Впечатления моей жизни - Мария Тенишева 5 стр.


Мой пытливый ум стал домогаться истины. Я сознавала одно: что я не такая, как все дети, что это есть и всегда будет… Но что это? В чем дело? - я не понимала. Почему среди людей мне так часто бывало больно, обидно?… Почему иногда в гостях, зачастую и дома, Софья Павловна некоторых таинственно во что-то посвящала, а там… глядят на меня с любопытством. Что это за секреты, в которых принимали участие "благородные старухи", что за тайны? Когда я была однажды в Уделах на заутрене с госпожой Тучковой, до меня долетели слова: "..."* (в обществе сплетничают всегда по-французски), и все стали глядеть на меня. Мне почему-то сделалось неловко от этих взглядов. Что было скрытого, недосказанного в словах Тучковой? Что означают эти оттенки в обращении со мной? Почему до секретничанья люди приветливы, просты - потом относятся пренебрежительно, не узнают при встречах, будто не видят? Как бы отстранить то, что разделяет меня с ними? Искупить вину, если она есть?… Побороть неприступность этих людей, завоевать свое равноправие… Спросить не у кого. Надо самой додуматься.

И вдруг я сразу поняла… Прозрела… Именно после заутрени. Мое рождение - в этом вся загадка. Тут же вспоминалась мне Тата и ее откровение. Кроме Таты, никто с тех пор об этом со мной не говорил. Я же почти забыла тот разговор. Может быть, "это" что-нибудь очень нехорошее? Что это: вина или преступление? Что же я сделала?

Не раз завидовала я детям, которым не надо было чего-то стыдиться. Завидуя, все больше дичилась этих "правильных". Меня стало злить и презрительно-снисходительное покровительство посторонних, и жалостливые взгляды, а более всего - подчеркнутое равнодушие. Мало-помалу я ушла в себя, избегая всех по возможности, насколько могла…

В доме друга моего отчима были дети моих лет. Иногда меня посылали с ними играть. Я вообще неохотно ездила в гости, но это был единственный дом, где я любила бывать. Там было просторно и весело. Пока мы играли в прятки, жмурки или жгуты, я обыкновенно первенствовала: шумные игры были мне по душе, но как только начинались шарады и другие в этом роде, я делалась рассеянной, отвечала невпопад, скучала, и так как я оказывалась плохим товарищем, то на меня больше не обращали внимания. Я уединялась, бралась за игрушку, книгу или просто уходила.

В доме была большая анфилада комнат, а в конце ее огромная угловая зала со множеством окон. В простенках стояли на высоких табуретах чьи-то мраморные бюсты. Не раз я пробиралась в эту залу, заперев за собой тяжелую дверь. Мне нравились там тишина и таинственное присутствие этих немых голов. Подолгу стаивала я посреди, прислушиваясь, и мне казалось, что кругом дышат эти люди, до меня, может быть, между собой разговаривали, шевелились… Войдя, я помешала им. Вот они и застыли в этих позах… Каждый бюст я изучала отдельно, подолгу, также добросовестно, как дома картины. Каждый говорил мне свою повесть… Некоторые меня отталкивали, другими я любовалась. Один же меня приковал к себе. Это был бюст императора Николая I*.

Все чаще и чаще я останавливалась перед ним, очарованная мужественной красотой этого лица. Безукоризненная чистота его профиля восхищала меня своей гармонией. Мало-помалу у меня явилась потребность видеть его постоянно. Для этого я жадно ловила малейший случай, придумывая всевозможные предлоги чаще бывать у моих друзей.

На Рождество меня пригласили на семейную елку, но я была безучастна: оживленное веселье не затронуло меня. Я думала одно - уйти скорее туда, к моей красоте. Улучив минуту, когда гувернантки, рассевшись, занялись сплетнями, а дети своими подарками, я ускользнула…

В зале полумрак. Впервые вхожу туда вечером. Шторы у окон спущены. Чернеют в простенках бюсты. Иду… Подхожу к излюбленному… Он точно ждет меня и стоит, как всегда, в полуоборот… В широкую щель неплотно спущенной шторы вливается яркой полосой фосфорный блеск луны, окутывая розоватым светом дивный, величавый профиль, любимые черты… Гляжу на него и остолбенела: он дышит, живет… Чтобы лучше разглядеть его, я встала на стул. Все ближе и ближе гляжу в восхищении… Он манит неотразимо… Голова кружится, в висках стучит… Еще миг… Какой-то бред… Мои губы коснулись его… Я вскрикнула, упала… Ледяное прикосновение меня ошеломило… Это была моя первая любовь…

Я снова дома. Из гимназии меня почему-то взяли. Благородных старух я стала бояться как огня. Когда мне приходилось мимо них проходить, я положительно бежала, летела опрометью без оглядки. Они все до одной были мне гадки своим подобострастием и фальшью. Я чувствовала себя среди этих людей одинокой, чужой.

