На Банковском - Сергей Смолицкий 21 стр.


Но если Самиздат сегодня – предмет академических исследований и множества диссертаций, то роль магнитофона как проводника свободы в России, по-моему, еще недооценена. Ведь Самиздат читала наиболее продвинутая часть интеллигенции, магнитофоны же слушали все. При этом многие часто и не сознавали, что, послушав безобидные, в общем-то, песни тех же "Битлз", люди становились потерянными для главной миссии, определенной нам государством, – строительства коммунизма. Они даже могли поехать на какую-нибудь комсомольскую стройку, все равно – отпадение их от официальной идеологии свершилось, хотя понимание этого факта могло прийти много позже. Но, в конце концов, – теперь мы знаем, что случилось в конце концов. А вначале были магнитофоны.

Песня, родившаяся у нас

Поначалу маминого увлечения Окуджавой дедушка не разделил. Скорее всего, ему, как и многим, помешала гитара: тогда, в середине пятидесятых, она (обыкновенно с бантом) входила в клишированный набор мещанских признаков. Повальное увлечение молодежи этим инструментом как раз и началось с песен Окуджавы. Маме, однако, хотелось поделиться радостью открытия. Она, запустив пленку, часто звала дедушку, чтобы дать послушать что-нибудь, особо нравившееся ей на тот момент. Дедушка честно, внимательно выслушивал, виновато улыбался и говорил: "Извини. Это – не мое".

Но пленок становилось все больше, мамины друзья и подруги собирались у нас, чтобы послушать Окуджаву, все чаще. Через какое-то время дедушка стал подсаживаться и, подперев голову, молча слушал. А потом нередко вечером, без гостей, просил маму: "Поставь Окуджаву", – пользоваться магнитофоном он так и не научился.

Мне было легче. Воспитанный в детстве на очень хороших детских стихах (а я знал их множество и часто декламировал), к этому времени я как раз дорос до взрослых, но читать их еще не начал. Песни Окуджавы попали в моей душе на готовую почву. Долгое время я слушал и пел их, не задумываясь о своем к ним отношении. Потом, повзрослев, почувствовал, что они стали частью прожитой мной жизни, моего существа. И сегодня я уже не знаю, почему сердце всегда отзывается на его голос: в нем ли самом дело, или в том, что он – оттуда, куда нет возврата, где остались дедушка с мамой. Но звучали ведь там и другие голоса.

Сегодня, когда для того, чтобы слушать музыку, даже не нужно специальной аппаратуры – компьютеры стоят практически в каждом помещении, поставил диск и занимайся своим делом, – я сделал в отношении пения Окуджавы еще одно открытие. Случилось это в море, в долгом – более четырех месяцев – плавании. Компьютер в каюте я выключал перед сном, а вставая, сразу включал. Иногда, уходя, оставлял музыку играть, иногда – нет. Но когда я находился в каюте и не спал, что-нибудь играло постоянно – в море, в состоянии, именуемом по-научному "острый сенсорный голод", это действительно нужно. Дисков я взял с собой около трех десятков, все – любимые. Когда укладывался, Таня с сомнением покачала головой: "Куда столько?" Но я-то знал, что в море, в условиях сенсорного голода счет другой. Уже через два месяца, глядя на полочку и выбирая, что бы поставить, я понял, что тридцать – это очень мало. Эту слушал совсем недавно, эту – тоже. Но как-то, однажды, вдруг сообразил, что не менял диск уже три дня. Все это время в каюте звучал его голос, запись в формате МР3, часов на пять-шесть, она играла до конца и начинала сначала. И это был, пожалуй, единственный диск, который не хотелось менять.

