Тут какое-то недоразумение! – отбивалась я. – Рассказ об эпидемии холеры в родных местах писателя, неподалеку от Виченцы, послужил ему поводом показать крестьянский быт, нарисовать интересные народные характеры. Не вижу в этой "Холере" ничего крамольного, и, стало быть, мне не в чем каяться. Точка.
Степанова удостоверилась, что меня не переубедишь, лишаться преподавателя, не имея перспектив замены, ей было не с руки, и она спустила дело на тормозах.
У моих дорогих друзей Ренато и Клаудии Чевезе есть дача в тех самых местах, где жил и творил Фогаццаро, автор одного из лучших романов итальянской литературы "Piccolo mondo antico" ("Давнишний мирок"). На этой даче, в горах над Виченцей, в лесу, я гощу каждое лето, в июле, уже много лет; там мы, преподавательницы Венецианского университета Ка Фоскари, сочинили "Грамматику русского языка", морфологию и синтаксис, единственную с учётом грамматического менталитета итальянцев. Хоть её кто-то зело учёный и ругнул в рецензии за традиционность, но раскупается, как пирожки.
В 1950 году мне эту историю с Фогаццаро припомнили. В тот каннибальский год преподавателей Иняза выгоняли пачками. Выгнали и меня. Мотивировки были разные и всегда неуклюжие, а грех один – пребывание заграницей и, конечно, пятый пункт. В это время добивали "безродных космополитов", на очереди были "убийцы в белых халатах".
Студенты переполошились, ни за что не хотели со мной расставаться, написали петицию начальству… и ещё больше невзлюбили бедную Лабриолу. Они и в мирное время позволяли себе подурачиться, заходили в бакалейный магазин и спрашивали:
У вас есть сушёная лабриола?
Была, вся кончилась! – отвечала продавщица, не желая показать своей некомпетентности.
Софья Владимировна часто мне звонила, звала посидеть у неё. Она жила в арбатском переулке, в деревянном, одноэтажном отцовском особняке, непропорционально вытянутом, – небось, не раз достраивали в длину. За ним, впритык, построили многоэтажную школу, явно с расчётом, что хилый особнячок всё равно будет снесён. В 20-е годы, не дожидаясь уплотнения вроде того, что описано в "Собачьем сердце", Софья Владимировна, оставшаяся одна со старушкой няней, самоуплотнилась, то есть поселила приличных на её взгляд людей. Много лет она пыталась передать особняк в дар Моссовету, ей было не под силу его содержать, чинить крышу, но Моссовет не хотел лишних расходов, волынил. Себе она оставила комнату метров в 25, плотно-плотно заставленную мебелью красного дерева (кровать стояла за ширмой) – ей, наверное, дороги были эти вещи как память – и комнатушку для няни.
Однажды мой Саша, любитель подлёдного лова, поймал красавца-окуня, и я отнесла его Софье Владимировне. Радости не было конца: оказывается, у них в имении, в пруду, до революции водились такие же…
Я любила слушать, как Софья Владимировна и её подруга, бывшая актриса Смирнова, подтрунивали – нежно и негромко друг над другом, и беспощадно над собой, над своими хворями, над своей (упорной) старомодностью. Смирнова, обезножившая, с палкой, мгновениями ещё напоминала себя, давнюю, блистательную. Однако, какой живой ум у обеих, какой ненасытный интерес к окружающему! А у Софьи Владимировны ещё и поразительная работоспособность. Один словарь, сочинённый в одиночку, чего стоит!
Я в предисловии к своему русско-итальянскому словарю, тому, что был перепечатан пиратом в Москве, написала: "Не могу не назвать с благодарностью имя Софьи Владимировны Герье, известнейшей русской итальянистки и лексикографа: это она в далёкие пятидесятые годы наставила меня на этот путь". Эта фраза попалась на глаза В. М. Венкину, который пишет о С. В. Герье книгу; он попросил отправлявшуюся в Милан Т. Н. Жуковскую, старшего сотрудника Дома Марины Цветаевой, разыскать меня и проинтервьюировать. Что она и сделала. Из знавших Софью Владимировну, кажется, в живых я одна.
