Одеваться стали красиво и ярко, как итальянцы времен Ренессанса. Мы видим на полотнах великих мастеров XIV–XVI веков юношей с длинными кудрями, с пальцами, унизанными перстнями, в костюмах, поражающих своей яркостью: иногда одна штанина красная, другая - синяя. Правда, мужчины Рима до этого не доходили, зато современники не устают описывать, каких только изысканных нарядов не измыслило женское кокетство. Матроны разъезжали теперь в колесницах, сопровождаемые пышной свитой. "Они укутаны в золото и пурпур", - говорит Катон (Cato, Orig. fr. 113). Про современную красавицу Плавт говорит: "Разряжена, вызолочена, разукрашена изящно, со вкусом, модно" (Plaut. Epidic., 222). Следуя всем капризам непостоянной моды, дамы надевали сетки для волос, диадемы, золотые обручи, ленты, повязки, браслеты, шали (Cato, Orig. fr. 113). Каждый год новые моды и новые названия для платьев, говорит Плавт (Plaut. Epidic., 229–235). Вот некоторые из этих названий: царский стиль, экзотический стиль, "волна", "перышко" и т. д. Плавт пишет о бесконечных оборках, рукавчиках, о новых изысканных цветах, которые теперь предпочитали римские кокетки: платье цвета ореха, мальвы, ноготков, воска, шафрана (Plaut. Epidic., 229–235; Aulul., 505–520). Тонкие модные ткани стали теперь привозить из Пергама (Plin. N.H., XXXVII, 2). Один современник описывает новое платье с пышным шлейфом, ниспадавшим до туфелек (Enn. Ann., fr. 353). Волосы римские красавицы стали красить в золотой цвет, подобно женщинам Возрождения (Cato, Orig., fr. 114). Богатых дам роем окружали ювелиры, портные, башмачники, парфюмеры (Plaut. Aulul., 505–520), да и мужчины подчас появлялись на Форуме в чересчур элегантном виде, с кудрями, умащенными благовониями.
Жажда радостей и наслаждений вытеснила из сердца римлян важную строгость. Вновь появившиеся поэты в еще неумелых пламенных стихах стали славить любовь. Один пишет: "Когда я пытаюсь, Памфила, открыть тебе муку своего сердца, виной которой ты, слова замирают у меня на устах. Пот течет по моей несчастной груди, я пылаю желанием. Так я, пылая, молчу и погибаю вдвойне".
"Факел может затушить сила ветра и слепящий дождь, падающий с неба. Но мой огонь, разожженный Венерой, не может погубить ничто, кроме Венеры".
В одной комедии Плавта старик замечает, что сейчас у молодых людей вошло в обычай влюбляться (Plaut. Pseud., 433–435). И действительно, трудно себе представить больших безумцев, больших рабов любви, как они сами себя называют, чем юноши Плавта. Они буквально погибают от страсти. Страдание злополучного Пенфея, разорванного вакханками, ничто по сравнению с муками такого влюбленного (Plaut. Mercat., 470). Он мечется, как в бреду, из дома на улицу и с улицы снова в дом. Он весь пылает. "Если бы не слезы у меня в глазах, - говорит он, - голова загорелась бы" (ibid., 588–590). "На меня обрушился пылающий вулкан бедствий", - восклицает этот несчастный (ibid., 618). Зато счастливцы воспевают свое счастье в самых восторженных и кощунственных, с точки зрения старой морали, выражениях. "Пусть цари владеют царством, богачи - богатством, пусть другие получают почести, пусть воюют, дайте мне владеть ей одной!" - говорит один (Plaut. Curcul., 178–180). "За целым царством я не стал бы гнаться так, как за ее поцелуем!" (ibid., 211). "Я живу только для любви", - говорит другой (Plaut. Mercat., 471–473). "Я бог!" - восклицает счастливый любовник (Plaut. Curcul., 165, ср. Mercat., 604). Недалеко то время, когда Теренций объявит любовь величайшей святыней и все извинит влюбленному.
Веселый шум не утихал даже ночью, даже тьма не приносила спокойствия. По улицам ходили веселые и буйные компании молодежи (Plaut. Amph., 156). У окон красавиц стояли юноши с цветами, пели серенады, осыпали цветами порог, писали на двери любовные стихи (Plaut. Pers., 569; Mercat., 408–410).
Всех охватило страстное желание славы, каждый жаждал успеха, триумфов. Часто бывало теперь, что победитель, которому отказывали в триумфе, устраивал его на свой страх и риск. А так как римляне чуть ли не каждый год одерживали блестящие победы, то зрелище этих шествий начало вызывать у народа равнодушие. "Не дивитесь, зрители, что я не справляю триумфа, - говорит одно лицо у Плавта, - это стало теперь слишком избитой вещью" (Bacch., 1069). Чтобы поразить воображение капризных квиритов, победители старались придать своему въезду как можно больше блеска и необычайности.
