В скобках. Незадолго до этого у моей Эми Мореско побывали воры и украли, среди прочего, столовое серебро. "Чтобы я на старости лет стала тратить миллионы на вилки-ложки? И не подумаю! Куплю пластмассовые!" Пластмассовые с её фешенебельным домом никак не вязались. Я подарила ей мамины. Годы спустя, когда вскрыли завещание Эми, первым пунктом в нём стояло: "Вернуть Юле столовое серебро".
С наступлением перестройки объявились мои ленинградские родственники – двоюродные брат, две сестры и их дети. Чтобы не подводить их под монастырь, – кое-кто из них был на ответственной работе, – я на много лет как в воду канула. Лёва Разгон вспоминал: "Однажды, когда я выступал в Ленинграде (после выхода в свет его мемуаров "Непридуманное" он не сходил с эстрады и с телевизионных экранов) и упомянул о своих поездках в Италию, ко мне подошёл человек интеллигентного вида и спросил, не встречал ли я в Милане тебя. Я выдал ему полную информацию. Он не знал, как благодарить." Это был мой двоюродный брат Владимир Малев, сын тёти Лены.
Он прорезался первым. За ним – дочь моей тёти Аси, Тамара Васильева, тёплый, сердечно преданный мне человек, врач на пенсии. Вскоре выяснилось, что двое моих племянников – физик-математик Игорь Малев и программист Миша Замбровский с программисткой Таней и их сыном-студентом Семёном (названным так в честь моего мужа Сени) – в Германии. (А я то боялась объявиться!) Ребята побывали у меня в Милане. Под конец и Вова Малев переселился с Софой на пенсию во Франкфурт. Позванивает из Петербурга брат Миши, бизнесмен Алик Замбровский. Недавно наведался ко мне и единственный истинно преуспевший родственник – сын Тамары Валерий, бывший доктор технических наук, ныне петербуржский бизнесмен. Мы перезваниваемся: кровь не водица; они хорошие люди и любят меня, я их – тоже.
Post scriptum. Задержание Лены по вине заграничного пальто напомнило мне аналогичный случай. В начале восьмидесятых годов Эми Мореско привезла в Москву свой импрессариат ORJA – трёх компаньонок и моих приятельниц Дениз Петруччоне, уругвайку-органистку Марию Бруццезе и русскоговорящую Милену Борромео (ныне правую руку дирижёра Мути). За Дениз увязался её муж архитектор Дарио Банауди, мечтавший увидеть своими глазами то, о чём он писал в дипломной работе, – творения Константина Мельникова.
По просьбе Дарио мы с ним наняли на всё утро такси и поехали осматривать объекты, которые он знал по монографиям. Надо было видеть, как он просиял около клуба Русакова и круглого дома! Он оббегал их вокруг, трогал, гладил, только что не пробовал на зуб, а, главное, для будущих публикаций фотографировал.
Казус произошёл, когда он снимал мельниковский винтообразный гараж.
Юля, Юля! – донёсся до меня истошный крик.
Я выскочила из такси и, вижу, двое в штатском, он и она, взяли Дарио под белы руки и тащат в отделение: поймали шпиона! Дарио, ни жив ни мёртв, упирается.
Я с перепугу стала совать им свой писательский билет, объяснять, кто такой Дарио Банауди, но они бровью не повели, вцепились ещё крепче и тащат. Только этого не хватало! Чтобы извлечь Дарио из милиции придётся поднимать на ноги посольство… и я закричала:
– Да вы что, хотите международного скандала? Завтра вас во всех итальянских газетах пропечатают! Начальство вас за это по головке не погладит! Лучше отпустите…
Подействовало, они были из пугливых, отпустили. Нашему Дарио, в студенческие годы соратнику главного университетского революционера Марио Капанны, урок пошёл на пользу. Он по сей день любит рассказывать эту историю.