12. "Вам не понять моей печали"
(Музыка Гурилёва, слова Бешенцова)
Я принадлежу к числу тех, кто считает лишнее необходимым; моя любовь к вещам обратно пропорциональна их пользе. Это я так пытаюсь подвести теоретическую базу под свой отказ от номенклатурных благ, от госдачи за высоким забором с обслуживающим персоналом вплоть до киномеханика, от санатория Барвиха и подобных шикарных мест для отдыха. Каждый раз, как Саша сообщал:
– Опять удивляются, почему мы не берём дачу! Может, возьмём? Настаивают.
Я без особых доводов увиливала.
В отпуск мы ездили дикарями, обычно с Гинзбургами, на нашей "Победе", куда-нибудь, где тепло и водится рыба. Отмахать несколько тысяч километров нам ничего не стоило. Витя, по его признанию, подкаблучник, сам себе противоречил, пилил Нину за курение; она ныла, де, без папиросы у неё головная боль и тошнота; Витя называл её "физиологиней" (вообще-то считал богиней), отчитывал за то, что забыла дома икру и фотоаппарат. В хорошие дни фонтанировал – всегда был остёр на язык ("мои студенты называют коллоквиум "каляквиумом"). Вечером, кроме игры в "пятьсот одно", была ещё интеллектуальная "в знаменитых людей" (кто назовёт больше знаменитостей на названную букву), азартная. 25 августа справляли мой день рождения; помню съели по такому случаю арбуз килограммов на восемь. Бывали и чепе. Например, Нина потеряла спицу и коллектив лихорадило, пока поиски не увенчались успехом и она не смогла вязать дальше. В Архиповке застали повальное увлечение американским боевиком: мальчишки предлагали купить две гравюры на булыжниках – на одном Тарзан, на другом Джейн. Наш хозяин уверял, что в Геленджике в больнице лежат с переломанными руками и ногами до двадцати "тарзанов": на речке была "тарзанка" – нечто вроде лианы, с которой ребята прыгали в воду. Говорят, эта погоня за сильными ощущениями – игра в "тарзанов" – в ходу и у нынешних российских мальчишек.
Вот что сохранила память, неизвестно почему. Вещи поважнее не приходят в голову.
Это был период накопления книг. Книжный шкаф у Саши был полон, но я застала в нём полное собрание сочинений Потапенко. (Вспомнилось чеховское: "В воскресенье у меня будет бог скуки Потапенко"). Саша читал всё подряд, охотнее всего переводные романы.
– Смотри, смотри, что пишет Голсуорси (тогда зачитывались "Сагой о Форсайтах"): "Бог наградил Ирэну тёмно-карими глазами и золотыми волосами; это странное сочетание, притягивающее мужские взгляды, – признак слабого характера". Разве у тебя слабый характер?!
О трудоустройстве не могло быть и речи. И я занялась литературным переводом – всё та же С. В. Герье нащупала у меня соответствующую шишку: прочитала мой первый опус, новеллу Джованни Верги, и благословила, а издательство "Художественная литература" издало. Правда, до реабилитации мои переводы подписывали друзья-знакомые с чистой анкетой. Например, перевод толстого тома "Итальянская народная партия" Канделоро подписала Орнелла Мизиано.
Догадливый заведующий иностранным отделом Института научной информации – его сотрудники должны были знать языки – всех нас, уволенных из Иняза, чохом взял к себе преподавать. По-чёрному, однако, за гроши. Согласились, конечно, хотя надо было ездить к чёрту на рога.
А меня подобрал ещё и академический Интститут истории архитектуры. Средний возраст учеников 70 лет, но какие эрудиты, какие умницы – интеллигенция! Мы сразу спелись. А с самой молодой, Анной Ивановной Опочинской подружились на многие годы, включая итальянские… Как известно, мир тесен: Анна Ивановна, специалист по Палладио, ездила в Виченцу к светиле Ренато Чевезе и узнала у него мой адрес.
К этому времени кое у кого дошли руки и до Саши. Ванников оказался бессилен, и руководителя оптической промышленностью запихнули директором захудалого московского заводика. Саша давно этого ждал. Чтобы меня не расстраивать, хорохорился:
– Красота! Наконец-то я смогу вволю порыбачить!
