувствует Зоя Борисовна. Особенно тогда, когда опять узнает, что кому-то из ее знакомых поставлен памятник.
Сколько их? Уж ахматовских-то просто не перечесть. Еще не забыты Зощенко, Шостакович, Тынянов, Мандельштам…
Даже младшему ее современнику Бродскому есть монумент во дворе филфака петербургского Университета работы ее давнего знакомого Константина Симуна. Перед нами Вечный Странник, возможно даже, Вечный Жид. Вот почему основанием для головы поэта скульптор сделал мраморный чемодан.
Да, нелегко нашей героине. Она еще не успела проститься со всеми, а морозная вечность тут как тут.
Из разговоров. Сталин, Дмитрий Дмитриевич и Анна Андреевна
АЛ: Поговорим о смерти Сталина. Это все же событие центральное. Завершался огромный период жизни.
ЗТ: Уверяю вас, в нашем доме никто не плакал… Брат недавно женился и снимал комнату у бывшей секретарши Бухарина. Несмотря на арест начальника, она оставалась жутко партийной. Комната крохотная, по сути пенал. Коля и Катя легли спать на узкую кроватку, вдруг распахивается дверь, с воплем влетает рыдающая хозяйка: "Сталин умер!". Молодожены натянули на голову одеяло и просто умирали от хохота… Еще я знаю такую историю от Рихтера. Так вышло, что Нина Львовна узнала о смерти Прокофьева раньше, чем о смерти Сталина. Немедленно помчалась к Прокофьевым. Стоит рядом с телом композитора в совершенном потрясении. Тут в комнату врывается дама. Такая нарядная, дородная. Это супруга композитора Книппера. Любимого, надо сказать, племянника Ольги Леонардовны. Что сам Лев Константинович, что его супруга были людьми ограниченными. Оба такие физкультурники. Так вот дама прямо с порога вопит: "Сталин умер". Нина Львовна, тщедушная, тоненькая, схватила эту тетку и вытолкала за дверь… Андрей Вознесенский сравнил Нину Львовну с французскими кружевами. Вот вам и кружева… Самого же Рихтера в день смерти Сталина и Прокофьева не было в Москве. В столицу, чтобы играть на похоронах вождя, его доставили из Тбилиси. Самолет был набит венками и цветами. От Рихтера я знаю такую фразу: Прокофьев много раз повторял, что Сталина он не переживет. На похороны Сергея Сергеевича пришли шесть человек.
АЛ: Вот как завершились его давние отношения со Сталиным. Пожалуй, эти отношения были еще более трудными, чем у Шостаковича. И степень компромисса едва ли не крайней. Почти отчаянной. Все же кантату на слова коммунистического манифеста написал именно Прокофьев.
ЗТ: Знаете, почему Прокофьев запоминал любые телефоны? Потому что он к каждому номеру придумывал мелодию. И все же даже в этой оратории есть блеск. Хотите так? Пожалуйста. Ах, еще так? Сколько угодно. И при этом всегда с необычайной остротой, едва ли не злостью. Или он пишет оперу "Семен Котко". Ну что, казалось бы, тут может быть? А ведь Рихтер считал ее самой великой оперой двадцатого века. Единственное препятствие, говорил он, либретто, которое никому не удастся сломать. Если бы кто-то смог отделить сюжет от музыки, он бы понял, что текст тут не при чем. Недавно эту оперу поставили в Мариинке, и слова отступили. Получился гоголевский спектакль. Не только смешной, но и страшный.
АЛ: Прокофьев умер, не узнав о том, что Сталин тоже смертен. Шостаковичу повезло больше. Какое-то время он прожил с ощущением, что Сталина уже нет. Как известно, Дмитрий Дмитриевич был очень сосредоточен на теме своих отношений с вождем. Может, потому его музыка – нечто большее, чем музыка? То есть ни в коем случае не что-то, ублажающее слух, но всегда рассказ о самом важном.
