Мороз вскочил и исступленно захлопал в ладоши. В первом ряду жидко протрещало несколько хлопков и растворилось в повисшей над головами людей мертвой тишине. Ни криков, ни свистков, ни аплодисментов. Тихо. Так тихо, будто в бараке нет ни души, и только в дальнем углу кто-то надрывно кашлял.
Полковник долго вытирал платком взмокшую шею и голову. Протер изнутри околыш фуражки, нахлобучил ее и, шагнув еще ближе к краю, уже другим голосом, серым и тусклым, сказал:
- Если есть вопросы - задавайте. Я слушаю.
Он заметно нервничал. Лицо сбросило благодушную маску. Из-под бровей зло поблескивали глаза.
- Вопросов нет. Всем все ясно? Всем понятно? Или вы стесняетесь? Тогда подавайте вопросы в письменном виде.
Из массы военнопленных по-прежнему не раздавалось ни звука. На полковника были устремлены сотни глаз, и выражали они разное: одни - злобу и неприкрытую ненависть, другие - ироническую усмешку. Не было лишь сочувствия. Молчание затянулось до того предела, когда надо было или бежать от него, или искать какой-то другой выход.
- Хорошо. Если возникнут вопросы, вы их можете передать фельдфебелю Морозу. Сейчас будет концерт.
Полковник, шагнув с помоста, сел на приготовленное в первом ряду место и застыл в напряженной позе.
Неся табуретки и инструменты, вышли шесть музыкантов. В "зале" облегченно зашумели, послышался придушенный смех, разговор вполголоса, кашель. Люди задвигались, переставляя табуретки. Замершая было толпа ожила.
Музыканты что-то играли скучное и тягучее, и народ уже потихоньку стал пробираться к выходу. Но скучная мелодия оборвалась, простучали жидкие хлопки, на помост вышел молодой парень.
- Я спою вам несколько песенок, - объявил он.
Концерт в общем проходил вяло и скучно, Люди не расходились единственно потому, что было решительно все равно, где находиться и что слушать. Но вот они насторожились, по "залу" как бы пробежал легкий ветерок. После оркестра зазвучал приятный мягкий баритон:
Вот письмо. Без гнева и печали
Я прочел порыв суровых строк.
Мы с тобой не правы были оба:
В жизни много есть еще дорог.
И когда ты встретишься с другими,
Вспомнишь дни, что быстро пронеслись,
Знаю я, мое ты вспомнишь имя,
Еще не поздно - оглянись!
Последняя строка утонула в легком шуме одобрения - солист красноречиво адресовал ее полковнику. Но песня еще не допета, в воздухе продолжал звучать задумчивый грустный голос:
Оглянись, и, может быть, светлее
Дни покажутся, что быстро пронеслись.
Вот последний поворот аллеи…
Певец устремил на полковника большие горящие глаза и крепко прижал к груди худые кисти рук, потом вдруг простер их к нему с нарочитой мольбой и с рыданиями в голосе пропел последнюю строку:
Еще не поздно - огляни-и-ись…
В бараке все загрохотало, заревело. От бурных аплодисментов и восторженных криков, казалось, крыша не выдержит, поднимется в воздух.
Полковник побагровел, злобно оглянулся на "зал" и быстро пошел к выходу.
В бараке же еще долго не стихали аплодисменты да соленые крепкие остроты.
Кто-то тронул меня за локоть. Я оглянулся и встретился с веселыми глазами Калитенко.
- Значит, наша агитация сильнее. За нами стоит сама жизнь, за ними - оч-чень сомнительная авантюра. И ничего у них, брат, не выйдет! - Калитенко рассмеялся, лукаво подмигнул большими темно-карими глазами: - Не выйдет!
В Оттобруне обо мне не забыли. Вскоре после Нового года за мной приехал Эрдман. В день его приезда в зоне меня не нашли: как обычно, я был в общем лагере. Увезли на другое утро чуть свет, не дав даже проститься с друзьями. Но неразлучного моего спутника - папку, запас продуктов и сигареты, которые не успел передать Гамолову, я прихватил с собой.