Он любил меня и мучал. Наш верный многолетний друг Виктор Григорьевич Викторович, юрисконсульт сашиного министерства, как-то не так на меня посмотрел, и Саша, якобы нечаянно, чуть не проткнул ему вилкой руку за ужином. Он не устраивал мне откровенных сцен ревности, просто мрачно замолкал на несколько дней. Ни лаской, ни уговорами, ни просьбой выяснить отношения не удавалось вывести его из этого состояния. При людях он держал себя как обычно, а застолья в нашем доме не переводились, но когда за гостями захлопывалась дверь, опять сгущался мрак. Потом так же необъяснимо, как он впадал в тягостное молчание, он, как ни в чём не бывало, из него выходил, и я вздыхала с облегчением.
– Давай заведём девочку Дашу! – как-то решилась предложить я.
Молчание.
– Ну, мальчика – Костю!
Никакого ответа. Много позже я поняла: он боялся плохой наследственности. Так мы жили – с виду счастливо, а на самом деле в аду. Никому было не понять моей печали. Бабские разговоры – жалобы на тяжёлый характер мужа – были не по мне, я молчала. Надеялась, что Саша в конце концов поймёт, что может положиться на меня, как на каменную гору, и что наконец расслабится.
Ходили в театр, в консерваторию. Принимали гостей. Сёстры Орнелла и Каролина Мизиано приводили итальянцев – с приходом Хрущёва, вроде, стало не так страшно. Прикипели к нам корриспондент "Униты" Джузеппе (Беппе) Боффа с женой Лаурой. Мы даже ездили все вместе отдыхать в Карелию, в Дом творчества композиторов – сёстры Мизиано, Валя с Марком и Ириной, Гинзбурги, Боффы с сынишкой Массимо. Ловили рыбу в Ладожском озере и раков в речушке (все, кроме нас с Беппе). Наши мужики чуть не убили музыковеда Чичерину, дочь первого советского наркома иностранных дел, за то, что она на рассвете выпустила на свободу мальков, наловленных накануне и подвешенных в сетке под мостиком.
Запомнилось, что известие об аресте Берии мы услышали по радио за ужином у Гинзбургов, в обычном составе – Дау (Ландау), Лифшиц, Гольданский, славный Женя Фейнберг, с жёнами. Отсидевший своё Ландау выпучил глаза… Ещё одна кремлёвская тайна!
Посмотреть на нас с Сашей – идеальная пара, а как только остаёмся вдвоём – каменное молчание, беспросвет. Будь я покультурнее, я бы сообразила, что дело не в тяжёлом характере, что Саша болен, что его надо лечить. Нашла бы психиатра, постаралась бы их свести. Но о психоанализе тогда в Москве никто слыхом не слыхал, и я несла свой крест. Долго – шестнадцать лет – даже мысли о разводе не допускала. После всего, что мы пережили, после всего того, что он для меня и ради меня сделал, как я могла его оставить?! Стала, как у Ахматовой, жёлтой и припадочной, еле ноги волочу… от любви его загадочной. Правый глаз дёргается – нервный тик. Бессонница.
Пошла к Ксеше.
– Ксешенька, я погибаю, что мне делать?
– Всё брось и переезжай к нам!
Назавтра Юра Ряшенцев приехал за мной и отвёз в Языковский. Уступил мне свою комнату – они с Женей несколько месяцев, покуда я у них жила, спали в столовой на тахте.
Я лежала пластом. Вечерами, за распутинским круглым столом собирались Юрины друзья – режиссёр Марк Розовский, поэт Олег Чухонцев, остроумец Илья Суслов. Меня насилу вытаскивали посидеть со всеми.
Не знаю, откуда Саша узнал, где я. Приехал – краше в гроб кладут. Обнявшись, плакали. Что я не вернусь, он понял по моей реакции на его предложение:
– Давай сядем в машину и на полной скорости врежемся в стену или в дерево!
– Давай, хоть сейчас! Я готова.
Люди! Не разводитесь, это хуже смерти…
Он приложил мои ладони к своим мокрым глазам, вздохнул и ушёл. Больше я его не видела – до похорон.