ЗТ: Лучше всех о Шостаковиче сказал Зощенко. Есть такое его письмо Мариэтте Шагинян, в котором он пишет, что Дмитрий Дмитриевич – не трепетный, а жесткий. Что его существование – почти катастрофа. Рихтер брался пересказывать некоторые его сочинения, говорил, какой текст прочитывается им за нотами. Существует запись, где он говорит о Восьмой симфонии как о "страшной трагедии, перехлестнувшей Шекспира". Святослав Теофилович мог точно назвать, какие события и катаклизмы композитор перекладывает на язык своего искусства.
АЛ: И при этом все-таки слов не было – и не могло быть. А если они и были, как, например, во Второй симфонии, то они, скорее, скрывали какой-то более существенный смысл…
ЗТ: Удивительно, что публика это в Шостаковиче сразу чувствовала. Видели бы вы, как она вела себя во время премьеры Пятой симфонии! Это был ноябрь тридцать седьмого года… Все в руках держали программки с текстом Алексея Толстого, в котором тот объяснял, какое это жизнеутверждающее произведение… В ложе сидели Толстой, певец Иван Ершов. А еще мамы Мравинского и Шостаковича. И, конечно, сам Дмитрий Дмитриевич. Сейчас я часто сижу в этой ложе и вспоминаю тот день… После того как Мравинский закончил и положил дирижерскую палочку, был шквал аплодисментов. Затем зал встал. Тогда Евгений Александрович поднял ноты над головой, и на сцену вышел композитор. Тут возникла секунда тишины, и мы услышали голос Ивана Васильевича Ершова, который кричал, сложив руки рупором: "Душенька…" Слово, может, и не самое подходящее, но в то же время точное…
АЛ: Мне вспоминается ваш рассказ о том, как Дмитрий Дмитриевич позвал к себе Зощенко для того, чтобы вместе помолчать. Как видно, молчанию он доверял больше, чем словам. Все-таки тишина – это тоже музыка. Об этом еще Малер размышлял.
ЗТ: У него и с Ахматовой был такой музыкальный диалог… Музыкальный в том смысле, что он не предполагал каких-либо объяснений… "Песня без слов". Как-то Анна Андреевна мне сказала, что написала посвящение Дмитрию Дмитриевичу, а вот книжки, чтобы ему подарить, у нее нет. Перед этим как раз вышла ее книга под редакцией Суркова. Такая узенькая, красная. Она сама называла ее "Коммунистический манифест". Ахматова попросила меня отдать мой экземпляр, пообещав, что следующая книга за ней.
Думаю, Анне Андреевне хотелось, чтобы Дмитрий Дмитриевич написал "Реквием" на ее стихи, но он, как известно, этого не сделал. Слишком много им было уже сказано на эту тему. По сути, все его творчество, начиная с пятой симфонии, это реквием по невинным жертвам… И все же диалог не прервался. Дмитрий Дмитриевич даже отчасти выполнил ее пожелание, направив к ней своего ученика Тищенко, который написал свой "Реквием"… Ахматова как-то сказала, что умный человек – это тот, кто может ответить на десятую реплику.
АЛ: Ответить на десятую реплику – это ответить не сразу?
ЗТ: Именно сразу. Понять, для чего человек завел разговор. Мастером такого рода ответов был Рихтер. Как-то прибегает к нему Нина Львовна: "Голованов дает нам квартиру". Голованов был не только мужем Неждановой, директором и худруком Большого театра, но еще и средним композитором. Слава сразу все понял и сказал: "Голованова я играть не буду". Нина Львовна даже заплакала: "Славочка, один раз прелюды Голованова – и у нас будет свой дом". Так и остались Рихтер и Дорлиак в общежитии.