Сказать, что Публий Сципион был захвачен всем этим веселым вихрем, значило бы не сказать ничего. Сципион во всем этом блеске задавал тон, все новое исходило, казалось, от Сципиона и имело Сципиона своим знаменем. Это он создал "великое и несокрушимое могущество своего отечества" (Плутарх). Это он стал открыто восхищаться греческим театром, литературой и вообще греческой жизнью. Он, казалось, заразил общество своей радостной уверенностью в счастье Рима, в его великое будущее. В свое время в Сицилии о нем говорили, что он ведет себя не как командующий войском, а как устроитель празднеств. Это было во время войны, в самый тяжелый для Публия момент. Можно ли удивляться, что он так безудержно отдался веселью теперь? Он устраивал блестящие игры и великолепные пиры (Polyb., XVII, 23, 6; Liv., XXXI, 49), со страстью отдался своему давнишнему увлечению театром. Он приближал к себе поэтов, украшал Рим, чтобы тот более походил на прекрасные города Эллады. Публий сделался законодателем мод: подражая ему, юноши стали носить перстни с геммами, кудри (Plin. N.H., XXXVII, 85). Прямо кажется иногда, что этот влюбленный в искусство человек, с кудрями и блестящими кольцами, словно сошел с полотна какого-нибудь мастера эпохи Возрождения.
* * *
Необузданное веселье той эпохи лишь на первый взгляд могло показаться бездумным. Люди того времени жили напряженной внутренней жизнью. Никогда не было еще в Риме такого блеска талантов, такого страстного стремления к знаниям. Один знатный человек, Эмилий Павел, шурин Публия, вызвав лучших греческих наставников, учил своих детей грамматике, философии, риторике, мало того, - рисованию и лепке (Plut. Paul., 6). Два других сенатора, Фабий Пиктор и Цинций, занялись римской историей. Фабий Лабеон и Попилий, оба консуляры, сочиняли стихи (Suet. Terent., 4). Первый настоящий римский оратор Цетег, консул 204 года до н. э., был так красноречив, что восхищенный Энний назвал его "душой богини убеждения" (Cic. Brut., 57–59). Ученейший юрист Секст Элий систематизировал право. Еще во времена Цицерона у всех судей на руках были его записки (Cic. De or., I, 240; Brut., 79). Но всех превзошел Сульпиций Галл, тогда еще юноша (он лет на двадцать пять был моложе Публия). Знатнейшего рода, безукоризненной честности, сенатор и консул, Галл был человеком с изумительно тонким вкусом, наделенный любовью к красоте (Cic. Brut., 78). И вот этот государственный муж сделался страстным астрономом и математиком. "Мы видели, как в своем рвении измерить чуть ли не все небо и землю тратил свои силы Гай Галл, - вспоминает одно лицо у Цицерона. - …Сколько раз рассвет заставал его за вычислениями, к которым он приступал ночью, сколько раз ночь заставала его за занятиями, начатыми утром! Какая для него была радость заранее предсказать нам затмение Солнца или Луны" (Cic. Senect., 49).
Красноречие, юриспруденция, история были детьми той блестящей эпохи. Но, пожалуй, никто из служителей изящных искусств не прославился так, как отец римской поэзии, любимый поэт Цицерона и Лукреция, образец для Вергилия, тот, "кто первым принес с высот Геликона вечнозеленый венец" в Италию, - Квинт Энний (Lucr., I, 117–118).
ОТЕЦ РИМСКОЙ ПОЭЗИИ (ЭННИЙ)
Энний был родом из маленького осского городка Рудии в Южной Италии. Возможно, он был наполовину грек. Во всяком случае он получил греческое воспитание и в его груди, по его словам, билось три сердца - осское, греческое и римское (Gell., XVII, 17). Смолоду он был поклонником изящных искусств и самозабвенно занимался науками. Пуническая война, которая, словно исполинская волна, прокатилась по всей Италии, подняла его с места и забросила далеко от родного городка. В стихах его дышит ужас, который он тогда испытал. Энний рисует Ганнибалову войну в виде ужасного демона: это "исчадие ада, - пишет он, - дева-богатырка в плаще воина; в ней слились ливни, пламя, эфир и тяжкая персть". Она "взломала железные двери и засовы войны" (Enn. Ann., fr. 258–261). Пришлось Эннию оставить дорогие его сердцу науки и пойти простым центурионом в римскую армию.