А тогда, в конце пятидесятых – начале шестидесятых, Окуджава дважды пел у нас. Близкого знакомства не было, но в ту пору молодой Булат часто посещал дома, где слушали и записывали его песни. Приходил он без гитары. Готовясь к его приходу, мама брала ее у соседа Вити Юдаева. Гитара оказалась неисправной: гриф шатался. Помню, я выпилил лобзиком небольшую фанерку, которую подсунули под гриф. Но видел гостей (Окуджава приходил с женой) лишь мельком, в начале вечера и перед уходом, а песни слушал из другой комнаты – к тому времени наши сорок пять метров уже поделили перегородкой. Тем не менее, после первого их визита хорошо знакомый мне к тому времени голос обрел симпатичное лицо с черным ежиком и щеточкой усов.

Булат Шалвович пел, сидя в нашем старом кожаном кресле. Во второй его приход, когда все, что хотели, уже записали и магнитофон отставили, Окуджава начал брать аккорды, придумывая какую-то мелодию. Подбирая ее, он сказал, что уже несколько дней как сочинил слова, но песни нет, а сейчас, кажется, что-то выстраивается. Еще минут через десять попросил включить магнитофон – записать, что получилось. И запел:

Когда метель кричит как зверь -
Протяжно и сердито -
Не запирайте вашу дверь,
Пусть будет дверь открыта.

Тогда эта песня прозвучала впервые.

Не читал, но знаю

Выйдя на пенсию, дедушка не затосковал без работы, как многие. Человек широких интересов, он знал, чем занять свободное время. Однако сил было мало. Кроме того, в отсутствие домработницы все хлопоты по хозяйству он взял на себя.

Обычно в магазины мы ходили вместе – таким образом дедушка меня выгуливал. Большую часть его рассказов о старине я услышал именно во время таких походов – в овощной или "генеральский" "Гастроном" на Кировской, а то – в "Кулинарию" на Покровке. Что "Гастроном" на углу Кировской и Кривоколенного – "генеральский", тоже он мне рассказал, там во время войны отоваривались жившие в Москве высокие армейские чины. Гуляя с дедушкой, я тосковал: мне хотелось бегать и играть со сверстниками.

А в главке вскоре почувствовали в нем нужду. У нас дома появился его директор, Александр Васильевич Кривенко, высокий, совершенно лысый человек с косматыми бровями и тихим сиплым голосом. Он долго говорил с дедушкой, и интонации его были просящими и извиняющимися. Это теперь деда оформили бы консультантом, он сидел бы дома, писал бумаги и получал за свою работу что-нибудь к пенсии. Законы пятидесятых годов этого не допускали, а о том, чтобы их нарушить или как-нибудь словчить, ни дед, ни его бывший начальник и помыслить не могли. Так что дедушка стал помогать Александру Васильевичу бескорыстно. Тогда в этом никто не находил ничего странного.

Директор, однако, чувствовал неловкость. И, чтобы отблагодарить дедушку за помощь, стал в каждый свой приход одаривать меня шоколадками.

В то время это была несомненная роскошь. Стограммовые плитки шоколада продавались не во всех магазинах и стоили дорого. Просто так их не покупали, их дарили детям, когда приходили в гости (может быть, еще девушкам, но в восемь лет я этого точно не знал). Вскоре я перепробовал все существовавшие тогда сорта и уже спрашивал, когда в следующий раз придет Александр Васильевич?

Он появлялся, извлекал из потертого портфеля очередную плитку, дедушка, смущенно улыбаясь, говорил: "Ну напрасно вы, Александр Васильевич, это делаете, ей-богу, напрасно". Директор тоже смущался, бормотал: "Да ничего. ерунда какая. ребенку. пусть, пусть." Подаренная шоколадка убиралась в шкаф. Больше, чем по одной полоске после обеда и ужина, мне не полагалось, а самочинно на лишнюю порцию я не посягнул никогда. Шоколад не переводился у нас долго, наверно – целый год. А потом в главке приспособились обходиться без дедушки. Кривенко приходил еще несколько раз, уже просто в гости, но шоколадки все равно приносил.

