Жизнь спустя - Юлия Добровольская 10 стр.


9. Arbeit macht frei

Эта надпись ("труд делает свободным") на воротах немецких концентрационных лагерей – зеркальное отражение нашего ИТЛ (исправительно-трудового лагеря): будешь трудиться (бесплатно, на родную советскую власть), исправишься – освободишься! А что от голода, холода, непосильного труда вернее всего сдохнешь, это кому как повезёт.

Вонючий барак, засаленные телогрейка и брюки – и вот ты стопроцентная зэчка! По разнарядке мы с Ниной попадаем на строительство бани, в котлован. Задание – таскать носилки с цементным раствором весом килограммов в 50-60. Нина впереди – она спортсменка (посмотрели бы, как она делает мостик!), из лучших на мехмате МГУ, а я, слабак, – сзади, у меня разжимаются застывшие пальцы на оглоблях носилок, не уронить бы!

Мама исправно возила в Ховрино передачи из цековского пайка, так что мы с Ниной не голодали. Однажды привезла пирожки Зина Луковникова. Помню, я тут же, не отходя от стола выдачи, раскусила пирожок и оцепенела: во рту была записка…

Вскоре мне дали свидание: приехал Саша. Берии он сказал, что я его жена; я на следствии на вопрос, кто он мне, ответила: "Хороший знакомый".

Но напрасно я темнила, они же за нами следили; оберегая номенклатурного работника, дождались, когда я останусь ночевать в Антипьевском. Кстати, Берия ему сказал:

– Да найди ты себе другую, подходящую невесту!

Саша ответил:

– Я уже нашёл, дело решённое!

И приехал в Ховрино делать формальное предложение руки и сердца.

– Сашенька, не надо! – уговаривала я его, – Моя жизнь пропащая, зачем тебе губить свою?

– Ничего не пропащая! Через три года махнём куда-нибудь в Сибирь, будем сажать картошку! Перебьёмся…

Саше повезло с шефом, не то неприятности у него начались бы намного раньше. Глава Министерства, нарком вооружений, где Саша был начальником оптического управления с десятками крупных заводов, Борис Львович Ванников сам сидел; Сталин вытащил его в начале войны, на совещание в Кремль с Лубянки. Его постригли, побрили, приодели, Ванников как Ванников! Но когда на следующий день Сталин позвонил ему домой (Ванниковы жили этажом ниже, под Сашей, на Маркса-Энгельса) и, напирая на свой грузинский акцент, сказал:

– Придётся вам завтра, тав-варищ Ванников, выйти на работу!

Борис Львович отказался:

– Не могу, Иосиф Виссарионович, неважно себя чувствую…

– Подумаешь, посидел и расклеился. Я тоже сидел!

– Да, но вы при царе, а я при родной советской власти!

Вышел, как миленький.

Ванников не забыл также, что когда его арестовали, во всём министерстве нашёлся только один человек, отказавшийся подписать липовые обвинения: Александр Евгеньевич Добровольский. И это он, Ванников, у себя на госдаче, в саду, подальше от стен, у которых, как известно, есть уши, откроет нам с Сашей секрет: в Биробиджане готовят бараки для евреев. Не дай дуба вождь народов 5 марта 1953 года, советских евреев укатали бы на съедение комарам, на пятидесятиградусный мороз, как ингушей и чеченцев.

Разгон говорил, что на Советской площади против Моссовета вместо Юрия Долгорукого, который то ли основал, то ли разрушил Москву, должен был бы стоять памятник Александру Добровольскому. Он был действительно уникумом в то подлое время. Биография у него заурядная: родился в Одессе в бедной семье, уехал учиться в Москву, кончил институт, стал инженером-оптиком. Незаурядны были его организаторские способности. Заимствованный термин "менеджер" ещё не был в ходу, а сейчас его назвали бы именно менеджером высокого класса. Женился на Кларе, девушке из интеллигентной еврейской семьи, внучке известного петербургского искусствоведа-балетоведа Волынского, родился сын Андрей. Но брак оказался недолговечным: разошлись. Саша никогда не объяснял, почему. О бывшей жене говорил с уважением, сына видел редко. Я не расспрашивала: раз молчит, значит, так надо.

