Жизнь спустя - Юлия Добровольская 21 стр.


Бывали и полноценные дни, часы, минуты. Такие, как день с Лилей и Василием Абгаровичем. Я запаслась билетами на "Зеркало" Тарковского, Лиля очень хотела посмотреть. Мы с Ренато заехали за ними на Кутузовский.

– Ренато, знаете ли вы, что вы похожи на всех знаменитых художников? – тонко польстила ему Лиля.

– Знаю, – потупил взгляд тщеславный, как все красивые мужчины, Ренато.

А Лиля, сменив регистр:

– Васенька, скорее мерить давление и в путь!

Путь был дальний, в Беляево, разве можно показывать Тарковского в центре! Фильм оставил смешанное чувство. Цепь ассоциаций срабатывала только у нас, итальянцу надо было многое растолковывать, а это половина удовольствия.

Ужинать вернулись на Кутузовский. Как водится, припозднились, Ренато не хотел уходить. Всё в этом доме было ему мило, не только Шагал, Леже, Гончарова, Пиросмани, Тышлер, Сарьян, Кулаков, коллекция фарфоровых маслёнок и лоскутная оконная штора в спальне, сшитая Лилей, и вышитый бисером коврик с двумя уточками – китч, подарок Маяковского "для смеху", но полюбившийся ей и навсегда повешенный над изголовьем кровати, и искусные поделки-миниатюры Параджанова из листочков, скорлупок, корешков и веточек, собранных во время прогулки на тюремном дворе. (И в тюрьме под Винницей Параджанов оставался художником)…

– Нет уж, Сицилию я беру на себя! – взбунтовался Ренато против Паоло Грасси, полностью завладевшим моим пребыванием в Италии, когда я, наконец, вырвалась за премией в марте 1980. Павлуше пришлось "сопернику" уступить.

Через месяц мы втроём, Ренато, Мимиз и я, вылетели в Палермо. В аэропорту нас встречал синеглазый Фабио – студент юрфака, сын Марчелло Карапеццы, близкого друга Ренато, известного вулканолога, проректора палермского университета. Ещё в самолёте Ренато спросил у меня, где я хочу жить, у них или в Hotel delle Palme. Я предпочла гостиницу.

– Поехали в Hotel delle Palme! – скомандовал он Фабио. – Юля, встречаемся в час, без опоздания, в вестибюле!

В номере на столе стояла большая коробка и письмо с "Добро пожаловать" от некоего барона Ди Стефано. В коробке оказался пасхальный марципановый ягнёнок.

В час Ренато представил меня барону – представительному мужчине с седыми висками, который повёл нас в гостиничный ресторан и усадил за свой персональный стол на шесть персон. Я сгорала от любопытства: что за барон? Выяснилось следующее. Барон Ди Стефано жил в Hotel delle Palme постоянно, занимал suite с террасой на последнем этаже (он разводил там цветы). Много лет назад его приговорила к этому изысканному виду лишения свободы мафия, в наказание за какую-то провинность, допущенную им по молодости лет. Заключение было не одиночное: за круглым ресторанным столом у барона не переводились гости. Кого только не перебывало у него за те десять дней, что я прожила в Палермо! Даже две сестры – русские аристократки из Америки (одна из них замужем за знатным сицилийцем). За десять дней мы с Ренато и Мимиз ни разу не получили увольнительной, если не считать запланированной ещё в Риме моей встречи с Леонардо Шашей.

Леонардо Шаша, на мой взгляд, лучший, истинно европейский писатель современной Италии. В моём переводе вышли его романы "Если сова прилетает днём" и "Египетская хартия", рассказы. Мы с ним переписывались, в Москву он не ездил. Стало быть, встреча в Палермо было первой. Я волновалась – придёмся ли по вкусу друг другу?

Но ещё больше волновался Ренато, – почему, я пока не знала. И настоял на том, чтобы встреча состоялась у них дома, а не в гостинице. По мне, пусть будет так.

На другой день, как условились, в 10 утра, я ждала Шашу у Гуттузо. Он вошёл, холодно, кивком головы, поздоровался и сказал мне:

– Если вы не возражаете, завтра в это время я заеду за вами в Hotel delle Palme.