- Собачий сын! - набросился дежурный фельдфебель. - Из-за тебя вчера весь лагерь вверх дном поставили. Где был? Пикировал? К французишкам потянуло?
- Господин фельдфебель, - вмешался Эрдман, - нам пора. - Он постучал ногтем по стеклу часов.
- Знаю, знаю! Распишись. Забирай эту дрянь. Я бы ему все кости переломал. На моем дежурстве…
Фельдфебель все же не отказал себе в удовольствии: подлетев ко мне, ткнул кулаком под ребра, войдя в раж, отскочил на шаг и снова размахнулся.
В эту минуту Эрдман схватил меня за шиворот и вытолкнул за дверь.
- Пошли быстро, ты, лодырь!
Отойдя несколько шагов, Эрдман сказал запыхавшись:
- Не спешите. Черт с ним, успеем, еще двадцать пять минут до поезда. Дубье! Солдафоны!
И хотя я искренне был рад, что моим конвоиром оказался именно Эрдман, а не кто-нибудь другой, я все же не удержался и съязвил:
- Да ведь вы тоже солдафон.
- А вы лучше помолчите. Не выбрось я вас за дверь, вы бы узнали кузькину мать. Солдафон, - передразнил он меня и замолчал до самой посадки в вагон.
- Послушайте, Эрдман, - обратился я к нему, когда поезд тронулся. - С вами можно разговаривать?
- Если о войне, то не надо. Вы, русские, кроме волны и политики, ничего не знаете. Давайте будем молчать. Нет ли закурить?
- Есть. Могу презентовать целую пачку. За спасенье.
- О, американские?! Вы богаче меня в сто раз. Такой табак я могу видеть только во сне да на черном рынке.
- А вы разве уже не получаете сигарет?
- Что? Три сигареты на сутки из дерьма, пропитанного никотином.
- Солома, пропущенная через лошадь, - вспомнил я где-то слышанную остроту.
- Вот-вот, именно солома, пропущенная через лошадь. Навоз. Германия вступила в благословенную пору эрзацев. Эрзац-ткани, эрзац-обувь, эрзац-табак, эрзац-масло, эрзац-люди. Я думаю, что я сам уже эрзац-Эрдман.
- Вот вы и заговорили о войне и политике.
- Какая там политика! Просто хамство.
- Вы чем-то расстроены?
- Да. Будешь расстроен. Я в жизни своей собаки не ударил, мне противно это. А тут каждый день видишь, как бьют человека. Мерзость!
- Немиров в команде?
- Да.
- Его били?
- Нет. На его счастье, Хорста перевели в другой взвод. Он застрелил Володю Щербину.
- Щербина погиб?!
- Да. Погиб. В Оттобруне теперь будьте осторожны. Особенно избегайте Милаха. Натура у него подленькая, мелочная, как у каждого выскочки.
К вечеру пошел густой снег. Когда мы подъехали к Оттобруну, вокзал, крохотная площаденка, задумчиво притихшие сосны были уже покрыты белым пушистым слоем.
В желтом конусе фонаря плавно кружились лохматые снежинки и как бы нехотя ложились на остуженную землю, на бараки, на плечи часового, притопывающего у входа в лагерь. Он насвистывал заунывную восточную мелодию, и по этому свисту я еще издали узнал Люка.
Увидя меня, он протяжно свистнул, выражая этим не то удивление, не то разочарование.
- Приехал, субчик. Ну, как путешествовал?
- Не плохо.
- А где остальные?
- Не знаю.
- Далеко ли поймали?
- В Чехословакии.
- Порядочно. Без выкупа в лагерь не пущу.
- Да брось ты, Люк, какой выкуп? - вмешался Эрдман. - Он и так больше месяца в карцере блох кормил.
