К сожалению, этот портрет, казавшийся вначале свежим, теперь сильно потускнел. Я объясняю это тем, что Репин, вероятно для экономии, пишет всегда свои картины на самом простом керосине, а этот продукт имеет свойство со временем желтеть. Мои портреты тоже все потускнели, вероятно, от той же причины.
Уезжая, Репин, должно быть, забыл, что он хотел оставить "память о своем пребывании" у меня, и за эту "память" я тоже уплатила ему тысячи.
Вообще мне много пришлось поспорить с Репиным. Недостаток вкуса, поражающий у художника, отсутствие всякого инстинкта красоты приводили меня в полное недоумение. В его мастерской и в доме - ни вещицы изящной или старинной, все было холодно, плоско, дешево и грязновато.
Много рассказывали мне о Репине и ученики его, и люди, имевшие с ним дело, во многом упрекая и осуждая его как человека. Но частная жизнь Репина не интересует меня. Однако кому дано много, с того много и взыщется. Общество наложило на него венец славы, и невольно хочется понять, каким образом он дошел до нее.
Не тем ли, что усердно угождал, подлаживался к толпе? Не стараясь руководить ею, законодательствовать, - что было бы симпатичнее, а главное, достойнее великого художника, - он гнался за легким успехом, пустившись, например, по пути дешевого, льстивого иллюстратора Льва Толстого, постоянно изображая его то с плугом, то за другими работами, то босиком - Толстой под всеми соусами.
Сила Толстого, конечно, не в этих странных причудах избалованного барина, играющего то в пахаря, то в сапожника, то в печника. Вероятно, эти физические упражнения делались просто для здоровья, по предписанию доктора или по собственной потребности в физическом труде, и, если бы этого никто не знал, если бы об этом не говорили и не подчеркивали, Толстой остался бы тем же великим писателем. Фокусы эти нисколько не увеличивали его славы. Не дело было его якобы друзей обнародовать слабые стороны интимной жизни великого писателя. Можно только удивляться, что такой гениальный человек, как Толстой, поддался неумной выдумке Репина, позволив показать себя с этой смешной стороны.
Что изобретательный и практичный Репин подобрался к Толстому, ловко связав свое имя с его именем, - неудивительно: он отлично понял, что Толстой босой, Толстой, держащийся за плуг, притянет на выставке внимание публики, и все побегут смотреть на это как на курьез, новинку, нечто оригинальное. Не как на художественное произведение, а именно как на курьез. Художественного в этих картинках не было решительно ничего. Таким образом, Репин долго питался Толстым - и, вероятно, еще долго будет, - и, конечно, цеплялся за него, не отдавая себе отчета, что в этом случае блистательно оправдывается поговорка "на всякого мудреца довольно простоты". Другой мудрец, может быть, и не такой гениальный, как Толстой, пожалуй, не позволил бы выставить себя на посмешище. Как же тут не цепляться за такого кормильца?
Такие художники, конечно, есть везде. Бона в Париже знают как портретиста официальных лиц. Все президенты и министры обыкновенно проходят через его руки - это его специальность. Репин всегда гоняется за человеком "злобы дня", и в этом постоянно чувствуется личная реклама, что-то деланное, несимпатичное. Просто типичное лицо или интересная физиономия неизвестного человека не остановят его внимания, ему нужен ярлык.
Сколько писателей и даже писательниц таким способом вылезли в литературу и заставили печатать свои вещи потому только, что описывали известных, крупных людей или кормились разбором сочинений гениальных писателей, постоянно ставя свое имя рядом с каким-нибудь великим именем и делая это с такой настойчивостью, что публика невольно запоминала их вместе, как запоминаются те огромные рекламные вывески, которые на каждом шагу в городах не дают нам покоя: "Гала-Петер" и т.д.
Но что простительно или только смешно в каком-нибудь литературном ничтожестве, то непростительно большому художнику…
Напускной либерализм Репина не помешал ему, однако, примазаться к выгодному правительственному заказу - картине заседания Государственного совета. Ни звезды, ни ленты через плечо, по-видимому, не претили ему в эту минуту, когда он имел с ними дело. Каждого из членов Государственного совета он писал отдельно, и с этими людьми, представителями той власти, которую он не уважает, врагом которой он выставляет себя, он сумел "помолчать". Конечно, он всегда чихает, когда чихает Толстой, но когда запахло выгодой, он ловко и вовремя спрятал свои убеждения.