Холодно, кивком головы, попрощался и ушёл.

Весь следующий день я провела с Леонардо. Он заехал за мной и повёз в издательство Селлерио, его детище: муж и жена Селлерио под его руководством издавали отборные книги. Семь лет спустя мы с Эльвирой Селлерио сидели вместе в зале Капитолия, получали – я во второй раз – Премию по культуре.

Обедать Шаша повёз меня домой. Жена Мария – славная, слегка располневшая, очень домашняя, бывшая учительница. У просветителя Шаши жена должна была быть учительницей! Потом пили кофе в его кабинете и говорили, говорили, не могли наговориться – о книгах, о переводе, о России, об Италии, о жизни…

– Если бы я оказался в неволе, я бы эмигрировал!

Первый и последний раз я услышала от итальянца такую фразу.

Провожая меня поздно вечером, уже в дверях, он насовал мне в карманы кулёчков с сицилийскими сладостями.

О том, что развело многолетних друзей Гуттузо и Шашу, я узнала годы спустя, из газет. В Палермо я лишь наблюдала ненормальную ситуацию – Гуттузо, искавшего встречи, и Шашу, с презрением его отталкивавшего.

Леонардо Шаша тоже отдал дань эпохе, согласился войти в Муниципальный совет Палермо от ИКП. Но ненадолго, с коммунистами ему было не по пути. "Если надо выбирать между истиной и революцией, мы выбираем революцию", – заявил Пайетта. "А я, разумеется, истину", – отмежевался Шаша.

Гуттузо узнал, что на выборах 1979 года Шаша баллотируется от радикальной партии Паннеллы, и написал ему, что "засомневался в глубине и качестве его дружбы", на что Шаша ответил: "А я в твоей не усумнился даже после того, как узнал, какую ты позицию занял по отношению к венгерским событиям и к советским танкам в Праге… Уверенный в том, что ты владеешь истиной в последней инстанции, ты решил вернуть меня на путь истинный. Так когда-то рождалась инквизиция".

Окончательный разрыв произошёл скандально. В парламентской комиссии по расследованию убийства Моро заслушивали Андреотти, и Шаша спросил, разделяет ли он мнение о связи красных бригад с Чехословакией (а за ней известно кто стоял), мнение, высказанное в беседе с ним, Шашей и с Гуттузо генсеком ИКП Берлингуэром. Берлингуэр подал на Шашу в суд за диффамацию; Шаша, в свою очередь, возбудил дело о клевете и призвал в свидетели Гуттузо. Гуттузо взял сторону Берлингуэра (партия превыше всего).

Римская прокуратура прекратила дело – против Шаши, поскольку речь шла о высказывании парламентария, а против Берлингуэра, поскольку "вымысел Шаши не содержал клеветы". (Через двадцать лет выяснится, что один из руководителей ИКП был тогда направлен в Прагу с протестом против поддержки Чехословакией красных бригад).

Ренато надеялся воспользоваться моим присутствием, чтобы помириться с Шашей, разрыв со старым другом – сицилийцем угнетал его. Так я невольно встряла в эту историю.

В последний раз Ренато и Мимиз были в Москве осенью 1982 года. Есть фотографии: мы втроём в номере и на балконе "Националя" с видом на Кремль. Я уже знала, что скоро уеду. Нормально воспринять моё решение Ренато бы не мог. Я в эмиграции была бы живым опровержением его идеалов. И жизнь подтвердила мои опасения. Зная, что я в Милане, он ни разу не подал голоса. Изменница перестала для него существовать. Правда, раза два в год у меня появлялся старый знакомый Марчелло Карапецца. Без слов было ясно: Ренато посылал его удостовериться, что я не умираю с голода под забором. Я же о нём узнавала из печати, усиленно перемывавшей ему косточки. Из газет же узнала, что он болен раком, что Мимиз, находившаяся при нём в клинике, в одночасье умерла от инсульта, что он за три месяца до смерти усыновил Фабио и оставил ему трёхсотмиллиардное наследство. Ренато любил Фабио, как сына; он очень сокрушался, что у них с Мимиз нет детей. После смерти Мимиз Ренато запретил пускать к себе Марту; с ним был только монсиньор Анджелини и захаживал Джулио Андреотти. "Я лишь помог ему умереть", – отговаривался кардинал в ответ на расспросы журналистов, допытывавшихся, действительно ли коммунист Гуттузо уверовал в Бога.