В своей комнате я нашла благотворное успокоение, достав руководство для работы по фарфору, принялась за него и с огромным рвением углубилась в чтение, рисование и вышивание. Эта комнатка стала дорога мне. Я обставила ее по моему вкусу, окружив себя любимыми вещами, которым раньше не придавала особенного значения, - теперь они стали моими друзьями.

Софья Павловна по-прежнему давала мне уроки музыки, безжалостно вконец убивая во мне охоту своим бездушным преподаванием. Я ненавидела эти уроки и бросила музыку при первой же возможности. Кроме того, ко мне стала ходить учительница пения, с которой я начала сольфеджио. Она предсказывала мне хороший голос. Пение мне нравилось. У себя в комнате я даже рисковала петь романсы. Выбор мой падал всегда на грустное. Излюбленными были Гурилева "На заре туманной юности", Глинки "Как сладко с тобою мне быть", Дютша "Не скажу никому".

Иногда меня заставляли петь при всех в зале. Первым аккомпаниатором моим был Николай Федорович Свирский, в то время служивший воспитателем детей госпожи Коррибут, проживавшей на даче в Любани, по соседству с нашим имением, где мы и проводили лето. Я отлично помню тот вечер, когда Софья Павловна и госпожу Коррибут во что-то усиленно посвящала. Я сейчас же поняла, в чем дело… Меня это всегда коробило. Познакомившись с нами, госпожа Коррибут часто бывала у нас, со своим братом, Павлом Павловичем Дягилевым, блестящим кавалергардом, у которого был хорошенький тенор.

По вечерам в деревне, во время бесконечного виста, я тихонько прокрадывалась в сад и, лежа на траве, уносилась мыслями, глядя в темную безграничную высь, усыпанную тысячами звезд. Я была еще ребенком, но душа моя уже так много выстрадала, пережила. А время тянулось однообразно, не принося с собой никакого облегчения.

В Любани у нас была соседка, генеральша Серебрякова, относившаяся ко мне также сдержанно-кисло-сладко. Но почему-то это не задевало меня, моей гордости - а стала я очень гордой и даже выработала себе манеру обращаться со всеми с утонченной холодной вежливостью. Подходя к человеку, я уже заранее была настороже, ожидая от него только холода и пренебрежения. Поэтому лицо мое принимало часто холодное, гордое выражение. Старый напыщенный генерал Серебряков почему-то всегда подавал мне два пальца, и я его избегала, но добродушная, простоватая "Юленька" (так всегда звали Серебрякову заочно), жирная, всегда смеющаяся, была неуязвима, моей холодности и сдержанности не замечала.

Все с тем же визгливым смехом, колыхаясь тучным телом, она сказала мне однажды: "Манечка, вам, наверное, скучно живется. Ведь вы никого не видите, кроме мамашиных партнеров… Это компания не для вас, и, хотя вы такая молоденькая, все же вам лучше было бы выйти замуж… Моя Сонечка тоже 16-ти лет вышла замуж, а посмотрите, как она счастлива… На днях у меня будут гости… Попросите мамашу отпустить вас ко мне. Я познакомлю вас с одним человеком, Рафаилом Николаевичем Николаевым, который очень хочет вам представиться".

И вскоре после того я познакомилась с моим суженым. Он - высокий, белокурый, чистенький, 23-х лет, женственный, бывший правовед. Мы несколько раз с ним виделись. Он сделал мне предложение.

Когда меня спрашивали, люблю ли я жениха, я отвечала: "Не по хорошу мил, а по милу хорош". Я не знала, что такое любовь. Я любила в нем мою мечту, но он нравился мне, казался порядочным, а главное, что привязывало меня к нему, это - сознание, что он причина перемены моей жизни, что замужество является символом свободы и что прошлое кончено навсегда.

Мать была в восторге, что, не пошевельнув пальцем, ей удалось сбыть меня с рук. Где бы стала она меня вывозить? Да и стала бы? Потом я узнала, что "Юленька" по просьбе матери слепила эту свадьбу. Но в ту минуту я была даже благодарна ей, думая, что она из симпатии заинтересовалась моей судьбой.

Как- то раз мать сказала: "Хорошо, что Маня выходит замуж. Мы с ней прожили всю жизнь как курица с утенком". В ее душе впервые, может быть, мелькнуло сознание, что она не дала себе труда заглянуть в меня.