Через месяц фортуна мне улыбнулась: ховринский завод получил американскую мини-электростанцию, и срочно потребовался перевод инструкции по эксплуатации. Меня вытащили из котлована и посадили в контору переводить. Это значило вернуть себе человеческий облик, снять засаленную телогрейку, отмыться, переодеться в своё.

Бывший законодатель московской мужской моды из пошивочной мастерской МИДа, ныне зек, портной Смирнов взглянул намётанным глазом на моё французское пальтишко, подошёл, пощупал, поцокал языком:

– Настоящая работа!

Знаменитый портной теперь обшивал начальника лагеря Момулова и его дружков, а также мастерил кожаные мячи – забаву момуловского медведя, которого приводили на потеху момуловским гостям, приезжавшим на концерт силами зеков: певцов и певиц, чтецов и чтиц, балерин и балерунов, циркачей и циркачек. Момулов зорко следил за тем, чтобы арестованную в Москве знаменитость у него не перехватили. Кстати, у него брат был заместителем Берии, так что ховринская труппа комплектовалась из лучших артистических сил.

Передо мной увесистый том инструкции по эксплуатации и англо-русский словарь. Легко сказать переводи, я же в технике ни в зуб ногой. Однако свет не без добрых людей. Был в лагере на общих работах странный, запущенный до невозможности инженер Диканьский. В перерыве между концом рабочего дня и ужином каждый старался помыться, соскрести основную грязь, а Диканьский сразу залезал на нары – читать. И нас с Ниной по-отечески журил:

– На что вы тратите драгоценное время?!

Так вот, книгочей Диканьский меня буквально спас, с его подачи я кое-как стала перепирать с американского языка на сомнительный русский, далеко не уверенная, что с помощью инструкции в моём переводе электростанция заработает. Если нет, не миновать карцера – зловещего кирпичного амбара на задворках зоны.

Пока Диканьский глотал книгу за книгой, моя Нина (тем временем её определили в контору чертёжницей) бегала на свидания со своим однодельцем Марком. Ей было 19 лет…

Ура, электростанция заработала! Но это означало также, что моей чистой конторской жизни пришёл конец. Фортуна от меня отвернулась: я попала в цех, где начальником был бывший зэк, делавший карьеру, – хуже этой породы нелюдей нету. Чтобы поставить "вшивую интеллигенцию" на место, он придумал мне, садист, простенькую, но невыносимую работу, не работу, а издевательство, потому что бессмысленную: ставить в тетрадку палочку, как только станок выплёвывал готовую деталь. Халтурить нельзя, по окончании смены он поручал кому-нибудь сверять количество готовых деталей с количеством проставленных мной палочек! "Работала" я в ночную смену, подремать днём не удавалось. Доведённая до нервного истощения, я вообще перестала спать. Это бы плохо кончилось, если бы не какая-то административная пертурбация, в результате которой меня перевели в гальванический цех – протирать никелированные детали автомобилей. Вонючий, без вентиляции, гальванический цех показался мне раем.

За этим занятием меня застал, проходя в закуток начальника цеха, инженер-консультант из московского Дома звукозаписи Михайлов. Дай ему Бог здоровья, если он ещё жив, и царствие небесное, если умер! Расспросив обо мне, он попросил начальника цеха уступить ему меня под тем предлогом, что у него лежит груда французских текстов, требующих перевода. Меня, крепостную, уступили, и я засела за перевод разномастных статей из французских научных журналов. Очень похоже было на то, что Михайлову мои переводы нужны были, как собаке пятая нога, что это была чистейшей воды гуманитарная акция. Чтобы не подводить его и себя, я делала вид, что не догадываюсь, трудилась не за страх, а за совесть до самого конца лагерного пребывания, наступившего в августе 1945 года после амнистии по случаю победы над нацистскими захватчиками.

Амнистия распространялась на тех, у кого срок не превышал три года, мы с Ниной под амнистию попадали. Томительно долго тянулось это лето, но прошло и оно. В одно жаркое августовское утро мне скомандовали:

– С вещами на выход!