Мне вспомнилось, как Ренато снова и снова возвращался к больному вопросу: церковь не простила ему его картины "Crocefissione" ("Распятие Христа"), с обнажёнными фигурами, с обнажённой Марией Магдалиной у подножия.

– Скажи на милость, во что я должен был их одеть? – в который раз взывал он к моему непросвещённому мнению.

Я думаю, что Ренато Гуттузо был, как Ориана Фаллачи, неверующим христианином.

Как водится в таких случаях, обнаружился внебрачный сын, некий Антонелло, претендовавший на фамилию; племянники Мимиз претендовали на фамильную виллу в Велате; все они, начиная с Марты, обвиняли Фабио в том, что он воспользовался беспомощностью больного Гуттузо в своих корыстных целях. Суд решил дело в пользу Фабио Карапеццы. Вскоре умер, тоже от рака, Марчелло Карапецца. Только по-прежнему жовиальную, вездесущую Марту можно частенько видеть по телевизору.

Что у меня осталось от него? Эти обрывки воспоминаний, эстамп "Двенадцать чёрных роз", натюрморт "Листья и орехи" с трогательной надписью и застольные карандашные портреты на листках из блокнота. И щемящее чувство жалости к нему и Мимиз, и досада по поводу недостойного, скандального конца, и глухой, неистребимый протест против чумы, с 1917 года расползшейся по всему земному шару, отравившей жизнь моего и, увы, не только моего поколения.

28. Обо всём понемногу

Сан Бенедетто дель Тронто – это городок на Адриатическом побережье, где впервые за свои двадцать итальянских лет я позволила себе пасхальные каникулы. Как многие трудящиеся, снимаю номер в скромной гостинице с трёхразовым питанием. Со мной милая Наташа Марьина-Чайковская, измученная экзаменами отличница-медичка из анконского университета (Анкона отсюда недалеко). Кейфуем, объедаемся мороженым. Не по-апрельски тепло. Наташа вышагивает босиком километры по мокрому прибрежному песку.

Городок безликий, но пальмы выдающиеся, есть даже самая высокая в Европе. Я прихватила с собой книжку Умберто Эко о переводе. И по прочтении её вот что мне вспомнилось.

Начало 70-х годов. Малый зал Московского дома литераторов; за массивным столом красного дерева (ещё, небось, олсуфьевским) – гости из Италии, семь деятелей культуры, в их числе уже знаменитый Эко, менее знаменитый Д’Агата, о романе которого "Тело прежде всего" я опубликовала в "Иностранке" рецензию (запомнившуюся тем, что её похвалил сам Дитмар Эляшевич Розенталь), журналист и писатель Пьетро Буттитта (я перевела его повесть "Листовка"), миланский профессор Розьелло, вальяжный Фурио Коломбо с женой-американкой, долгие годы – представитель итальянского капиталиста Аньелли в Нью-Йорке, а ныне – главный редактор посткоммунистической "Униты" и утробный ненавистник капиталиста Берлускони. С полсотни советских писателей.

Тему "Функция литературы в современном мире" стороны поняли явно по-разному. Факт таков, что открывший бал профессор Розьелло сосредоточился на… семиотике, тогда никому на Руси неведомой. Немного погодя мой коллега Богемский, не говоря худого слова, пятясь, скрылся за дверью. Я стала косноязычно переводить редкие понятные фразы. Как в дурном сне.

Вдруг сидевший позади меня большой лысый человек начал подсказывать мне русские термины, да с таким знанием дела, что я почувствовала твёрдую почву под ногами. Это был философ и полиглот Мераб Мамардашвили.

Насилу дослушав итальянского профессора, сидевший на противоположной стороне стола с багрово-апоплексическим видом Виктор Борисович Шкловский взвизгнул:

– Напрасно вы потратились на дорогу! Всё, о чём вы тут толковали, я написал полвека назад.

