На Банковском - Сергей Смолицкий 23 стр.


Слава богу, все это сразу увидела Марина Густавовна. Она подбежала ко мне, попыталась наложить жгут из шарфа и послала маленького Петю Пастернака за подмогой. Очень скоро прибежал Евгений Борисович и я увидел над собой его испуганное лицо без шапки. Со жгутом ничего не получалось: ранка располагалась слишком высоко, шарф не помещался. Меня уложили на санки и повезли, а Марина Густавовна шла следом, нагнувшись, и затыкала дырочку большим пальцем. Таким образом меня доставили в ближайшее медицинское учреждение, туберкулезный диспансер. Там смогли наконец наложить жгут и отправили на машине в Одинцово, в больницу.

Я не очень понимал, из-за чего взрослые так всполошились. Перелома-то нет. Ну, поранился, кровь течет. В коротких репликах, которыми Евгений Борисович обменивались с Мариной Густавовной, а потом с врачами, все время звучали слова "бедренная артерия". Я помнил скучные картинки в учебнике природоведения и санпросветбюллетени в поликлиниках, на которых у нарисованных мальчиков и девочек текла кровь из пораненных артерий и показывалось, как правильно накладывать жгуты. Может быть, именно из-за обыденной скуки этих нестрашных картинок я не понимал, что дело идет о моей жизни или смерти.

В больнице меня осматривал высокий нестарый человек с очень длинными пальцами, спокойный и серьезный. Он что-то вполголоса обсуждал с Евгением Борисовичем. Суть их беседы я узнал позже, как и все подробности сложившейся ситуации.

По случаю воскресенья на всю больницу оставалось только два дежурных врача: хирург и гинеколог. Транспортировать больного с артериальным кровотечением разрешается исключительно в сопровождении врача, уйти с дежурства никто из них не мог, поэтому отправить меня в Москву они не имели права. Операций по сшиванию сосудов в одинцовской больнице тогда в глаза не видели и необходимых для этого инструментов не имели. Так что по инструкции полагалось сделать другую операцию и перетянуть мою продырявленную артерию выше раны. После этого у небольшой части больных нога восстанавливается, а у остальных – усыхает, лишенная полноценного кровоснабжения. Каков процент тех и других, я не помню, но он, точно, был не в мою пользу.

Дежуривший хирург, Леонард Степанович Ковалевский, не состоял даже в штате одинцовской больницы, он подрабатывал там по воскресеньям. Однако операции по сшиванию сосудов до этого видел. Не вдаваясь в подробности действующих инструкций и своей ответственности, он составил перечень необходимых инструментов и объяснил Евгению Борисовичу: если в течение двух часов все требуемое смогут доставить, он зашьет мою артерию. Хорошо, что все это случилось в Переделкине, где жили писатели, где в 1964-м многие уже имели телефоны, а некоторые – так даже и машины. Евгений Борисович позвонил своему знакомому хирургу, работавшему в институте Склифосовс-кого, Евгению Николаевичу Попову, тот распорядился выдать требуемое. Сложные перипетии тех сумасшедших часов я узнал позже, а тогда все необходимое вскоре привезли. Мама, которой тоже позвонили, приехала до операции. Она рассказывала потом, что больше всего ее поразили мои губы – одного цвета с подушкой. Отец, когда ему сообщили о случившемся, перед выездом позвонил дальнему родственнику, врачу. Без объяснения подробностей он спросил: "Юра, когда у человека порвана бедренная артерия, это что?" Юра, привыкший к отцовым теле-Леонард фонным розыгрышам, решил, что сейчас – очередной. "Это – все", – сообщил он бодрым голосом. С тем папа и отправился в Одинцово. Приехал он, когда меня оперировали. Ожидавшая в коридоре мама сказала, что ногу, кажется, удастся спасти. Отец, всю дорогу не знавший, застанет ли меня живым, махнул рукой и сказал: "Да черт с ней, с ногой, жить-то он будет?"