Поспешное, какое-то судорожное прощание, и ещё раз просьбы позвонить родным, номера телефонов заучены на память. Зечки, даже малознакомые, старались ко мне прикоснуться. Есть примета: потрогаешь везучего, повезёт и тебе. Так же в 1980 году попросила разрешения меня потрогать Ира Емельянова, дочь Ивинской, Лары из "Доктора Живаго", в антракте в консерватории, когда я, 25 лет невыездная, получила визу в Италию.

На выход… Мчусь к воротам – впервые одна, без вертухая, подаю пропуск, миную проходную… А вот и Саша около сверкающего на солнце чёрного ЗИЛа, сгрёб меня в охапку и не отпускает. Прошу:

– Едем скорее отсюда!

Я знаю: к щелям в заборе прильнули бабоньки, им ещё пилить и пилить… Нина (её освободили через месяц) потом рассказывала, что многие плакали – растроганные моим хэппи-эндом и расстроенные за себя.

10. Из малой зоны в большую

Скорей, скорей, подальше отсюда, домой! Какое невероятное слово: дом, домой, дома… Держимся за руку, Саша понукает шофёра, который и без того жмёт на акселератор: он тоже на взводе.

Дома цветы всех цветов, размеров и запахов на столах, на подоконниках, на полу, в чём попало… Я ли это? Ущипни!..

Саша позвонил в министерство, сказал, чтобы его сегодня не ждали.

Дальше провал. Память, видимо, так устроена, что хорошее, именуемое счастьем, не запоминается.

Первое, что всплывает в моём теперешнем сознании, это ЗАГС, безликая комнатушка райсовета, короткая деловая процедура. Бракосочетание тогда ещё не обставлялось как ритуал, это потом появились перевязь через плечо у брачующего, свадебный кортеж, шикарный чёрный автомобиль напрокат с воздушными шариками, куклой-пупсом на радиаторе и, апофеоз – посещение могилы (!) неизвестного солдата; деловито разработанная советская традиция.

Мы ещё не совсем отволновались и выговорились, когда задумались о будущем. Мне со справкой об освобождении вместо паспорта полагалось минус шестнадцать, то есть запрещалось проживать в шестнадцати крупных городах. Волынить было нельзя – Саше вскоре предстояла командировка в Германию, он не мог оставить меня одну на птичьих правах.

Поехали в районное отделение милиции. Нас принял начальник, пожилой суровый мужчина в поношенном кителе. Я заметила: у него добрые глаза. У начальника милиции? Как это так?

Он посмотрел на нас, настороженных, но – не скроешь! – сияющих, долгим задумчивым взглядом, повертел в руках мою справку об освобождении и буркнул:

– Есть две фотографии?

– Есть, дома.

Принесите!

И взглянув на часы-ходики на стене:

До конца рабочего дня осталось сорок минут.

Мы ринулись домой. Я с замиранием сердца – а вдруг мне только показалось, что у меня есть фотографии! – нашла и, бегом, – обратно. Срок не истёк. Начальник не услал нас из кабинета, сказал – посидите, позвонил кому-то, назвал паспортные данные и через несколько минут у меня в руках был паспорт, такой же, как отобранный при аресте.

Всё произошло так быстро, что мы растерялись и, кажется, недостаточно горячо его поблагодарили. А как благодарят за чудо?

Через несколько дней Саша уехал – демонтировать и переправлять в СССР немецкий оптический завод-гигант "Цейс-Икон". Для этого ему, сугубо штатскому человеку, надели погоны – присвоили генеральское звание. Хотя – высокий, статный – он в генеральской форме даже выигрывал.

А генеральша осталась одна в большой пустоватой холостяцкой квартире (Мама уехала в Прокопьевск ликвидировать свои дела). Письменного стола в доме не было, зато была – мебельный изыск – зеркальная дверь в тамбур, отделявший столовую от спальни, так что создавалось впечатление, будто человек, открывая её и входя, входит в шкаф. На эти зеркальные двери была мода у тогдашней номенклатуры, уговорили и Сашу.