Первая манера его письма была хороша. Мужские портреты ему удавались, но ему никогда не следовало бы браться за женские и за священные сюжеты. Его картина "Николай Чудотворец" не только не художественна, но и крайне антипатична. Она суха, мертва, в ней нет ни настоящих типов, ни религиозного чувства, ни верной передачи эпохи.
Слава, приобретенная Репиным, - преувеличенная или нет, это покажет будущее - все же сделала то, что к нему валила молодежь учиться со всех концов России. Однажды он предложил мне устроить в моей мастерской в Петербурге студию для подготовки молодых людей к высшему художественному образованию. Конечно, я откликнулась с радостью на это предложение, потому что в Петербурге до той поры не существовало никаких классов для перехода из рисовальных школ в Академию художеств.
Студия наша сразу завоевала себе почетное место. Желающих поступить в так называемую "тенишевскую школу" было в десять раз больше, чем позволяло помещение. В нем могли работать при двух натурщиках от пятидесяти до шестидесяти человек. В начале учебного сезона места брались положительно с боя, иногда даже происходили очень тяжелые сцены отчаяния, когда Репин, после пробных занятий, отстранял того или другого ученика, не находя в нем достаточно данных. Горе этих молодых людей глубоко трогало меня.
Между учащимися были сын Репина Юрий, Елена Маковская (дочь Константина) и Иван Яковлевич Билибин, ставший потом известностью. Он был еще в университете, когда начал ходить в нашу студию. Кроме него, было еще несколько студентов, был один японец, Ида, очень талантливый, впоследствии уехавший в Англию и ставший там знаменитостью, было еще много барышень и даже офицеров. Компания в высшей степени пестрая, милая, со страстью отдавшаяся работе, искренно любящая искусство. Народ все способный, молодой и многообещающий. Репин приходил раз в неделю, а иногда чаще, поправлять этюды, а раз в месяц устраивался конкурс эскизов на заданную тему.
Студия выходила на Галерную. На этой улице не было ни ресторана, ни приличной столовой или кондитерской. пойти закусить или позавтракать было некуда, приходилось для этого переходить огромную Исаакиевскую площадь, бог весть куда, что отнимало много времени. Петербургский зимний день уж и так короток, поэтому многие предпочитали голодать до вечера. Я придумала, чтобы устранить это неудобство, устроить в особой комнате, рядом с мастерской, что-то вроде чайной. В двенадцать часов подавался огромный самовар с большим количеством булок. Вначале мои художники стеснялись пользоваться даровым чаем, отказывались под разными предлогами, некоторые даже удирали до двенадцати часов, но потом понемногу привыкли к этому обычаю, тем более что я приходила вначале сама с ними пить чай во время перемены, приглашая составить мне компанию. В конце концов все до такой степени привыкли к этому чаю, что потом, уже поступив в Академию, прибегали к нам оттуда, даже приводя с собой товарищей. Меня же это очень радовало.
Иногда у нас в студии по вечерам собирались художники, пели, играли и даже танцевали, устраивались чтения, и всегда было так молодо, весело, непринужденно. Однажды я устроила для моих больших детей нарядную елку, на которой красовались карандаши, резинки и много сладостей, а потом мы до утра танцевали. Кажется, это единственное место в Петербурге, где я так от души веселилась.
А вот и причина, почему я подвергалась стольким неудачным портретам Репина - портреты были предлогом заинтересовать, закупить его как популярного руководителя, и вот почему я постоянно терпела неудовольствия мужа и частые упреки. Я старалась поддерживать наши кажущиеся добрыми отношения с Репиным только ради студии, которая, благодаря портретам, процветала и дала блестящие результаты. Это была жертва для идеи.
Студия просуществовала восемь или девять лет и была закрыта исключительно по капризу Репина, не пожелавшего больше ею заниматься, вероятно, потому, что интересы, которые он преследовал, не увенчались ожидаемым успехом…
Параллельно с моей петербургской студией я открыла начальную рисовальную школу в Смоленске... Репин очень меня поддерживал в этой затее и даже выхлопотал мне из Академии несколько художественных классических гипсов для этой цели. Но, несмотря на это, Репин остался Репиным. Желая отделаться от своего помощника в нашей студии, Куренного - человека малоспособного и как преподавателя, и как художника, вялого, типичного хохла - порекомендовал мне его как руководителя для смоленской школы. Думая, что он будет там более на месте, чем в Петербурге, я взяла его.
В Смоленске у Киту был дом, в котором мы обыкновенно останавливались, когда приезжали на лошадях,в город. В нем устроила школу, приспособив здание для этой цели: в верхнем этаже были устроены курсы, а в нижнем - квартира Куренному.