А мне несказанно повезло. Окажись на месте Леонарда Степановича другой врач, жизнь моя сложилась бы, наверно, совсем по-иному. Артерия оказалась разорванной сильно, она едва держалась на остатке стенки, зашить ее было невозможно. Кроме того, задетой оказалась и расположенная рядом вена. Из нее-то Ковалевский и вырезал лоскут, которым залатал артерию. Как потом он узнал, операцию такого рода он сделал первым в СССР. Спустя месяц, когда все кончилось благополучно, он, гордый, показал меня коллегам в Москве и рассказал, как все случилось. Коллеги работали в соответствующем институте и как раз разрабатывали технологию подобных операций. Сделанное Леонардом Степановичем они квалифицировали как неоправданный авантюризм. Не в тех условиях и не теми силами полагалось делать такую операцию. Так что вместо наград и признания он получил взыскание. Наше же семейство было безмерно благодарно Ковалевскому, нарушившему строгую инструкцию, которая с четырнадцати лет предписывала мне стать инвалидом.

А до выписки мой случай обсуждала вся больница. Многие коллеги не одобряли Леонарда Степановича – мало того что рисковал, так ведь еще и не взял с моих родителей расписки, что они уведомлены о степени риска и дают согласие на операцию: когда мама приехала, у него уже не хватило на это времени. Зато больные стояли за него горой, а один, с ампутированной ногой, вздыхал и говорил: "Попал бы я к Ковалевскому, тоже ходил бы на двоих, а теперь – вот так…" И я тогда на всю жизнь понял нечто важное – об ответственности, о риске и главных жизненных ценностях. Вообще я тогда многое увидел и узнал: через хирургическое отделение городской больницы маленького Одинцова проходили и избитый при задержании убийца, и женщина, которую порубил топором собственный сын, и много еще каких "случаев". Сегодня все это не сходит с экранов телевизоров, а тогда изнанка благополучной жизни в самой счастливой стране на свете тщательно скрывалась не только от детей: многие мои взрослые родственники были шокированы, слушая рассказы об увиденном в больнице.

Никаких денег, естественно, Ковалевский с нас не взял. Не входило это тогда в обычаи, да и человек он был совсем другого склада. Все же мама, чувствуя себя безмерно обязанной, много лет снабжала его и жену, Нинель Вениаминовну, интересными билетами в театры. Денег-то у нее никогда не водилось, а вот билеты в редакции журнала "Театр" периодически случались.

Я всегда считал Леонарда Степановича самым важным после родителей человеком в своей жизни. Много лет спустя я разыскал его через адресный стол. Помогло редкое имя. Леонард Степанович стал пенсионером и жил в области. Я написал письмо, потом несколько раз звонил, а летом 1999-го собрался и приехал. Они очень обрадовались мне, Нинель Вениаминовна вспоминала маму и спектакли, увиденные благодаря ей. Я повторил то, что написал в письме: все, что есть стоящего в моей жизни, – семья, взрослые дети, интересная профессия, все это – благодаря ему.

А он рассказывал про свою жизнь. Случаев, похожих на мой, прошло через его руки много, и все они кончались одинаково: благодарностью спасенных и большими неприятностями по службе. Видать, никак не хотел доктор Ковалевский прыгать "ножницами".

В новую меркантильную эпоху выглядел он и вовсе пришельцем из замшелого прошлого. Жил в маленьком старом сельском домике, который был сплошь заставлен книжными полками. Когда несколько лет назад он в своем саду собрал большой урожай яблок, привез первого сентября целую тачку на школьный двор. Люди отнеслись к этому поступку настороженно, даже враждебно: ведь в этой школе у доктора никто не учился. Попробовал устроить на пустыре за деревней общественный сад вместе со школьниками. Глава местной власти, от которого зависело решение о землеотводе, все допытывался: "Ты объясни мне, Степаныч, какая тебе от этого выгода?"

Рядом сидела его дочь, тоже хирург. (Мать, Нинель Вениаминовна, гинеколог, сетовала: хотела, чтоб дочь пошла по ее стезе, а она выбрала отцовскую.) Дочь слушала наши разговоры, а потом сказала, вздохнув: "Да, если б знать, что сорок лет спустя кто-нибудь приедет благодарить, тогда есть зачем работать". Вот и выгода, подумалось мне.