Когда он привёз из Германии массивную ореховую мебель, мы обставились, появились и письменный стол, и книжные шкафы. В немецких туалетах, на этом фоне я выглядела вполне буржуазно. Мамина подруга – тётка Нины Бейлиной, певица Юлия Шкловская – даже забеспокоилась:

– Ты что, хочешь жить иждивенкой?

Нет, хотеть я не хотела. Мы оба этого не хотели. Но легко сказать, бывшей зечке устроиться на работу! И я на какое-то время засела в своём зазеркалье, то и дело меняя туалеты. Кстати, вот как Саша ответил на чей-то вопрос, по какому принципу он покупал мне в Германии платья:

– Очень просто, в магазине мне давали журнал мод, и я выбирал хорошеньких!

И опять провал в памяти… Но вовек не забыть следующего эпизода. Звонит телефон:

– Говорит секретарь полковника Момулова. Передаю трубку.

Я похолодела. Первая мысль: Саша, когда вернётся, даже не узнает, что со мной и где я. Не явилось даже тени сомнения, что Момулов надо мной больше не властен.

Знакомый приказной тон, слегка смягчённый, но не допускающий возражений:

– Здравия желаю! Как поживаете? У меня к вам просьба – загляните к нам сюда завтречка часам к одиннадцати утра!

Всё. Недолго музыка играла.

Ломаю голову, что стоит за "просьбой", не сплю ночь. Встаю ни свет ни заря, обдумываю, что с собой взять на случай если… Боже мой, Боже мой, неужели ещё не конец?

От железнодорожной станции Ховрино до лагеря минут двадцать ходьбы. Прощайте, деревья, птичий гомон, – как прекрасна жизнь на воле! – прощайте… В то утро, как никогда, ярка была синева неба, задирист и пронзителен птичий щебет…

На лице секретарши Момулова приветливая улыбка (оказывается, она на это способна). Момулов при моём появлении встаёт из-за стола, галантно здоровается за руку – кто бы мог подумать, что он на это способен! Усаживает напротив себя и сразу приступает к делу:

– Ховринский лагерь передислоцируется, сюда доставят на днях немецких военнопленных, нам нужен переводчик. Для оформления, засекречивания требуется много времени, а вы (лукавая улыбка) уже своя, так что сразу можете приступить к работе.

Действительно, я уже "засекречена" – дальше ехать некуда. Думай, думай, выпутывайся, иначе каюк…

Я давно заметила, что, вялая по части предприимчивости, в экстремальных ситуациях я вдруг мобилизуюсь. Делаю контр-предложение:

– А зачем вам я, если у вас есть зек-инженер Диканьский, прекрасно владеющий немецким языком!

– Да? – Момулов нажимает кнопку. Вошедшей секретарше: – Наведи-ка справки, числится ли за лагерем Диканьский (проще говоря, жив ли ещё).

Несколько минут светского разговора – что идёт в Большом театре, была ли на матче Динамо-Спартак (!).

Секретарша с порога сообщает, что Диканьский на месте. Опасность миновала. Было бы неудивительно, если бы я за истекшие сутки поседела… Решивший быть до конца галантным Момулов отправляет меня домой на своей машине. Едучи обратно, делаю два вывода. Один – что невольно получилось доброе дело: слабосильного книгочея Диканьского не ушлют доходить на пятидесятиградусный мороз куда-нибудь в Воркуту. И второе – вот что, мать, надо по-чеховски выдавливать из себя раба! Деревья, небо, птицы – мои, я имею на них право. Какого чёрта…

В те дни наведался ко мне ховринский парень из вольнонаёмных, привёз записочку от Нины. Я собрала ей посылку – со знанием дела. А потом освободилась и она. Только ей, увы, не попался начальник милиции, способный на благой порыв, и она уехала в Горький – в Горьком у неё была тётка. Но при минус шестнадцати в самом Горьком прописаться не могла и прописалась в деревне Бор, на противоположной стороне Волги. Училась в Технологическом институте и регулярно должна была ездить туда на пароходике-"финлянчике". В одну из таких поездок, поздней осенью, перегруженный финлянчик перевернулся и затонул. Спаслись немногие, особо выносливые, в том числе Нина: стало быть, началась пора везений. Главное из них – бурный роман с преподавателем теоретической физики из Москвы Виталием Лазаревичем Гинзбургом (ныне Нобелевским лауреатом). Хэппи-энд: они поженились. Но сколько Витя ни хлопотал, покуда был жив людоед, он, муж, не мог прописать в Москве жену. Многие годы они жили врозь.