34. Исчезновение Майораны
За годы итальянской жизни выработался условный рефлекс: как только поезд трогается, я вытаскиваю свои причиндалы и погружаюсь в работу, коей нет ни конца ни краю. То и дело раздаются позывные мобильников – Верди, Бизе – ведутся пустые или деловые, тихие или громкие разговоры, я не слышу, отключилась. Поэтому моему соседу слева в тот день пришлось теребить меня за рукав, чтобы я оторвалась на минутку:
– Синьора, прошу прощения, обратите внимание… Какой-то господин уже давно прогуливается по коридору и каждый раз, проходя мимо нашего купе, пристально вас разглядывает…
Я подняла глаза: на меня смотрел Бруно Понтекорво. Швырнув всё, что было в руках, на сиденье, я кинулась к нему. Мы не виделись с московских времён, встреча была бурная и нежная. Руки у него ходили ходуном – Паркинсон. Он перехватил мой взгляд:
– Не беспокойся… Это от радости… Когда волнуюсь… Мои студенты уже привыкли, не обращают внимания…
Мы укрылись от любопытных взглядов в тамбуре и проговорили до самой Болоньи, где он выходил.
Бельканто
Из всех "А помнишь?…" на первом месте оказались московские гастроли Ла Скалы. Они открылись жемчужиной оперного искусства, "Симоном Бокканегрой" в постановке Стрелера. Привыкший к овациям, куда бы он Ла Скалу не возил, Паоло Грасси бушевал, чертыхался – московская публика реагировала прохладно. Его не удовлетворило моё объяснение, де, на премьере сидит партийно-правительственная элита, к музыке не причастная, а вот начиная с завтрашнего спектакля…
Паоло на всякий случай распорядился:
– Знаешь что, возьми свою записную книжку и составь список друзей и знакомых. Сама всех обзвони, чтобы приходили завтра в кассу за билетами!
Мне такое распоряжение было как маслом по сердцу. Все, кто у меня числился, от А до Я, прослушали весь репертуар, на зависть толпам меломанов и просто влюблённым в Италию, – имя коим легион, – стоявшим в очереди за билетами по ночам, отмечаясь чернильным карандашом на тыльной стороне руки.
Для Бруно Понтекорво, истосковавшегося по своей Италии, эти гастроли стали событием в жизни. Я внесла его в список со всеми чадами и домочадцами. Хотя это только так говорится: сыновья были, а их матери не было, психика не выдержала. Бруно поднимал на ноги ребят один. Была статная грузинка Радам по прозвищу Дворец – со слов её первого мужа, поэта Светлова (делая хорошую мину при плохой игре, он любил повторять: "Я человек скромный, зачем мне дворец?!").
И вот, пятнадцать лет спустя, мы с Бруно вдвоём перебираем подробности, горячимся, перебиваем друг друга – кто как пел, чем Монтсеррат Кабалье была лучше Кабайванской, чем хорош Плачидо Доминго, надо ли осовременивать оперные постановки…
Передо мной в поезде Рим-Милан был человек, больной неизлечимой болезнью, но избавительницей-перестройкой вылеченный от другого тяжкого недуга – клаустрофобии, от которой тоже умирают. Несмотря ни на что, счастливый человек!
Я вернулась в купе в растрёпанных чувствах: всколыхнулось… Отвлёк всё тот же сосед слева:
– Синьора, извините ради Бога, но мы тут все умираем от любопытства. Кто это был?
Я вкратце объяснила.
Мой попутчик схватился за голову:
– Я почувствовал… Знакомая улыбка… Упустить такой случай… Ведь мы с ним учились на одном курсе в Пизанском университете…
Я была свидетелем безутешного горя.
Почему исчезают люди
Почему исчез живший в Англии физик-теоретик Бруно Понтекорво, вскоре стало известно: он выбрал… несвободу, Советский Союз. Он был коммунистом, а СССР – родина коммунизма, гарантия светлого будущего человечества. Вроде бы всё ясно. Всё, да не всё. Большой энциклопедический словарь, хоть и перестроечного времени (1991), сообщает лишь, что Бруно Понтекорво, советский физик, академик, родился в Италии в 1913 году, с 1940 года работал в США, Канаде, Великобритании; лауреат Ленинской и Государственной (бывшей Сталинской) премий.