Потом я ехал на машине домой и неожиданно подумал о сходстве судеб трех русских врачей – прадеда, Залманова и Ковалевского. Все они много лечили и многих спасали, в том числе и людей состоятельных. За всю жизнь все трое нажили только благодарную память. И все трое не считали жизнь неудавшейся.

Конец оттепели

Петр Лукич Проскурин появился в нашем доме в начале шестидесятых. Он тогда только начинал писать и жил где-то в провинции. Там с ним познакомилась Лилиана Рустамовна, Лиля, мамина подруга юности. Они поженились, приехали в Москву, и Лиля привела мужа в гости – знакомиться. Возникла дружба. Проскурины стали бывать у нас – не часто, но более или менее регулярно. Первая по времени книга, подписанная им маме, роман "Корни обнажаются в бурю", вышел в 1962 году (это – третья книга Петра Лукича).

Наташе Смолицкой – с пожеланиями добра и счастья, с надеждой на дружбу сердечно П. Проскурин 2503.63 г.

Следующие – "Горькие травы" и "Любовь человеческая", 64-го и 66-го годов, стоят рядышком, надписанные:

Дорогой Наташе – на добрую память – с пожеланиями здоровья, счастья, успеха – всех чудес на свете сердечно П. Проскурин 11.1.65

Нашей Наташе – с любовью Лиля и Петр Орел, 18.12.66 г.

В это же время опубликовала первую книжку "Если звезды зажигают" и Лиля. Фамилия ее мужа стала уже достаточно известной, и она взяла псевдоним – Анна Гвоздева:

Наталочке – не взыскивай строго, это начало, только первый шаг.

Лиля 7.4.65 г.

Петр Лукич вскоре приобрел известность. Его книги публиковали, по ним ставили многосерийные телефильмы. Дружба продолжалась – дружба взрослых людей, которым интересно друг с другом. В одной из папок я нашел их веселые отпускные фотографии, очевидно, крымские. Всем им было тогда меньше сорока.

Когда в 64-м сняли Хрущева и на смену ему пришел малоизвестный тогда Брежнев, интеллигенция поначалу восприняла это событие с надеждой. Помню, как мама обсуждала его с друзьями – им сильно импонировало высшее техническое образование нового главы: он – первый из руководителей Советской страны, кто закончил хоть что-то, кроме Высшей партийной школы. Как всегда, от нового правителя ждали перемен к лучшему: хозяйственные шараханья Никиты довели страну (сельское хозяйство в особенности) до полного, как тогда казалось, развала.

Однако очень быстро все поняли, что лучшего ждать нечего, а вскоре пошли судебные процессы и гонения инакомыслящих. Идеологические гайки стали затягивать. Через некоторое время дошла очередь и до руководимого Твардовским "Нового мира". Повторюсь, но скажу: случившееся позже размежевание писателей на "западников" и "почвенников" тогда только закладывалось. В "Новом мире" 1969 года публиковались Владимов, Вознесенский, Жигулин, Бек, Залыгин, Дорош, Айтматов, Быков, Белов, Гамзатов, Можаев – список можно продолжать, но в нем окажутся действительно лучшие писатели того времени.

К сожалению, в России для расправы с творческими людьми власть всегда использовала их собратьев по цеху, началось это давно и конца дурной традиции не предвидится. Так и тогда. Сигналом к началу травли журнала послужило опубликованное в софроновском "Огоньке" письмо, подписанное одиннадцатью писателями. Его заголовок гласил: "Против чего выступает "Новый мир"?" Формальным поводом к его написанию послужила напечатанная в "Новом мире" статья А. Дементьева "О традициях и народности", но осуждалась вся направленность журнала. Письмо было выдержано в выражениях политической передовицы того времени:

Наше время – время острейшей идеологической борьбы.