Я не помню точно, когда именно уехали с Банковского дядя Миша и тетя Юля Штихи. Где-то в конце пятидесятых в их комнате ненадолго поселился писатель Аркадий Васильев с семьей. Его дочь Груша была младше меня года на три или около того, так что я в свои семь-восемь никакого интереса к ней не проявлял. Потом Васильевы уехали, и их место заняла пожилая чета Штейнгардтов. А Груша спустя много лет стала успешным автором детективов, ее псевдоним – Дарья Донцова.

Миша с Юлей переехали от нас в большой "правдин-ский" дом на углу Беговой и Второго Боткинского проезда. Оба они к этому времени работали в "Крокодиле", главном советском сатирическом журнале. Благодаря их частым приходам у нас не переводились его номера, правда, внимания к ним ни дедушка, ни мама не проявляли. Мне же изучать "Крокодилы" нравилось. Я быстро научился различать рисунки Битного, Каневского, Ефимова и Кукрыниксов. Фельетоны читал редко, а самую смешную рубрику – "Нарочно не придумаешь" – всегда. Собственно, кроме этой половины странички по-настоящему смешного там ничего не печатали.

Поскольку газет я еще не читал, а телевизора у нас не было, именно через "Крокодил" я, пусть еще неосознанно, приобщался к текущей политике, хотя бы на детском уровне: плохие – хорошие, наши – не наши. Именно так, по-детски, я и воспринял всю шумиху, устроенную осенью 1958 года вокруг Пастернака.

Как все дети, я строил свои представления о мире по обрывкам разговоров взрослых. Дедушка дружил с Пастернаком, а с плохими людьми он дружить не мог. Происходящее живо обсуждалось окружавшими меня взрослыми, при этом я не запомнил никого, кто высказался бы против Бориса Леонидовича. Поэтому для меня и вопроса такого не существовало – кто прав. Именно с этого времени я усвоил, что все "наши" официальную точку зрения не разделяют. Нет, ни тогда, ни впоследствии среди Штихов и Смолицких не было активных диссидентов, они не протестовали. Но и не соглашались.

Листая очередной "Крокодил", я натолкнулся на карикатуру Бориса Ефимова. Там матерый капиталист с сигарой, сидящий в кресле с надписью "главный редактор", указывал тщедушному сотруднику на толстую книгу, лежащую перед ним на столе, и говорил: "Учитесь, как нужно работать". В заглавии книги стояло – "Доктор Живаго". Карикатура больно задела дедушку, он даже специально показал ее маме. Мама, впрочем, отнеслась к ней спокойно, сказав что-то вроде: "А чего ты хотел? Не обращай внимания".

Он же переживал кампанию травли, развязанную против Пастернака, очень остро. Через много лет я наткнулся в его бумагах на папку пожелтевших газетных вырезок. Времена тогда еще не сильно изменились, и я не удивился, увидев заголовки и прочитав содержание заметок. "Вызов всем честным людям", "Пасквилянт", "Позорный поступок", "Оплаченная клевета", "От эстетства – к моральному падению". Машинист экскаватора (глас народа!) Филипп Васильцов, сравнивая Пастернака с лягушкой, недовольно квакающей в болоте, которое он, строитель "великого сооружения на Волге", потревожил, заканчивал письмо словами: "Нет, я не читал Пастернака. Но знаю: в литературе без лягушек лучше". Фамилию его никто не запомнил (и правильно), но оборот "Не читал, но знаю" надолго стал притчей во языцех.

Хуже обстояло дело с писательской братией, которая – по большей части – Пастернака как-никак читала. Резолюция общего собрания писателей гор. Москвы, состоявшегося 31 октября 1958 года, гласила:

…С негодованием и гневом мы узнали о позорных для советского писателя действиях Б. Пастернака.

Что делать Пастернаку в пределах Советской страны? Кому он нужен, чьи мысли он выражает?

Не следует ли этому внутреннему эмигранту стать эмигрантом действительным?<…> Собрание обращается к правительству с просьбой о лишении предателя Б. Пастернака советского гражданства.