Цель школы была привлечь побольше мастеровых и дать им знание рисования, которое в их работе очень ценно. В Смоленске, например, процветает гончарное производство, и мастер, подучившись рисовать, мог бы с большим вкусом разрисовать свои горшки и тем поднять как самое производство, так и стоимость своих изделий. Точно так же и столяры, резчики и т.д.
Но из мастеров поступило очень мало. Было два-три мальчика лет пятнадцати-шестнадцати, остальной же контингент состоял почти исключительно из барышень, которые от нечего делать бросаются во все консерватории, курсы и рисовальные классы без всякого к тому призвания.
По приезде в Смоленск на следующую весну я с горестью увидала, что моя школа напоминает школу Штиглица или Общества поощрения художеств, где, например, обучались когда-то сестры Тепляковы, которым вместе было чуть не двести лет… Я отнесла это к неумению Куренного привлечь к себе народные силы, несмотря на нее мои письма и указания ему. Впечатление, вынесенное мной, было плачевное и очень расхолодило меня к этому делу. Куренной же произвел совсем уморительное впечатление. Со своим вечно красным лицом, глубоко сидящими, маленькими, хитренькими глазами, он сделался поэтичным в этой группе вздыхавших и окружавших его девиц, придал себе томный вид и облекся в светло-серый костюм с бесконечно длинными концами белого галстука - вероятно, желая придать себе вид старинного маэстро… Все это мне очень не понравилось, и не для этого я открывала школу.
Как раз в это время, когда меня постигло такое разочарование, мой муж открыл свое училище на Моховой (в 1895 году), и как когда-то Репин ловко свалил с себя Куренного на мою шею, так же ловко я передала его мужу в качестве преподавателя рисования для его петербургской школы. Этим и окончилась деятельность смоленской школы, просуществовавшей всего две-три зимы.
XII
Париж. Академия Жюлиана. 1 апреля. Дом в Париже. Путешествие по Голландии. Бенуа. Обер. Голубкина
Когда муж вышел из дел Брянского общества, мы поехали на зиму в Париж и поселились там в Елисейских полях, наняв две квартиры в двух этажах. Зима в этот год была необыкновенно сурова, и французское отопление с каминами, нисколько не согревавшее комнат, так нас измучило, что муж решил купить дом и устроиться в нем как следует, поручив мне подыскать что-нибудь подходящее.
Мне это весьма улыбалось, так как я поступила в Академию Julian, занимаясь под руководством Бенжамена Констана и Жана Поля Лорранса, надеялась с приобретением дома повести более оседлую жизнь и более последовательные занятия.
Раз уж судьба снова занесла меня в Париж, то нужно было воспользоваться пребыванием там и серьезно заняться живописью. Нигде нельзя так хорошо сосредоточиться и работать, как в Париже. Он дает все для работы: обстановку, художественную культурную среду, прекрасных мастеров-учителей, интересные выставки и богатейшую историю искусств в своих бесчисленных сокровищницах - музеях и памятниках старины.
С Парижем у меня было связано столько воспоминаний, он был немного как родной город: в нем я училась петь, в нем же, во время своих прежних наездов, приобрела много неизгладимых художественных впечатлений.
Эту же зиму в Париже проводил и В.Ф.Голубев. Он часто бывал у нас и знал о моем желании приобрести лом. Однажды, первого апреля, я получила огромную корзину цветов, к которой бронзовой булавкой была прикреплена карточка Голубева со словами: "Радуюсь случаю сделаться вашим соседом. Я приобрел дом 117 на Елисейских полях". Корзину эту принесли в присутствии мужа, и он был свидетелем моего неудовольствия, даже гнева. Я поняла, что Голубев хотел подразнить меня, так как я сама была в переговорах относительно этого дома. И еще меня возмутила бесцеремонность Голубева, с которой он прислал мне эту скверную булавку на своей корзине. Я была так возмущена, что тут же хотела сесть и написать ему очень резкое письмо. Видя мое намерение, муж стал страшно хохотать и объявил, что это дело его рук, к первому апреля, и был страшно доволен, что ему удалось меня надуть, подделав почерк Голубева. Я тоже очень смеялась, но в душе решила отплатить мужу тем же.