- Выкуп! - заупрямился Люк. - Человека, можно сказать, в родной дом вернули. - Он громко, заливисто захохотал. - Домой, ха-ха-ха, привезли! Дурачье! Если уж бежать, то так, чтобы не поймали.
- Ну, давай, Люк, пропускай.
- Не спеши, успеешь. Есть курить?
Эрдман протянул ему начатую пачку сигарет.
- Спасибо. Можно парочку? Скоро даже пленные будут лучше жить, чем мы с тобой…
- Тихо, Люк, у Милаха уши длинные.
- Чтоб их черти пообрывали! Сходи за унтером.
Мы остались одни. Люк подошел ко мне вплотную.
- Ну, что слышно с Востока?
- Не знаю. Ты газеты читаешь?
- Газеты - дерьмо. Если им верить, то у русских не осталось ни солдат, ни пушек. А кто нас лупит?
- Я же за проволокой, откуда новости?
- За проволокой… Почему-то пленные знают больше нас. Чертова жизнь, собачья!
Я не узнавал Люка. Раньше он был самый молчаливый солдат. Сейчас же его словно прорвало. Что это: допекло или подготовлен Милахом?
Пришедший унтер молча кивнул и проводил меня в барак. Обошлось без мордобоя.
Мое появление вызвало в бараке шумное оживление. Дружная семья пленных обступила меня со всех сторон, посыпались приветствия, вопросы, от крепких рукопожатий заныла рука.
6
В Оттобруне меня больше не пустили на работу за проволоку. Подчинен я был непосредственно Эрдману. Занимался уборкой, копался в тряпье, отбирал негодное, сдавал в ремонт обувь. Один раз в неделю ездил с Эрдманом в Мюнхен на обменный склад, где пришедшее в полную негодность обмундирование обменивали на чуть-чуть лучшее.
Уборку я заканчивал к обеду и, если не был нужен Эрдману, усаживался за свою обычную работу - портреты.
Однажды Эрдман, как всегда усевшись напротив, с таинственным видом положил передо мной прямоугольник ватмана величиной в открытку. Перевернув его к себе, я расхохотался: на переднем плане рисунка тащился длинношеий тощий Эрдман с вогнутой грудью и подогнутыми от слабости ногами, на которых гармошкой собрались едва держащиеся брюки. Он волочил за собой допотопную винтовку, а на втором плане бодро вышагивали круглолицые крепыши-пленные. Хотя карикатура не соответствовала действительности, выполнена она была с большим мастерством.
- Ну как?
- Здорово! Хлестко! Милах вряд ли похвалит.
- Фьюить… Милах! Не таков уж я дурачок…
- Лучше сожгите.
- Нет! - Эрдман упрямо мотнул головой. - Оставлю на память о войне, об этом дурацком Оттобруне.
- Зачем же ругать Оттобрун? Для вас он - манна небесная: и служба идет и дом рядом. Чего же вам еще?
- Очень мало: чтобы закончилась эта кутерьма.
На обменный пункт мы приезжали часам к десяти. Как правило, к тому времени уже собиралась партия пленных, и мы три-четыре часа бродили по Мюнхену.
Однажды мы сидели в небольшом скверике. Мимо нас сновали озабоченные мюнхенцы, проносились вереницы автомобилей, на балконах и подоконниках висели разноцветные перины.
- Вот на этой скамейке, - сказал Эрдман, - еще будучи студентом, я забыл пару новеньких перчаток. На второй день, проходя мимо, я вспомнил о них и нашел на том же месте. А сейчас? Немцы изобретают запоры покрепче: опасно. Неслыханное дело: в Германии - воровство!