Ни один честный человек, ни один писатель – все, кому дороги идеалы прогресса и мира, никогда не подадут ему руки, как человеку, предавшему Родину и ее народ!

К тому времени, когда я все это прочитал, стихотворение Галича "Памяти Пастернака" я знал почти наизусть. И я сразу вспомнил описание этого собрания:

"Мело, мело по всей земле, во все пределы,
Свеча горела на столе, свеча горела…"

Нет, никакая не свеча,
Горела люстра!
Очки на морде палача
Сверкали шустро!

А зал зевал, а зал скучал -
Мели, Емеля!
Ведь не в тюрьму и не в Сучан,
Не к высшей мере!

И не к терновому венцу
Колесованьем,
А как поленом по лицу,
Голосованьем!

И кто-то спьяну вопрошал:
"За что? Кого там?"
И кто-то жрал, и кто-то ржал
Над анекдотом.

Мы не забудем этот смех
И эту скуку!
Мы поименно вспомним тех,
Кто поднял руку!

Андрей Вознесенский позже вспоминал, сколько писателей, присутствовавших на том собрании, потом говорили ему с глазу на глаз, что на время голосования вышли из зала в уборную. И он зримо представил себе огромную очередь: считаться бывшими в уборной впоследствии хотели очень многие.

По самому роду труда писателю всегда – вольно или невольно – присущ взгляд "с точки зрения вечности" и соответствующая оценка написанного и содеянного. И меня давно интересует вопрос – сколько из писателей, присутствовавших 31 октября на злополучном собрании, осознавали, что именно в тот вечер многие из них совершили поступок, которым (и только им) будут они помянуты в истории русской словесности?

Детство – это место, где никто не умирает

До двенадцати лет судьба и взрослые берегли меня от вида смерти и присутствия на похоронах. Первой из близких умерла Нюта, Анна Львовна Розова, дедушкина старшая сестра. Мне было тогда восемь лет.

Маленьким я знал о Нюте, что она, как и ее муж, дядя Коля, – музыканты. Уже не знаю, кто, когда и по какой логике в сплошь музыкальной семье Штихов меня, единственного на всех внука, решил оставить без музыкального образования. Из-за этого все, связанное с процессом игры на каком-нибудь инструменте, как и чтение нот, казалось мне неким высшим даром, простым смертным недоступным.

Бога нет, так верили практически все окружавшие меня взрослые, этому же и меня учили с детства. Но у них была своя религия – Искусство. По этой вере именно оно возвышало и очищало души, в существовании которых никто из них не сомневался. Думаю, не ошибусь, если скажу, что, начисто лишенные религиозности в ее обычном понимании, именно через отношение к искусству они находились ближе к понятию "Бог", чем многие и многие не сомневающиеся в своей вере люди. Я уже не говорю о твердости моральных принципов и отчетливости понимания категорий добра и зла.

Но если Искусство – эквивалент Бога, Музыка – одна из ипостасей Его, то Консерватория – Храм Его. К первому ее посещению меня готовили, как к первому причастию. Играла гастролировавшая в Москве австрийская пианистка Ани Фишер. Великая – так понимал я, потому что люди, под этот калибр не подходящие, играют в каких-нибудь других местах.

Да и зачем звать музыкантов из-за границы, если они не великие, у нас ведь и своих много. К тому же я сам ставил пластинку, там так и значилось: играет Ани Фишер. Это отметало остатки сомнений. И когда после концерта мама сказала, что нужно подождать Нюту, которая пошла с букетом за кулисы к Фишер, я спросил, почему она не поднесла ей цветы из зала, как все, в конце концерта. Мама ответила, что Нюта и Ани – подруги юности, они вместе учились и уже много лет дружат и переписываются. Я был потрясен.

Советский ребенок, дитя эпохи железного занавеса, я не представлял себе возможности лишенных государственной официальности отношений с людьми из-за границы. То есть, я знал, что это изредка случалось между великими: Горький, например, дружил с Ролланом. Но Нюта!