Вопреки усердным призывам А. Дементьева не преувеличивать опасности "чуждых идеологических влияний" мы еще и еще раз утверждаем, что проникновение к нам буржуазной идеологии было и остается серьезнейшей опасностью. Если против нее не бороться, это может привести к постепенной подмене понятий пролетарского интернационализма столь милыми сердцу некоторых критиков и литераторов, группирующихся вокруг "Нового мира", космополитическими идеями… В проведении тактики "наведения мостов", сближения или, говоря модным словом "интеграции идеологии", они словно бы и не хотят видеть диверсионного смысла <…>.

И это не может не беспокоить нас, советских писателей, ибо защита главных духовных ценностей нашего общества, патриотических традиций, воспитания чувства гордости за социалистическое Отечество, его прошлое и настоящее, борьба за коммунистическое мировоззрение народов были, есть и будут главной задачей советской литературы.

"Письмо одиннадцати" перепечатали или пересказали практически все газеты. Именно таким путем мама и узнала о нем – "Огонька" мы не выписывали. После дедушкиной смерти она стала читать за столом. Я помню, как, побелев скулами, читала она за завтраком газету. А потом сказала: "Господи, и Петя Проскурин подписал. Никак от него не ожидала".

Я не слышал от мамы, состоялось ли у них какое-нибудь объяснение. Зная ее характер, думаю, что она не смолчала. Но после этого письма ни Петра Лукича, ни Лилю я у нас никогда больше не видел. А Твардовского вскоре сняли с поста главного редактора "Нового мира". Через два года он умер.

Дальнейшее показало, что Проскурин, подписывая письмо, скорее всего, действовал вполне искренне. (Правда, искренний донос не перестает быть доносом.) Впоследствии, уже в перестроечные годы, когда идеи, высказанные в письме 1969 года, стали, мягко говоря, непопулярными, он остался в числе писателей, продолжавших их горячо отстаивать. Однако в защите своих позиций пошел дальше других: когда в конце восьмидесятых – начале девяностых все журналы стали публиковать произведения русских писателей, никогда не печатавшиеся в СССР, когда до читателей с опозданием в пятьдесят, а то и в восемьдесят лет дошли неизданные Булгаков, Пастернак, Шмелев, Платонов, Гумилев, Ахматова, именно он запротестовал. Стремление печатать мертвых классиков взамен живых неклассиков Проскурин назвал словом "некрофильство". Высказывание это тогда услышали все небезразличные к литературе люди. Громче и возмущеннее всех прозвучал ответ академика Лихачева.

Нынче я перестал встречать его книги на прилавках. Недавно по телевизору повторяли какой-то фильм, снятый по про-скуринским романам. Думаю, что определенное количество зрителей, тоскующих по брежневским временам, смотрели его с удовольствием. Я сам прочел только три книги Проскурина – те, подписанные маме. Прочел давно, уже лет тридцать прошло. Пробовал вспомнить из них что-нибудь, но ничего не вспомнилось.

Судьбой дарованные встречи

Профессиональный театровед, мама водила меня в театр редко, только если шло что-то действительно выдающееся. Скорее всего, таким образом она хотела развить во мне хороший вкус. Однако получилось обратное: у меня не выработалось привычки там бывать, и я не полюбил театр. То есть я, конечно, хожу туда с радостью (нечасто), получаю удовольствие от хороших спектаклей, но посещение театра не стало для меня жизненной потребностью, как, например, литература или музыка.

Поскольку спектаклей я видел в итоге немного, то помню их все более или менее хорошо. Чаще всего мы с мамой попада-262 ли на премьеры или публичные генеральные репетиции. Публика туда ходила соответствующая, театральная, то есть ее знакомые. Практически всегда мы с кем-нибудь здоровались в фойе, мама с гордостью демонстрировала меня, а потом они говорили о своем.