Он не любил войны. "Она изгоняет мудрость, - говорит он, - и все решает грубая сила; добрый оратор не в чести: в почете свирепый воин. Состязаются не в ученых речах, а в оскорблениях; ко всему примешивается ненависть; дела решает не право, а меч" (Ann., fr. 262–268). В конце войны судьба забросила его в Сардинию. Там он начал давать уроки греческого своему начальнику Катону (De vir. illustr., 41, 1; Sil. It., XII, 393). Вероятно, учитель понравился суровому ученику. Вернувшись в Рим, Катон взял Энния с собой. "Мне кажется, это событие по значению не уступает любому сардинскому триумфу", - пишет Непот (Cat., I, 4). С тех пор Энний поселился в Риме и никогда его не покидал.
Энний жил в самой унизительной бедности, перебивался уроками греческого языка (Suet. De gramm., I). Он поселился в маленьком домике, в бедном квартале Авентина, на какой-нибудь из тех грязных узких улиц, которые живописует нам Плавт. Именно тогда, оставив все другие увлечения, Энний всецело отдался одному - поэзии. Но это на первых порах не принесло ему ничего, кроме неприятностей. Его прежний покровитель Катон пришел в ужас и с отвращением отвернулся от бывшего учителя, занявшегося столь презренным ремеслом. И, вероятно, Порций был не одинок.
Но Энний все мужественно перенес. Что же удерживало поэта в этом жалком, некрасивом городе? Самые крепкие узы на свете - любовь. Энний всем сердцем, всей душой полюбил римлян, прямо-таки влюбился в них. Вскоре он почувствовал их ответную симпатию и твердо решился внести в город Ромула светоч цивилизации.
Энний был удивительный человек. Настоящий кладезь премудрости, он знал все на свете и всем на свете интересовался: и историей, и философией, и кулинарным искусством, и природой затмений, и звездами. Трудно назвать вещь, которая ускользнула бы от его жадного внимания. В то же время, подобно всем римским поэтам, Энний вел жизнь довольно беспутную. "Наш отец Энний, - говорит Гораций, - никогда не принимался за рассказ о войнах, если не был пьян" (Hor. Ер., I, 19, 7–8). И сам Энний признавался, что бывает поэтом, только когда он под хмельком (Enn. Sat., fr. 21). Часто его можно было видеть в какой-нибудь грязной таверне с кувшином вина и томиком его любимого Гомера в руках. Он пил, и читал, и опять пил, пока не засыпал тут же, на месте.
Но вино не мешало ему трудиться. Он работал всю жизнь, создал все жанры римской литературы, внес в латинский язык сладкозвучные размеры эллинской музы, писал комедии, трагедии, эпос, поэмы, лирические стихи, сатиры, философские размышления. Он был не только поэтом, но и историком. Он предпринял грандиозный труд - написал стихами всю римскую историю от гибели Трои до своего времени - "Анналы". На сцене он то выводил безумного Ореста, за которым гонятся Фурии, или юную Ифигению, идущую на заклание, то показывал согражданам Ромула в пурпурном плаще и похищение сабинянок. В римских офицерах, которых он описывает, без труда узнавали Аяксов и Тевкров Гомера (напр., Ann., fr. 409–416), зато в Ахилле и Неоптолеме видели молодых римлян его времени. Он любил пересыпать свою речь шутками и афоризмами. Его слова, стихи, острые выражения ходили по всему Риму, они стали пословицами и поговорками.
Он был весел и общителен. Имел кучу друзей и знакомых. Подчас он бывал грубоват даже с самыми знатными из них. Слова вырывались у него из самого сердца, подобно языкам пламени (Enn. Sat., fr. 6–7; Cic. De or., II, 222). В нем было нечто влекущее. Он производил глубокое и сильное впечатление. Не только спокойный и мудрый Назика, не только пустой и тщеславный Нобилиор, но сам суровый Катон, ненавидевший все греческое, подпал на некоторое время под власть его чар. Он был блестящим собеседником. Умел молчать и слушать, умел ответить огненно и остроумно, умел часами рассказывать о седой старине. Усталые патриции, возвращавшиеся с Форума или из сената, часами слушали Энния (Enn. Ann., fr. 210–227; Gell., XII, 4).
Энний мог бы извлечь много выгод из знакомства с великими мира сего. Однако подобно всем своим детям, римским поэтам, он был совершенно непрактичен. Он дружил с богатейшими людьми, а сам жил в тягчайшей бедности. Нобилиор взял его с собой на войну, чтобы он воспел его подвиги. Энний с блеском это выполнил и сделал этого ничтожного человека знаменитым на века. Но из всей блестящей добычи, захваченной Нобилиором, Эннию достался только один плащ (Symmach. Epist., I, 20, 2). Как тут не вспомнить Катулла, который неизменно возвращался нищим из богатейших провинций, и его не менее беспечных друзей, которые привезли ему из золотой Испании всего лишь одну расшитую салфетку, которую на ближайшем же пиру у Катулла благополучно украли.