Шок. Всеобщее замешательство.

Вряд ли гости, да и наши письменники, знали, что написал-то он написал, да во избежание опасного ярлыка формалиста, отрёкся!

Розьелло лепетал:

– О, маэстро… Ваши труды у нас всегда перед глазами, на самом почётном месте…

Спас положение Эко.

– Дайте-ка мне коробку спичек! – попросил он и, манипулируя половинками, как первоклашкам, наглядно объяснил принцип семиотического анализа литературного произведения.

Мастерски, надо отдать ему должное!

Далее дискуссия пошла по накатанной дорожке, всё больше о роли худлитературы в строительстве социализма. Итальянцы скуксились. За прощальным ужином, впрочем, сошлись на том, что приезжать всё же стоило хотя бы для того, чтобы познакомиться с Мерабом Мамардашвили.

Подойдя во время перерыва к Мерабу – поблагодарить за спасение, я заодно спросила, нет ли у него кого-нибудь, кто бы мог проконсультировать мою подругу Лену Немировскую, вымучивавшую в одиночку кандидатскую диссертацию об американской семиотичке Сусанне Лангер.

– Как же, как же! Пусть позвонит Юрию Петровичу Сенокосову, моему заместителю в журнале "Вопросы философии". Запишите телефон!

В итоге мы с Мерабом стали друзьями и, с моим мужем Сеней, свидетелями на свадьбе Лены с Юрой.

Судьбе было угодно, чтобы в том же апреле 2003 года, одновременно с книгой Эко о переводе "Dire quasi la stessa cosa" ("Сказать почти то же самое"), вышел наш с Бьянкой Балестрой перевод "Высокого искусства" старика Чуковского. Об одном и том же, но – как (семиотическое) небо от земли.

В феврале 2004 я получила приглашение на презентацию книги Эко в миланский Дом культуры на площади Сан Бабила.

В скобках. Советизмы вроде "Дома культуры" живы поныне, как и кретинизмы типа "piccolo padre": буквально это "маленький отец", а по мысли безмозглого переводчика "батюшка", "царь-батюшка". Привилось. В Милане есть ресторан "Piccolo padre", весь в красных тонах; хозяин вряд ли имел в виду царя, он наверняка имел в виду отца родного – Сталина.

За столом президиума, кроме Умберто Эко, сильно постаревшего с тех пор, как мы столкнулись с ним в дверях миланской библиотеки Сормани, (когда он мне похвастался: "Будешь слушать Юрия Лотмана благодаря мне. Это я его вытащил!") сидели редактор издательства Бомпиани и журналист с короткой фамилией Мо. Выступали все трое занудно. Я попросила микрофон и рассказала вышеупомянутую историю нашего знакомства с Эко. Зал встрепенулся: живое слово! А Эко уточнил:

– Это было в 1971 году, – значит, запомнил.

После чего каждое упоминаемое мною имя сопровождал рефреном:

– Приказал долго жить… Приказал долго жить…

Такое у него было в тот вечер настроение.

А я повела себя непозволительно – объяснила собравшимся, зал был полный, причём много молодёжи, что учиться переводить надо не по книге Эко, она для научной работы, а по "Высокому искусству" Чуковского, издательство Ca’ Foscarina, цена 12 евро.

Мне дружно аплодировали, потом обступили, забросали вопросами. Словом, я, как говорят итальянцы, украла у Эко сцену. Раз в кои веки! Ведь меня, затворницы, нигде никогда не видно и не слышно. Прав был Лёва Разгон, я – Пимен. Вернее в папу.

На другой день коллеги Клаудии Дзонгетти звонили ей и говорили, что в Доме культуры подохли бы от скуки, если бы не одна синьора-блондинка.

"Синьора-блондинка", вот я кто! Папина дочь, без всякого позыва к самоутверждению. Впрочем, и мама "синьоры-блондинки", тщетно требовавшей от мужа инициативы, тоже оказалась непробивной трудягой. Словом, у меня на сей счёт тяжёлая наследственность.