Уже после смерти Анны Андреевны делаю интерьеры ахматовского музея в Бежецке. Для этого мне нужны кое-какие портреты. Прошу Ирину Антоновну, вдову Шостаковича, дать фотографию Дмитрия Дмитриевича. И тут вспоминаю про красную книжку, которую Анна Андреевна у меня когда-то отобрала. Спрашиваю, сохранилась ли она у нее. Рассказываю о том, что сначала это был мой экземпляр. Ирина Антоновна тут же приносит книгу из соседней комнаты. На первой странице рукой Анны Андреевны написано: "Дмитрию Дмитриевичу Шостаковичу, в чью эпоху я живу на земле". Я восхищена, а Ирина Антоновна говорит, что у нее есть надпись еще лучше. Вынимает крохотную книжечку Пастернака. Читаю: "…В эти дни я хочу сказать, что мы не должны себе изменять… и да хранит Вас издали Ваше великое будущее. Февраль 48 года". И это Борис Леонидович, ученик Скрябина, который в принципе музыку Шостаковича не должен был особенно ценить…
Неосуществленный памятник
Самое начало горбачевского времени. Никто не спросит: "Как дела?" или "Как здоровье?", а только: "Что прочел?" или "Что собираешься читать?".
Сидят они с Рихтером в гостинице и обсуждают последние публикации. В чем-то впереди он, а в чем-то она.
Посмотреть со стороны, так типичные двоечники. Будто раз пять оставались на второй год и наконец перешли в следующий класс.
Оказывается, и это пропустили, и то. Но не унывают, а, напротив, радуются новому знанию.
Само собой, от спешно заштрихованных "белых пятнах" перешли к итогам.
Эти журнальные подшивки тоже, конечно, памятник, но все же когда-нибудь воздвигнут настоящий монумент.
Что это может быть такое? И вообще, какое сооружение вместит весь ужас прошедших лет?
Сколько раз Рихтер делился с ней своими фантазиями. Причем всегда со многими подробностями. Будто прямо сейчас собирался их осуществить.
На сей раз Святослав Теофилович хотел рассказать о памятнике жертвам террора, который когда-нибудь установят в центре Москвы.
Она уже приготовилась слушать, как вдруг им помешали.
Представляете: полный зал, музыкант положил руки на клавиши, а тут в дверь стучат.
Вы, мол, переживали по поводу билета на поезд, так мы его принесли.
Вот что-то подобное произошло в эту минуту.
Возвращаться к начатому разговору уже не хотелось. Тут ведь тоже требуется вдохновение, а оно куда-то испарилось.
Сон Зои Борисовны
Казалось бы, вещие сны – прерогатива художественных персонажей, но почти через год она увидела вещий сон.
Чему, впрочем, удивляться? Вокруг нее всегда такая концентрация искусства, что с ней и должно случаться нечто подобное.
Все видно отчетливо, как в кино. Тот же гостиничный номер. Справа на диване сидит Зоя Борисовна, а Рихтер слева на стуле.
Уж не попала ли она опять в тот день? Тогда их диалог прервался на полуслове, а сейчас продолжается.
"Помните, – говорит Рихтер, – мавзолей Ленина? Ведь действительно выдающееся творение". "Да, – кивает она, – замечательное" – "А стены, стены…" – настаивает он. – "Что говорить, стены превосходные…"
А потом еще какие-то аргументы с его стороны. Она опять же не спорит, но хочет понять, к чему он ведет.
Да как к чему? Ведь это и есть памятник. Достаточно выбить с четырех сторон имена жертв.
Все имена. Тысячи, сотни тысяч. А имена поэтов, художников и музыкантов выделить золотом. Чтобы они читались вместе со всеми, но в то же время отдельно.
Гроб с Лениным? Пусть находится в центре. Может, и жестоко оставлять вождя наедине с жертвами, но нельзя сказать, что несправедливо.
Она вся в этой истории. Хотя сон ее личный, недоступный для посторонних, но право отгадки тут отдано другому.
Ответ Рихтера
Вскоре стало известно, что Святослав Теофилович заболел. Жил в каком-то монастыре во Франции. Прошел слух, что он умирает.
Навестить его направилась их общая приятельница. По просьбе Зои Борисовны она рассказала ему эту историю.
Рихтер помолчал, а потом произнес: "Очень похоже". С одной стороны, он подтверждал свое мнение, высказанное во сне, но в то же время хотел что-то уточнить.
Такой человек. Сам почти музыкальный инструмент. Множество людей не заметят, а он один обратит внимание.
Невозможно додумывать за Рихтера. Уж очень большая глубина. Вряд ли кто-то еще обладал таким слухом.