Даже перед разлукой мы с ней не объяснились. Что могла сказать я ей? Просить прощения? За что? Сколько раз у меня в душе были порывы броситься ей на шею, сказать, что одно ее доброе слово - и я все сделаю, чтобы забыть прошлое… Хотелось простить, начать что-то новое, изгладив между нами тяжелое недоразумение. Душа была полна всяких хороших теплых порывов… Впрочем, я сама не знаю, что бы я могла сказать ей. Не раз подолгу стаивала я у ее двери с мучительным и жгучим желанием чего-то для меня неясного… Постою, постою и уйду, вздохнув, не зная, как к этому приступить… Все эти порывы остались и замерли во мне. Ей они были не нужны… Как могла она нуждаться в моем прощении, когда она сама никогда не простила мне часа моего непрошенного появления на свет. Не мне было прощать. Между нами осталась навек зияющая пропасть.

Софья Павловна, покинув наш дом, изредка приходила в гости. Она сделалась со мной притворно-ласково заискивающей. Я ей все простила, но была рада с ней расстаться. Бог с ней! Я поняла, что это была просто дура. Но с ней у нас вышло объяснение - последний взрыв негодования с моей стороны. Она сама же вызвала его по своей глупости. "Вот, - говорит, - Манечка, вы теперь замуж выходите, у вас будут детки, и я их буду воспитывать". Тут я не выдержала: я все ей отпела… Не только ребенка - собаки я бы не доверила ей… Обливаясь слезами, я описала все мои прошлые мучения, ее бессердечие, жестокую несправедливость… Ведь она могла бы остаться мне другом, могла бы скрасить мне мое грустное детство… Но это было непоправимо. Мы обе горько плакали…

Накануне свадьбы из церкви принесли какие-то бумаги и книги. У нас собралась вся семья Николаевых. Мать была в "ласандах", угощала, суетилась. Отчим отсутствовал. Уехав за границу, он больше не вернулся оттуда и вскоре умер.

Для расписывания в книгах в кабинет провели церковного служителя, пошли отец и мать Рафаила, потребовались мои документы, но тут произошел неожиданный инцидент. Удалив наскоро служителя, наши родители заперлись в кабинете. Оттуда доносились отрывочные возгласы, горячие объяснения. В гостиной мы все затихли. Почувствовалась неловкость. Разговор не клеился, несмотря на усилия двух-трех неизменных "почетных" старух, действовавших, вероятно, согласно указаниям матери.

В кабинет пригласили Рафаила. Я осталась одна в своем углу. Что-то защемило мне сердце, сделалось тоскливо… После его ухода положение сделалось еще более натянутым. Разговор окончательно упал. Все сознавали, что случилось что-то неожиданное, неприятное. Не помню, долго ли мы сидели в этом оцепенении… Но вот дверь растворилась, вышел Рафаил, взволнованный, с разгоряченным лицом. Уверенной походкой он прошел прямо ко мне и, торжественно подав мне руку, пригласил пройти в кабинет. Я молча повиновалась. По дороге он шепнул мне: "Все улажено, не волнуйтесь, в обиду я вас не дам". Я ничего не понимала.

В кабинете я застала мать заплаканной, Николая Ивановича сильно взволнованным, а Надежду Николаевну, его супругу, сидящей поодаль, надутою, с недовольным лицом. Впервые в жизни я расписывалась в официальной книге, кроме того, меня смутила окружающая обстановка. Неловко взявшись за перо, я занесла руку и уже старательно выводила: Мария Морицовна фон Дезен, как вдруг со всех сторон раздались хором надо мной неистовые возгласы. Схватив мою руку, мать с силой отдернула ее от книги. В недоумении, ничего не понимая, я подняла голову. Мать давно оправилась. Лицо ее было энергично, глаза горели. Повелительным голосом она продиктовала мне: Мария Клавдиевна Пятковская…

Документы мои оказались, по-видимому, в полной исправности. Странно… Росла я под именем Марии Морицовны, и тут же, как во сне, мне припомнилось, что давно-давно, в туманном детстве, меня звали Марией Георгиевной…

По возвращении в гостиную снова началось угощение. Шампанское лилось рекой, а с ним вернулось и прежнее оживление. Уединившись со мной, Рафаил рассказывал о случившемся. Наша судьба висела на волоске. Оказалось, что Софья Павловна и хор болтливых единственно пренебрегли семьей Николаевых, не посвятив вовремя их одних в знаменитую тайну. Матери пришлось перед подписью все самой объяснить. Картина…

Все эти пережитые с детства минуты наложили на мою натуру неизгладимый отпечаток, исковеркали ее… У меня навсегда остались нелюдимость, недоверие к людям, страх сходиться, сближаться. При встречах с новым человеком я сразу становилась в оборонительное положение. Мне казалось, что он непременно наступит на меня, заденет, сделает больно…

III
Замужество. Рождение дочери. Разлад. Поездка в Париж

Я вошла в семью Николаевых. Мой beau рèге Николай Иванович, прямой, сердечный человек, был ко мне очень добр. Я от души его полюбила, но, к сожалению, он умер через год после нашей свадьбы. Жена его, Надежда Николаевна, наоборот, была недобрая, тупая, холодная эгоистка и ханжа, привязаться к ней было невозможно.