Странно: в моём характере с этой инертностью соседствует некоторая лихость. Я первая прыгнула с парашютом с 32-метровой вышки в Ленинградском парке культуры; прыжок с парашютом входил в обязательный комплекс ГТО, "Готов к труду и обороне". Самый видный и спортивный парень нашего курса мялся-мялся и полез по крутой винтовой лестнице вниз, навек потеряв лицо в глазах вздыхавших по нему однокурсниц. В бассейне я запросто прыгала солдатиком и головой вниз с шестиметрового эластичного трамплина. Занималась конным спортом в Ленинградском манеже; правда, моя лошадь по имени Венера выходила в середину круга и долго кашляла. Что ещё? Ах да, самый показательный пример моей лихости это прыжок на ходу с поезда. Дело было так. Со мной училась девушка со странностями, Лена Григорьева; до университета она работала в секретариате Кирова и оказалась невольной свидетельницей того, как некто Николаев Кирова в коридоре обкома партии застрелил. Всех, кто при этом был, надолго упрятали в тюрьму, а её, девчонку, через какое-то время выпустили. По окончании университета она, от греха подальше, уехала в Херсонес под Севастополь и поселилась с мужем в сакле рядом с раскопками древнеримского города. Мы с Сеней однажды провели у них лето. Так вот, как-то Лена звонит мне и предлагает:

– Я еду в Ленинград через Москву, приходи на Киевский вокзал, повидаемся!

Почему бы и нет… Я поехала, нашла её вагон, и мы уютно уселись в предвкушении тэт-а-тэта. Проводник не знал, сколько поезд простоит, обещал узнать и предупредить. Но прозевал; поезд тронулся. Следующая остановка Вышний Волочок, на полпути между Москвой и Ленинградом. В вагоне переполох; ещё один провожающий, морской офицер, приехавший повидать отца, кинулся искать начальника поезда, а поезд тем временем набирал скорость. Только этого не хватало! Вышний Волочок! К часу дня Сеня приедет домой обедать, а я бесследно пропала… Я вышла на площадку, открыла дверь вагона и, не долго думая, спрыгнула в снег. Помню, единственной моей заботой было, как бы не погубить новые замшевые сапоги. Я даже не упала и очутилась где-то на путях между Киевским и Белорусским вокзалами; вскарабкалась на заснеженную насыпь и через четверть часа вышла на людное место. Ира Исакович в письме к сестре Вале, среди прочих новостей, сообщила: "Тут приехала Лена Григорьева, она совсем спятила, придумала фантастическую историю, будто Юлька спрыгнула на ходу с поезда"…

Так что я, конечно, размазня, но когда надо…

Однако, вернёмся к Мерабу Мамардашвили. Сказать, что он был инородным телом в советской действительности, мало. Философ мирового масштаба, он возвышался над ней, как Гулливер. Жил в большой зоне свободным человеком, виделся без комплексов с кем хотел, пил виски у послов, у корреспондента "Коррьере делла сера" Пьеро Остеллино, у корреспондента "Джорно" Луиджи Визмары, говорил в их прослушиваемых гостиных то же, что у друзей на кухне.

По вкусам и пристрастиям – Диоген. Доктор наук, он при желании мог бы отдыхать в любом академическом санатории, но, чтобы не видеть академических (на)дутых величин, предпочитал ездить дикарём. Вчетвером с Юрой, Леной и их дочкой Таней, они снимали на Пицунде две комнаты с удобствами на огороде. Один раз уговорили и меня.

Мы с Леной и Таней приехали на несколько дней позже.

– А что вы едите? – поинтересовалась я.

Я знала: в здешние забегаловки ходить нельзя, достаточно видеть, как там моют посуду.

– Покупаем на базаре сулгуни, помидоры, лаваш! – бодро-весело доложил Юра.

Нетрудно было установить, что жили впроголодь. Я взяла у хозяйки огромную кастрюлю и сварила борщ на несколько дней. Его съели в один присест. Юра пытался засунуть кастрюлю себе под кровать – на дне ещё оставалось с полтарелки.

Смыть морскую соль было негде, я кипятила чайник и мылась из носика на огороде.

Назад Дальше