И все же попробуем. Не зря у Зои Борисовны было добавление. Никаких параллелей она не проводила, но они появились сами собой.
Покаяние как фильм
Начнем с другого разговора. Вернее, какой разговор? Всего-то несколько фраз.
В это время вдруг возникла мода на покаяние. Чуть не по каждому поводу это слово припоминалось.
Прежде чем слово стало едва ли не ключевым, на экраны вышел одноименный фильм.
Зоя Борисовна всячески расписывала достоинства картины, а Рихтер сказал, что не пойдет. Почему? Да потому, что ему, видите ли, не нравится название.
Наклонился близко-близко к уху и произнес шепотом. Слишком важной и сокровенной была эта мысль.
Говорил он не только от своего имени, но от многих людей его круга. Эпоха им досталась не лучшая, но они все же себя отстояли.
Может, им выпали какие-то поблажки? Да какие поблажки! Жизнь прошла в тех же очередях и на тех же заседаниях, но их это не очень коснулось.
Так вот относительно мавзолея тоже есть нюанс. Идея, конечно, красивая, вполне в его духе, но что-то мешает с ней согласиться.
Уж не подумал ли он о непрерывном шелесте ног? О том, что толпа, идущая мимо гроба Ленина, превращает покаяние в любопытство?
Из разговоров. Лева
ЗТ: Дружба наша с Левой Гумилевым началась очень давно, но прерывалась его арестами. Бывали разные периоды. После последнего возвращения из лагеря в пятьдесят шестом у нас был настоящий роман. Анне Андреевне, конечно, хотелось, чтобы вышло что-то серьезное, но я совсем не могла соответствовать его требованиям… Леве нужна была такая женщина, которая ради него сможет забыть все. Маму. Папу. Дочку. Профессию. И свою жизнь с ним будет воспринимать как служение.
АЛ: Может, поговорим об отношениях Льва Николаевича с матерью? Вокруг этой темы столько всякого.
ЗТ: После постановления Ахматову стали вытеснять из Шереметьевского дворца. Арктическому институту понадобились эти площади. Момент был подходящий, и Ахматова попала на улицу Красной конницы. В компенсацию за две комнаты в Фонтанном доме она получила примерно такие же. Как она выражалась, "с видом на пис". Напротив стоял дом с гранитными колоннами архитектора Бароча. В войну его разбомбило и проходящие мимо граждане часто заглядывали на руины по малой нужде.
Одна комната из двух считалась Левиной. Но Лева сидел, а тут подросла Аня Каминская. Анна Андреевна оказалась в самой маленькой комнатке, у лестницы. Чтобы не тревожить соседей, я стучала монеткой в стену, и она шла открывать дверь. Вообще, Ахматовой всю жизнь доставались худшие комнаты. Только в Фонтанном доме Пунин ей отрядил приличную.
АЛ: Ахматова не знала отдельных квартир?
ЗТ: Очень много времени она вообще проводила вне дома. К примеру, шла с моими родителями в филармонию, потом они направлялись к нам, и она неделю гостила в маминой комнате… Так бывало множество раз, пока ей не стало тяжело подниматься на пятый этаж. Первая отдельная квартира Ахматовой – на Ленина. Эту квартиру дали ей, но она потащила за собой Пуниных, и в результате опять вышла коммуналка. Потом Пунины произвели себя в родственники. Когда у них был суд с Левой по поводу наследства, то они говорили о себе "Ахматовы", а свидетели с их стороны называли Анну Андреевну "бабушкой". Ахматова – и "бабушка"! Даже судья, услышав такое, улыбнулась. Помню разговор в Союзе писателей о детях Ани Каминской: "Сейчас придут правнуки Ахматовой"…
Кстати, когда Анна Андреевна вышла замуж за Пунина, он привел ее в квартиру, где жила его прежняя жена, Анна Евгеньевна Аренс.
АЛ: Вот он, тот самый, по Булгакову, "квартирный вопрос". В такой ситуации все сложно. Выйти на кухню и т. д. В результате унижены все.