На следующий год первого апреля я пошла в магазин фальшивых бриллиантов, выбрала браслет в виде цепочки с чередующимися великолепно имитированными жемчугами. Положив браслет в коробку от настоящего ювелира, я на следующий день утром, когда муж сидел за кофе, послала к нему Лизу с этой коробкой и запиской: "Милый друг, я забыла тебе сказать, что я купила этот браслет за 6000 фр., и сейчас пришли из магазина со счетом. Не будешь ли мил прислать мне эти деньги?" Муж немедленно прислал деньги, черкнув на моей записке: "Очень рад доставить тебе удовольствие". Моя месть удалась, и я была в восторге. Весь день браслет красовался на моей руке, и я всем хвасталась подарком мужа, и только к вечеру открыла ему, что браслет фальшивый и стоит всего 100 фр., но денег ему не отдала. Он страшно смеялся и долго не мог забыть этой проделки.
Наконец мне удалось найти дом, вполне отвечающий моему вкусу и всем требованиям комфорта. Он был очень изящен, в строго выдержанном стиле Ренессанс. Потолки были расписные по золотому фону, очень красивый зимний сад и конюшни, прелестный, выложенный плитками двор и все современные удобства.
Мы зажили в Париже по-петербургскому, т.е. муж ходил в какие-то социологические общества, на какие-то заседания, много работал у себя по интересующим его научным вопросам, я же усердно, аккуратно посещала каждый день Академию Жюлиана. Мы часто бывали в опере, театрах, устраивали у себя вечера камерной музыки с участием Марсика и других артистов, а раз как-то пела Иветт Гильбер.
Нашим ближайшим соседом был художник Бона, у которого был рядом с нами свой дом. Мы познакомились. Он подружился с мужем, часто заходил к нам позавтракать и однажды, узнав, что я занимаюсь живописью, попросил показать ему мои работы и с тех пор часто давал мне полезные советы. В то время как муж позировал ему для портрета, он из дружбы ко мне пригласил меня параллельно с ним писать мужа в его мастерской. Это было очень приятно и полезно для меня, так как я могла таким образом проследить манеру мастера. Мы дружно работали, и время проходило очень интересно.
Мастерская и ближайшие комнаты у Бона походили на музей, так в них было красиво, художественно. Сам он был коллекционером старинной бронзы и рисунков Рембрандта. Во время перерывов наших сеансов, обходя по нескольку раз мастерскую, я любовалась этими красивыми вещами. Всю свою богатую коллекцию Бона завещал своему родному городу Байон.
Когда входили в дом Бона, то уже одна обстановка говорила о том, что тут живет художник в полном смысле этого слова. Не то у наших русских художников, даже самых крупных, которые почти поголовно живут в пошлой, безвкусной, чисто мещанской обстановке, не замечая этого убожества и уродства. Нет у них ни эстетических запросов, ни потребности в красоте и гармонии вокруг себя.
Из русских знакомых у нас часто бывал Де-Роберти, профессор социологических наук в Брюссельском университете, очень умный, интересный собеседник, с которым муж по целым часам говорил и спорил об интересующих его вопросах.
Одним из моих любимых развлечений было заезжать к Бингу. Это был человек, который любил и интересовался современным искусством и принес большую пользу новому движению, поддерживая и поощряя молодых художников, ищущих новых путей. У него был большой магазин, расположенный в четырех этажах, где можно было найти интересные картины, фарфор, майолику, мебель и даже ювелирные вещи. В том же доме Бинг имел мастерские, где работали различные предметы, больше всего мебель.
У Бинга работал тогда один молодой мастер, Де-Фер. Работы его были оригинальны и исполнены с большим талантом. Я заказала ему веер, и он сделал мне хорошенькую вещь. Разрисовал шелк и сам же сделал оправу. Впоследствии Де-Фер покинул мастерскую Бинга, открыл собственный магазин и сделался известным, но дальнейшие его работы уже не так мне нравились. Его первая манера была самая интересная и оригинальная, так что я очень рада иметь от него вещицу, исполненную в первый период его художественной деятельности. Это был талантливый и оригинальный декоратор.
У Бинга я покупала еще интересные вазочки Тиффани. В его мастерской мне делали красивые оправы для них, и у меня собралась целая коллекция. Я также скупала на аукционах, на выставках, у коллекционеров изделия современной керамики с целью иметь при себе произведения разных стран как образцы. В особенности это мне удалось на выставке 1900 года в Париже.
Я также очень увлекалась concours hippiques. Мы выставляли наших лошадей и получали лучшие призы. Этот блестящий результат был всецело делом рук Киту, так как она главным образом заведовала нашим конским заводом. Мы покупали хороших нормандских лошадей, посылали на завод и, скрещивая их с нашим русским производителем хреновских кровей, получали великолепных выездных лошадей.