Наша Нюта с ее домашними дряблыми щечками, Нюта, как все, носившая из кухни по коридору в самую дальнюю комнату квартиры старенькие закопченные чайник и сковородку, прихватив горячие ручки потемневшими тряпками, и громким голосом напоминавшая нерадивому супругу, чтобы он не забыл вымыть пол в кухне и вынести помойные ведра, когда по графику подходила их очередь! Оказывается, все время, что я ее знал, она вела двойную жизнь, она дружила на равных с иностранным полубожеством, чье имя стоит на пластинках и афишах консерватории, да еще и дружила без переводчика!

В маленькую длинную комнату, где она жила с дядей Колей, я приходил нечасто, "когда ребенка не на кого было оставить". Там стоял рояль, на стене висели старые гравированные портреты Бетховена и Моцарта и какой-то, вероятно, итальянский, вид. Еще один Бетховен – гипсовый слепок посмертной маски – стоял на этажерке с нотами. Вообще в комнате двух старых бездетных музыкантов ноты лежали повсюду. Кроме музыкальных инструментов, интереса к которым я не проявлял, нот и портретов, помню огромный – со столовую тарелку – цейсов-ский барометр. Непонятные надписи черными и золотыми готическими буквами выглядели загадочно. О том, что предвещалсей прибор, периодически справлялась вся квартира.

Нюта проболела перед смертью недолго. Дедушка и мама часто ходили в ее комнату, приезжал с Беговой расстроенный и озабоченный Миша. Как-то, проходя по коридору, я увидел дядю Колю, несущего странные черные подушки с трубочками. Мама объяснила мне, что в них – кислород. А потом меня на несколько дней отправили на Водопьяный. Там я и узнал, что Нюта умерла. Случилось это зимой, может быть, поэтому в памяти моей она осталась в черной шубе с той самой лисой, меховой шляпке и высоких ботиках – Дама. После ее смерти все наши еще больше отдалились от Николая.

Когда 30 мая 1960 года умер Борис Леонидович Пастернак, я воспринял его смерть только как дедушкину потерю. Об этих похоронах я много слышал из разговоров взрослых. В детскую память запали два факта – необыкновенное многолюдство и неуклюжие действия властей: объявления с указанием неправильного адреса похорон и присутствие на них большого количества гебешников. Когда много позже я прочитал их описание у Александра Гладкова и у Лидии Чуковской, то поразился повторяемости истории: так же (правда, успешнее) обманывали людей с местом отпевания Пушкина, когда в объявлениях обозначили Исаакиевский собор, а тело ночью тайно поставили в Конюшенной церкви. Потом, уже на моей взрослой памяти, когда многие тысячи людей пришли прощаться с Высоцким, к очереди миролюбиво, правда, но безуспешно обращался милицейский генерал, увещевая разойтись. Один мой товарищ, оказавшийся рядом, рассказывал, что высокий чин говорил: "Граждане, расходитесь, зачем вы сюда пришли?" – а из очереди ему дерзко ответил невидимый голос: "Мы пришли хоронить великого русского поэта, а вот ты зачем сюда пришел?" Вскоре за публичный показ на видео французского, кажется, документального фильма "Похороны Владимира Высоцкого" получил срок мой сосед, метрдотель подмосковного ресторана.

Я много лет пытался понять – чего они всегда боялись? Ведь похороны же. Ну, пришли люди, простились, разошлись. Сам факт противодействия изъявлению обычных человеческих чувств красноречивее любых многолюдных сборищ. Ведь не на антиправительственную демонстрацию они пришли, а на похороны! Но власти всегда сами делали так, что выходило – все-таки на демонстрацию.

Потом я нашел разгадку. Собственно, они сами ее дали. В девятнадцатом веке все было еще намного простодушнее, даже козни тайной полиции. В отчете о действиях корпуса жандармов за 1837 год скрытые причины высказаны с подкупающей простотой:

Назад Дальше