Раз в год, в новогоднюю ночь, звонила. У меня было ощущение, что он этого звонка двенадцать месяцев ждал. Жил один, больше не женился. Обменивались несколькими словами и прощались до будущего Нового Года, а сердце разрывалось от застарелой боли.
Так с грехом на душе я и прожила жизнь, и нет мне прощенья.
13. За отсутствием состава преступления
Спасибо Хрущёву, наступил и этот день, 21 сентября 1955 года, когда меня вызвали в прокуратуру, чтобы сообщить, что моё дело пересмотрено и приговор ОСО, Особого Совещания, "за отсутствием состава преступления" отменён. Дотелепкался-таки голубой ЗИМ! Не прошло и одиннадцати лет…
Прокурор произнёс прочувствованную речь – видимо, многократно обкатанную: нас ведь было много. Справки о реабилитации выдавали не только выжившим, но и посмертно – родственникам. Само собой следовало и восстановление в партии. Кое-кто меня укорял: как можно туда возвращаться! Но меня заело: взяли партбилет – пусть положат на место! А там будет видно. Да и совковость моя была ещё не вся изжита.
Лёва Разгон, наш мудрый-мудрый ребе, после семнадцати лет тюрем и лагерей тоже согласился, чтобы его восстановили.
Последовало приглашение преподавать в МГИМО МИД СССР, Московском государственном институте международных отношений при министерстве иностранных дел СССР, готовившем дипломатов и журналистов-международников. В стенах этого престижного института я провела девять лет – годы "оттепели". Учились в нём тогда только лица мужского пола; девушек стали принимать лишь когда у Молотова подросла дочь Светлана, та самая, что при вступлении в партию на вопрос комиссии, кто её родители, ответила: "Отец – Вячеслав Михайлович Молотов, министр иностранных дел, а матери у меня нет". (Жену Молотова, Жемчужину, ведавшую парфюмерной промышленностью, Сталин на всякий случай посадил за решётку.)
Кафедрой романских языков заведовал Семён Александрович Гонионский; потом он стал деканом, а когда мы поженились, перешёл в Институт этнографии Академии наук. Преподаватели были отменные, как на подбор. Студенты разные; чтобы поступить в МГИМО, надо было отвечать многим анкетным требованиям. Какой-то малый процент отводился выходцам из рабочего класса и крестьянства, а также – представителям соцстран.
Принадлежавший к первой классовой категории мой студент Елизов пригласил меня в гости в общежитие и, выставляя угощение, на полном серьёзе спросил:
– Вы какао уважаете?
Однако экзамен по итальянской литературе захотел сдавать по-итальянски. Я читала этот курс на языке, – так было заведено, – но экзамен можно было сдавать и по-русски.
Иностранцев было немного: немец из ГДР Грунд, венгр Дьердь Рети – впоследствии переводчик книги Марчелло Вентури "Улица Горького 8, квартира 106" на венгерский язык (под зазывным названием "Юлия – живая легенда"), и два китайца, обожавших неаполитанские песни. На ежегодных курсовых вечерах самодеятельности (на изучаемом языке) они исполняли дуэтом "О соре мио" (O sole mio) и "Катали" (Catari). Кстати, Алёша Букалов до сих пор помнит свою роль из "Пиноккио" – шпарит наизусть! И пеняет мне за то, что поставила ему двойку на экзамене по итальянской литературе – серьёзно провинился, не прочёл "Обручённых" Мандзони.
Китайцы, хоть и на одно лицо, были разные: один сделал карьеру, другой застрял на первых ступенях дипломатической иерархии. Тот, что сделал карьеру, будучи консулом в Милане, узнал от кого-то, что я тоже здесь, стал меня разыскивать через советское посольство, но там, якобы, ничего обо мне не знали. Тут ему пришла в голову гениальная мысль – поискать мой номер телефона в телефонной книге (коих ни в СССР, ни в Китае не водилось, потому и соответствующего рефлекса не выработалось). В один прекрасный день он ко мне явился с супругой и с подарками.
Мы с Ледой Визмарой сидели на террасе, под цветущей глицинией. Консул поведал ей, как он у меня учился. Всё было ладушки – пили китайский чай, вспоминали былое. Но я всё испортила, на его приглашение посетить Китай ответила:
– Подожду, когда у вас будет демократия.