Божками в семье были старший сын Александр, смазливый кавалергард, глупый, хамовато-пошлый невежда, и дочь Маруся, замужем, тоже за кавалергардом, напоминавшая свою мать во многом. Остальные дети в семье были на втором плане и роли не играли. Трудно было найти более ничтожных людей. Разговоры, мысли их, идеалы - невозможно описать. Все было так серо, обыденно, бессодержательно. Пошлость колола глаза. Меня же манила жизнь. Хотела разгадать ее, заглянуть вперед, завоевать что-то. Постоянное общение с этими людьми давило, заглушало во мне все жизненные стремления, как непролазный бурьян. Только карты, скачки, балы да парады - в этом были все их интересы. В этой среде о книге не имели понятия, не говоря уже о науке, политике, искусстве, музыке или о чем-либо отвлеченном. Я задыхалась между ними…

Наша жизнь потекла монотонно. Рафаил не хотел служить, общества не искал, прежние знакомства забросил, у меня же их не было. Ходили к нам вначале два-три его товарища, тоже серенькие люди, без прошлого и будущего.

Я старалась изучить мужа, знакомясь с его внутренним миром. Хотелось раскрыть в нем крупные черты, что-нибудь положительное, хотелось служить ему, бороться, идти рука в руку к одной цели. Он был образован и неглуп, но ленив и бесхарактерный. Друзья имели на него пагубное влияние, но он был не в силах отойти от этой среды, стряхнуть апатию, энергично взяться за какое-нибудь дело.

…Светает. На столе догорает лампа. Я сижу в кресле у стола. Голова скатилась на руки. Передо мною раскрытая книга. С вечера я ожидаю мужа, который ушел по какому-то делу, обещая скоро вернуться. Он часто уходит, куда - не знаю. Я верю ему, не смущаюсь. Второй раз уже он застает меня на заре спящей над книгой. Потушив лампу, он будит меня, иногда полусонную доводит до постели. На другой день он бледный, грустный, ему не по себе. Потом я перестала засиживаться и зачитываться, зная, что его слова "я скоро вернусь" означали - завтра.

Николаю Ивановичу наш образ жизни был не по душе. Не раз я слышала, как он журил сына и сильно его упрекал. Тот - ни слова… Молчит, потупясь… А там, смотришь, он опять за свое, по ночам пропадает, и Николай Иванович его снова бранит.

Рафаил - игрок. В нем был настоящий темперамент игрока, в котором спят все остальные инстинкты, кроме этой пагубной страсти. Это был больной человек; больной духом и волей. Таким людям чужды все человеческие страсти, им не нужна ни любовь женщины, ни карьера, ничего. Вне игры они томятся, прозябают.

Я поняла свое горе. Сколько раз я умоляла мужа исправиться, побороть себя. Брала с него слово, и сколько раз он давал мне это слово, даже клялся, со слезами просил прощения, целуя мои руки… Но тут же, стоило только явиться одному из сереньких товарищей, как все забывалось. Опять находился предлог, неотложное дело, и они уходили. На другой день снова раскаяние, самобичевание, просьбы о прощении, и так без конца. Сердиться на него было невозможно: бесхарактерность, слабая воля напоминали что-то детское. Он был просто жалок.

При таких условиях в доме скоро почувствовался недостаток. Моя мать сулила золотые горы - на деле оказалось другое. Отношения между нею и Рафаилом были для меня непонятны. То у них вспыхивала непримиримая вражда (тогда даже меня к ней не пускали), то устанавливалась трогательная дружба и единодушие. Полоса дружбы приносила нам обыкновенно материальное довольство. Но зато я почти переставала видеть мужа, он делался у нее желанным гостем, советчиком и партнером.

Жизнь моя почти сразу вошла в такие тесные рамки, что все надежды, стремления к осмысленному самостоятельному существованию отошли на далекий план. После шести месяцев замужества я увидела себя по-прежнему в тисках, но уже без надежды вырваться из них: рассчитывать было не на что и не на кого. Тяжелая беременность, трудные опасные роды, рождение дочери и тут же родильная горячка, от которой я чуть не умерла, поглотили меня и отвлекли надолго от окружающей действительности.

Как раз перед моими родами муж поссорился с матерью. Мы перестали видеться. Во время моих страшных мучений, длившихся четверо суток, я вдруг вспомнила одно старинное поверье: если перед родами не примириться с матерью, не разродишься. Тут же я просила доктора телеграфировать ей в Любань, что я прошу ее благословения и жду на крестины. Она ответила доктору: "Скажите Николаевым решительный ответ: крестить не буду". Меня это страшно огорчило, и спустя несколько часов у меня объявилась родильная горячка.

Назад Дальше