Другой на месте Энния пришел бы от всего этого в уныние, но отец поэтов был весел и беспечен, как дитя. Старый, нищий, страдающий сильнейшими болями в суставах - болезнь, которая свела его в могилу, - он ничуть не падал духом и сравнивал себя с конем, победителем на Олимпийских играх (Cic. Senect., 14). "В семидесятилетнем возрасте… он нес на себе два бремени, которые считаются самыми тяжелыми, - бедность и старость, и нес так, словно они его чуть ли не услаждали" (ibid.). До смерти он сохранял прежнюю ясность. В автоэпитафии он пишет: "Пусть никто не рыдает надо мной и не совершает надгробного плача. Зачем? Я живой буду летать по устам" (Ер., 9–10).
Этому-то Эннию суждено было сыграть в жизни Публия Сципиона большую роль. Энний прибыл в Рим, когда Публий уехал к стенам Карфагена. Вряд ли до того он видел Сципиона. Но тогда казалось, что дух Сципиона незримо присутствовал повсюду. Все взоры были прикованы к далекой Африке, где решалась судьба Рима, а может быть, и вселенной. У ворот стояли толпы людей и жадно спрашивали проходящих путников, нет ли вестей о Сципионе. В храмах печальные женщины, закутанные в темные покрывала, простирались у алтарей, со слезами моля Юнону дать победу Сципиону. На Форуме у Ростр люди сходились группами и шепотом передавали друг другу последние слухи о Сципионе. "Скоро Сципион разбил в сражении самого Ганнибала, низверг и растоптал гордыню покорившегося Карфагена, принеся согражданам радость, превзошедшую все ожидания, и поистине
Он город, бурей потрясенный, вновь воздвиг".
(Plut. Fab., 26–27)
Как страстно все ждали тогда возвращения великого героя! Он медленно двигался к Риму, и тысячи людей выбегали на дорогу и устилали его путь цветами. Весь Рим высыпал на улицу. Народ теснился на площадях, на ступеньках домов, на плоских крышах. Быть может, и Энний стоял в тот день в толпе, прижавшись к какой-нибудь колонне, и жадно вглядывался в лицо этому сказочному герою, который в золотом венце и расписной тунике Царя Небесного медленно проплывал мимо него в блестящей золотой колеснице.
Неизвестно, как произошло их более близкое знакомство. Но уже скоро мы видим Энния своим человеком в доме Корнелиев. Публий, совершенно равнодушный к общественным предрассудкам, не задумываясь сделал своим другом человека, которого и знать-то, по словам Катона, было зазорно. В то время это приписали обычным странностям Публия. Но позже, когда настал просвещенный век, образованные люди стали с гордостью вспоминать об этой дружбе, видя в ней доказательство того, что уже тогда лучшие люди Рима умели ценить поэзию. "Наш Энний был дорогим другом Старшему Публию Африканскому", - говорит Цицерон (Cic. Arch., 22). Но победитель Ганнибала не только радушно распахнул свой дом перед Эннием. Он сделал нечто большее. Он завещал похоронить этого оска в фамильной усыпальнице рода Сципионов и поставить там статую поэта. Это настолько поразило современников и все последующие поколения, что они не устают удивляться и восхищаться странным поступком Корнелия. "Обратимся теперь к славе нашей родины, - пишет Плиний, - Старший Публий Африканский приказал поместить статую Квинта Энния в своей усыпальнице. И рядом с его славным именем, украшенным трофеями третьей части мира, можно прочесть имя поэта" (Plin. N.H., 114).
Энний, несомненно, был очень восторжен и наделен самым пылким воображением. Надо ли удивляться, что его так поразил Публий? Энний теперь не знал покоя, он исписывал горы бумаги, пытаясь воссоздать его образ. Он написал о нем поэму, посвятил ему три книги своих "Анналов", целую книгу сатур, из четырех сохранившихся лирических стихотворений три посвящены Сципиону, но он все был недоволен собой и говорил, что только его любимец Гомер мог бы достойно описать Публия (Suidas, s.v. Εννιος). Из всех этих произведений сохранились короткие, но иногда очень выразительные отрывки.
"Весь огромный мир небесный остановился в молчании, грозный Нептун дал отдых суровым волнам, Солнце остановило путь своих коней с летящими копытами. Стали вечно текущие реки, деревьев не трогает ветер" (Scipio, fr. 1–4).
"Ужасная Африка содрогнулась вдруг от страшного гула" (Ann., fr. 306).
"Какую статую, какую колонну должен соорудить тебе римский народ, чтобы она красноречиво говорила о твоих подвигах" (Scipio, fr. 10–11).
"Оставь, о Рим, страх перед врагами: ведь мои подвиги соорудили вокруг тебя твердыню" (Scipio, fr. 12–14).