11. Грубая политическая ошибка: Антонио Фогаццаро

В 1946 году в Институте иностранных языков им. Мориса Тореза – в просторечьи Инязе – ввели преподавание итальянского. Ведала итальянским отделением известный лингвист-лексикограф итальянистка Софья Владимировна Герье, дочь министра просвещения, основателя "Курсов Герье", Высших женских курсов, первого в России женского университета. Не помню, через кого от неё поступило приглашение посетить её в Инязе. Всем своим видом: сухонькая, прибранная, с кружевным жабо на уровне первой пуговицы белой – чуть с желтизной – шёлковой блузки, воспитанием и образованностью С. В. Герье была откуда-то из Серебряного века. Итальянский знала, как родной – отец послал её учиться в генуэзский университет и возил семью отдыхать в Нерви, под Геную.

Софья Владимировна, комплиментарно и настойчиво, предложила мне вести первый курс.

– Но я же не знаю грамматики! – честно призналась я. А сама думаю, как этой прелестной инопланетянке объяснить, что меня с моим тюремным прошлым отдел кадров на пушечный выстрел к Институту не подпустит.

Софья Владимировна замахала руками:

– Пустяки! Вот вам грамматика Мильорини. Сегодня выучите – завтра преподадите!

Ввиду крайней нужды отдел кадров меня пропустил и четыре года терпел.

Что касается преподавания, у меня была палочка-выручалочка: наследие Проппа. И дело пошло. Кстати, все студентки того первого курса, подопытные кролики, на которых я училась учить, стали преподавателями итальянского языка. Немного погодя я обнаружила: мне нравится, что происходит с людьми, когда они учатся и узнают то, чего раньше не знали, обнаружила, что профессия учителя – лучшая в мире. Отдаёшь себя, выкладываешься, казалось бы опустошаешься, подпитывая других, но потом они питают тебя, с лихвой отдают полученное – главным образом в виде удовлетворения от их успехов. И, как правило, это – друзья навсегда. Одни просто вошли в мою жизнь и остались в ней, другие выныривают в самых неожиданных местах и ситуациях, и это всегда радостное событие, тоже подпитка.

На очередном заседании кафедры романских языков заведующая кафедрой, преподаватель французского языка ещё царской выучки Зинаида Ивановна Степанова, призывала коллег обмениваться опытом – ходить друг к другу на занятия.

– Вот я, старуха, пойду поучусь у Добровольской, говорят, она интересно работает!

Рыхлая, подслеповатая Орнелла Артуровна Лабриола, единственный носитель языка на итальянском отделении (мама – Скворцова, но папа – Артуро Лабриола, неаполитанец), такой вопиющей несправедливости не вынесла и написала на меня донос в наркомат просвещения, поставила руководство в известность о том, что мною совершена грубая политическая ошибка: в качестве учебного текста предложена студентам новелла католика-реакционера Антонио Фогаццаро. Начальство распорядилось принять соответствующие меры.

А ведь у Орнеллы муж сгинул в лагерях, она на своём опыте знала, чем чреват донос. Однако преувеличенный комплимент, бездумно отпущенный мне Степановой, так её заел, что пришли в движение все склочные неаполитанские гены.

Меня вызвала Софья Владимировна, сказала, что на ближайшем заседании кафедры будет разбираться моё дело и умоляла покаяться. О том же, правда, с меньшим пылом, просила Степанова:

– Ну что вам стоит? И вопрос решится сам собой!

Я – ни в какую, в ход пошло пассивное сопротивление.

Судилище тянулось бесконечно. Коллеги выступали с гневными речами, возмущались моей политической слепотой.

Назад Дальше