- Хотел я вас повести в картинную галерею, - продолжал он, успокоившись. - Да разве можно с этой дурой, - он с ожесточением пнул ногой в приклад винтовки. - Да и от вас за версту русским тянет. А жаль! Хотел показать вам Германию Дюрера, Гёте, Бетховена. Вернетесь на Родину и, кроме проволоки да мордобоя, нечего будет вспомнить. А ведь Германия имеет огромное культурное прошлое. Немцы - способный, трудолюбивый народ.
- Войнолюбивый.
- Неправда.
- Нет, правда, Эрдман. Вспомните историю. Да и после этой войны вояки не уймутся. Разумеется, не все. Найдутся…
- Ну, ну, это вы уж слишком.
- Нет, не слишком! Кстати, я давно хотел с вами поговорить откровенно.
- Но я не хочу.
- Не притворяйтесь обиженным. У меня действительно к вам по-настоящему серьезный разговор.
- Чего вы от меня хотите?
- Прежде всего, чтобы разговор остался между нами. Это вы можете мне обещать?
- Ого?! Вступление многообещающее. Допустим, могу. Что дальше?
- "Допустим" не подходит.
- Вы хотите слова чести от вражеского солдата? Рыцарь! Вы чудак или того? - он повертел у головы пальцем. - Говорите!
- Хочу вас, Эрдман, просить о серьезной помощи.
- Но я ведь и так сколько могу - помогаю.
- Это очень хорошо. Пара сигарет и кусок хлеба - помощь. Но не о такой помощи идет речь. Слово правды взамен геббельсовской лжи сейчас нам куда нужнее.
- Откуда же мне взять ее, эту правду?
- А приемник?
- Вы хотите, чтобы я… - глаза Эрдмана округлились в ужасе.
- Вот именно, я прошу вас время от времени передавать мне содержание советских передач.
- Вы с ума сошли! - искренне возмутился Эрдман. - Это же измена, предательство! Какой я ни дрянной немец, но я честный человек. Вставайте, к черту разговоры! - схватившись за винтовку, Эрдман вскочил.
- Погодите, Эрдман, отвести меня в гестапо вы еще успеете…
- В гестапо?! Вас?! Тьфу! - он в сердцах сплюнул и снова сел на место.
- Вы говорите: измена, предательство! Кому вы измените, если сами души не чаете вернуться в Россию? Вы только приблизитесь на шаг к своей заветной мечте. Да и, наконец, кого вы предадите, сообщив истинное положение дел на Востоке? А для наших людей это поважнее, чем пайка хлеба.
Эрдман молчал, перекатывая что-то подошвой ботинка. Потом поднял на меня острый серьезный взгляд и отчеканил:
- Давайте прекратим бессмысленный разговор. И помните: от вас я ничего не слышал и вы ничего не говорили. Понятно? Пошли, пора!
До вечера мы больше не перекинулись ни словом. Эрдман все время хмурился, отворачивался, по временам вздыхал.
Несколько дней мы не разговаривали. Эрдман, видимо, избегал встреч со мной. В душе я переживал большую тревогу: "А что, если Эрдман заявит в гестапо?"
Наконец он позвал меня в каптерку и, понизив голос, сказал:
- Возьмите. Но, прошу, делайте все это осторожно. Помните, вы ставите под удар не только себя, но прежде всего меня и мою мать.
Я крепко пожал ему руку.
- Спасибо! Большое спасибо!..
На блокнотной странице очень тесно, так что трудно было читать, записана сводка Совинформбюро. Почерк круглый, женский. В тексте встречались "ять" и твердые знаки.
Глава IX
1
В середине марта началась дружная весна. Под осевшим ноздреватым снегом зажурчали звонкие ручьи. В лесу голосисто запели пернатые. Потянуло теплом и особым, непередаваемым запахом весны.
В пятницу мы с Эрдманом отправились в Мюнхен. На плечах у меня покачивался громоздкий узел тряпья, по икрам Эрдмана колотил приклад доисторической винтовки, закинутой за спину.
Усевшись в вагон, закурили.