Но интересно: встреча, о которой пойдет речь, не связывается в моей памяти с каким-то конкретным спектаклем. Помню, что дело было во МХАТе. Скорее всего, произошло это во время зимних каникул в самом начале 1967 года. В антракте мы остались на местах. Там к маме и подошла высокая старуха царственного вида с пышной абсолютно белой шевелюрой. Не отвлекаясь на долгие вступления и не умилившись (такой большой мальчик, надо же, как время идет!), она присела на свободное кресло рядом и сразу завела с мамой какой-то серьезный разговор, сути которого я не пытался уловить: говорили они негромко, я вежливо не вслушивался. Когда после третьего звонка свет начал гаснуть, женщина сказала, что договорят они в следующем антракте, и ушла. Я спросил, кто это. Мама сказала: "Ты что, не узнал? Это – Бирман".

Серафима Германовна Бирман собиралась писать книгу. Дело это было для нее не так чтобы совсем новое: одна ее автобиографическая книга, "Путь актрисы", уже вышла за пять лет до этого. Поэтому она хорошо знала, как важен при литературной работе хороший редактор. В этом и состояла суть ее предложения.

Переговоры заняли больше двух месяцев. Поскольку книгу Бирман писала по договору с издательством "Искусство", то и работу редактора оплачивало оно же, и договор на редактуру надлежало заключать с ним же – советское государство не пускало денежные вопросы на самотек! В конце марта, когда все надлежащие бумаги наконец подписали, мама вечером отправилась к Серафиме Германовне домой, на улицу Грановского. В память того вечера Бирман подарила ей "Путь актрисы", сделав на титульном листе надпись:

Сегодня (29 марта 1967 года) мы, дорогая Наташа, начинаем большое дело – воспоминания моей жизни. Никола в помоги этому делу! Серафима

В последовавшие три года работа над книгой стала едва ли не главным содержанием нашей жизни. Мама бывала у Бирман (которую вскоре стала называть за глаза "Серафима" и "моя старуха") по нескольку раз в неделю. Отношения их быстро вышли за деловые рамки, а раз так – у мамы, которая годилась ей в дочери, сильно прибавилось забот. А Серафима Германовна, уж не помню по какому поводу, подарила маме два раритета – надписанный ей Константином Симоновым журнал "Знамя" и, в память о ее недавно умершем муже, подписанную ему книжку Новеллы Матвеевой.

Рядом с заглавием повести "Двадцать дней без войны" рукой Константина Михайловича написано:

Милая Серафима Германовна! Мне говорят разные люди о том что они вспоминают Вас, когда читают некоторые страницы этой повести. А я вспоминал Вас, когда писал ее. С любовью и уважением к Вам посылаю на Ваш суд. Ваш К. Симонов. 3.Х.72

Маленькая же книжечка Матвеевой "Душа вещей" подписана так:

Александру Викторовичу Таланову – на добрую память от соседки по столу, переделкинской Вашей сотрапез-ницы – Новеллы Матвеевой.

18 окт. 67 г.

Переделкино

А работа над рукописью шла тяжело. Мама притаскивала очередную часть рукописи домой, вычитывала, правила, договаривалась с машинисткой, а потом привозила материал к Серафиме Германовне и они разбирали мамины замечания.

К выходившему из-под ее пера Бирман относилась очень серьезно. Она переписывала каждую главу по нескольку раз. Воспитанница Станиславского, она видела в искусстве высокое служение и, безусловно, не принадлежала к богеме, но являлась интеллигентом высочайшей пробы. Конечно, работать и общаться с ней было интересно. Но и очень тяжело.

Задуманная книга называлась "Судьбой дарованные встречи". Она состояла из глав, каждая посвящалась кому-нибудь из великих, с кем актрису сводила жизнь, – Станиславскому, Вахтангову, Симонову, Михаилу Чехову, Эйзенштейну и другим известным людям.

Поначалу мама радовалась: сумма договора была достаточной, чтобы считать работу еще и выгодной, однако объем материала все рос и рос. Вскоре люди более сведущие объяснили, что при заключении договора мама совершила ошибку: в его условиях она оговорила объем материала отредактированного, а не сданного на редактирование. В итоге многократные переделки каждой главы, переписанные автором несколько раз, оплачивались однократно, по конечному результату. Работа над вариантами маме не засчитывалась.

Назад Дальше