Человека как подменили. Он ощерился:
– Это всё газеты! Врут, что в Китае нет демократии!
– А Тьенанмен?
Разошлись с прохладцей. За приглашение на приём в консульство по случаю национального праздника 1 октября я поблагодарила в письменной форме.
Нехорошо получилось. Он так меня разыскивал… Лёва Разгон упрекнул бы меня, как всегда, в нетерпимости.
А о втором китайце мне рассказал Алёша Букалов, его однокурсник. Оба работали в Сомали и встретились на дипломатическом приёме. В это время советско-китайские отношения напряглись, и мой китаец боялся открыто общаться с советским дипломатом. В очереди за коктейлем он встал за его спиной и шепнул:
– Я положу на стол книгу, возьми и передай её Юлии Абрамовне Добровольской…
Алёша передал. Книга была итальянская, неважно какая. Книга – привет.
Студенты приходили ко мне восемнадцатилетними, устанавливалось доверие, они приводили мне на смотрины невест, называли Юлями дочек, делились бедами, втягивали меня в переживания по поводу разводов, знакомили со вторыми, окончательными, жёнами…
Взрослея, ребята понимали, что дружба со мной требует немножко смелости – во всяком случае самостоятельного образа мыслей, ибо было во мне, в постном МГИМО, что-то "скоромное". На это решился всем своим свободным, добрым существом Алёша, ныне заведующий корпунктом ИТАР-ТАСС в Риме, и внешне суховатый, но внутренне богатый Феликс, ныне посол на пенсии и московский корресподент миланской газеты "Фольо" (на хорошем итальянском языке) Феликс Иосифович Станевский.
Иные объявились и раскрылись много спустя, в перестроечные времена.
Уранов, посол в Ватикане после Юры Карлова, во время экуменического симпозиума в монастыре Бозе вошел в трапезную, увидел меня и бросился обнимать. Что происходит? Кто этот старец с седой окладистой бородой? – не могли понять сотрапезники. В ответ на его разъяснение "Это моя учительница" все расхохотались.
Одна из многочисленных презентаций книги Вентури "Улица Горького 8, квартира 106" проходила в зале генуэзского муниципалитета, декорированного ещё в эпоху Возрождения. Иногда, как в этот раз, присутствовала на презентациях, в качестве протагонистки, и я. Первый, кого я увидела, войдя в зал, был мой бывший ученик, русский консул в Генуе, Валерий Карасев. Он давно знал, что я в Милане, а я знала, что он в Генуе; от Генуи до Милана полтора часа езды, но за все годы мы ни разу не виделись – ему, официальному лицу, дипломату, воспитанному на доктрине "нельзя" (по-итальянски "niet"), общаться со мной, уехавшей за бугор изменницей родины, было никак невозможно.
Валерий выступил первым и сразил меня своей метаморфозой – Перестройка! Передо мной, перед генуэзской публикой предстал совершенно нормальный человек!
– Нынче утром, – начал он взволнованно (и так до конца), – я позвонил своей маме и говорю: "Мама, знаешь, кого я сегодня увижу? Юлию Абрамовну Добровольскую!" Мама просто ахнула. Я тоже волнуюсь, потому что синьора Добровольская – моя учительница…
Для нас первый урок с ней был буквально шоковым. Она начала не с итальянского алфавита, как следовало ожидать, а попросила прислушаться к тому, как звучит итальянский язык, слышны ли нам звуки, интонации, каких нет в русском языке, и прочитала наизусть из Данте
Tanto gentile e tant’onesta pare
La donna mia quand’ella altrui saluta
Che ogni lingua divien tremando muta
E gli occhi non l’ardiscon di guardare…
и так далее.
Не привязаться к ней было невозможно. Кончилось тем, что синьора Добровольская была свидетелем на нашей свадьбе и нашу дочь мы назвали Юлей…"
С теми, кто стал из ученика другом на всю жизнь – с Алёшей и его Галей, с Феликсом и его Людой, в какой-то момент мы поменялись ролями – теперь они держат руку на моём пульсе, опекают.