- Четыре дня я ищу возможности поговорить с вами, не боясь длинных ушей. - Эрдман сосредоточенно растер ногой свалившийся пепел.
Тон слишком серьезный. Я насторожился.
- Что же такое страшное вы мне приготовили?
- Не я - Милах.
- Милах?! - На сердце легла ледяшка. - Что?
- Подкапывается под вас. Пока только подозрения, но унтер уже меня предупредил: слишком накоротке я с вами, надо подальше. Какая-то сволочь есть и среди ваших, иначе откуда бы Милаху знать все тонкости жизни пленных? А он знает.
- И о сводках?
- Да, и о сводках знает.
- Скверно, Эрдман.
- Милах - зверь опасный. У этого хилого ублюдка бульдожья хватка. Вы знаете, что такое превентивное заключение?
- Нет.
- Это очень удобная штука для Гитлера и ему подобных. Человека бросают в тюрьму по одному только подозрению в возможном преступлении, так сказать, с целью профилактики. И человек сидит годами без суда и следствия, даже не зная за что. У нас это практикуется широко.
- Скверно, - повторил я еще раз.
- Очень скверно, - согласился Эрдман.
Сигарета догорала в его пальцах, тонкий дымок тянулся к потолку вагона. Мы долго сидели молча.
- Бежать мне надо, - проговорил я, не придумав иного выхода.
- Бежать? - не сразу отозвался Эрдман. - Куда? Как? Зима… Не пройдете и ста километров. За второй побег не помилуют.
На обратном пути он несколько оживился.
- Я кое-что придумал. Будет разумно симулировать, ну, скажем, туберкулез. Старуха доложит унтеру, и вас отправят в Моосбург, а там уже постарайтесь затеряться. В другую команду, что ли…
- Скажите, Эрдман, честно: может, вам надоело быть под угрозой, надо от меня избавиться?
Эрдман смотрел на меня очень долго, укоризненно.
- А я думал, вы серьезнее, - проговорил он наконец. - Умеете отличить черное от белого. Избавиться от вас просто: "убит при попытке к бегству".
- Не обижайтесь. Дело ведь гибнет.
- Почему?! Я буду продолжать начатое хотя бы для того, чтобы отвести от вас подозрение. Вы назовите надежного парня. Только ему ничего не говорите обо мне. Я не хочу, чтобы кто-нибудь, кроме вас, знал о моем участии. А я найду возможность незаметно подсунуть ему листочек.
На следующий день, в субботу, я пришел в медпункт. Вела прием старушка Анна-Мария - фельдшер с полувековым стажем. Относилась она к пленным сочувственно, нередко раздавала скудные бутербродики.
Я пожаловался на недомогание, слабость, ночные поты, отсутствие аппетита. Последняя жалоба подействовала на старуху особенно убедительно. Выслушав меня, она сунула под мышку градусник, и я отошел в сторону.
Через некоторое время я вернул термометр, предварительно потерев его полою куртки.
- Тридцать семь и четыре. Неприятные подозрения у меня. Однако проверим. Приди в будущую субботу.
На следующей неделе все повторилось.
- Не стану скрывать, - сказала в заключение Анна-Мария. - По-моему, у вас развивается туберкулез. Срочно нужно в лазарет. Я сегодня же скажу унтеру.
Спустя несколько дней Эрдман отвез меня в Моосбург.
Покидали мы лагерь в обеденный перерыв, поэтому провожать меня вышла почти вся команда.
- Счастливого пути!
- Выздоравливай скорее! - неслись со всех сторон пожелания.
- Спасибо, ребята, постараюсь.
Отойдя от лагеря, Эрдман проговорил с легкой завистью:
- Дружный вы народ, русские. Вот я даже завидую вам, пленным. У вас есть цель, мечта, Родина. А где у меня родина? - Эрдман был грустен и серьезен больше обычного. - Германия не по мне. России теперешней я не знаю, а чтобы узнать ее - понадобятся годы. Да и нужен ли я там?