Напрашивается вывод, что он привёз с Запада советской власти атомные секреты. Но на то они и секреты, чтобы о них не знать, а лишь гадать. Я знала только, что мои знакомые физики, критиканы и чистоплюи, любили Бруно. И чувствовала, что его давно точит синдром западни – он жил в номенклатурной золотой клетке.
Надо было дожить до 2004 года, чтобы в миланской правой газете "Иль Джорнале" увидеть фотографию: Бруно в чёрной каракулевой шапке пирожком шагает по улице Горького (он жил напротив меня) и прочесть статью Дуччо Тромбадори, написанную явно со смешанным чувством: с гордостью за выдающегося соотечественника, "достойного более, чем Нобелевской премии" (Понтекорво был одним из "ребят с улицы Панисперна", группы Энрико Ферми, Эмилио Сегре и Этторе Майораны, "чьи достижения определили судьбу Европы") и с горечью…
В 1936 году Бруно Понтекорво уехал во Францию. Вернуться в Италию он, еврей, не мог из-за расовых законов. В русле "утечки мозгов" отправился в США, участвовал в военных англо-канадских программах. После войны поселился в Англии, работал в ядерной лаборатории, а в 1950-ом бежал в СССР. "Его переход с Запада на Восток, – пишет автор статьи, – нельзя рассматривать как случай шпионажа, это был сознательный, идеологиче ский, политический выбор учёного". В одном из интервью Понтекорво самокритично признал: "Меня побудило покинуть Запад то, что было для меня тогда Солнцем будущего". Это "тогда" продлилось около сорока лет, пока реальный социализм не растаял, как мороженое на солнцепёке. Только после этого Бруно Понтекорво признал, что его политические взгляды были лишены логики и скорее походили на религию."
Недавно в Лондоне были обнародованы документы "досье Понтекорво", из которых следует, что английская разведка его отъезду в СССР под предлогом туристской поездки не препятствовала, "поскольку у него был ограниченный допуск к атомным делам".
А вот почему исчез, куда канул навеки его коллега Этторе Майорана, так и осталось тайной. Энрико Ферми писал о нём: "Бывают гении, – такие как Галилей и Ньютон; так вот, Этторе из их числа".
Тридцатидвухлетний Майорана преподавал в Неаполитанском университете. Однажды он сел в Неаполе на пароход, курсировавший между Неаполем и Римом, но в Рим не приехал. Полиция, министры, деятели культуры так и не докопались до истины.
Решил уйти из жизни или от жизни по примеру своего земляка – пиранделлиевского Маттии Паскаля?
Леонардо Шаша предположил, что Майорана заперся в том же монастыре, что и лётчик, бомбивший Хиросиму. И написал об этом прекрасную повесть.
Луиджи Визмара, снабжавший меня итальянской прессой, – я читала старые газеты и журналы от корки до корки, то были мои университеты – обратил моё внимание на туринскую "Ла Стампу", начавшую печатать повесть Шаши "Исчезновение Майораны". Прочитав начало, я решила "Верняк!", верный бестселлер; главное, с пылу, с жару! И не теряя времени на переговоры с издателем, немедленно приступила к переводу. Поскольку речь шла о "ребятах с улицы Панисперна", я, естественно, позвонила Бруно. Тогда ещё не было фотокопировальных машин. На перевод газетной полосы понадобится два дня, – говорю, – приезжай послезавтра к вечеру, раньше я дать тебе газету не смогу. Он не выдержал, примчался раньше времени и томился у меня на диване, сгорая от нетерпения, когда же я поставлю точку. Продолжение следовало, он опять приезжал заблаговременно, сидел на диване, изнемогал, чтобы выхватить у меня туринскую газету и мчаться домой читать на покое.
Наконец, точка была поставлена. Я с видом победителя – такой scoop, сенсация! – явилась в журнал "Иностранная литература". Ознакомившаяся с повестью главный редактор Т. А. Кудрявцева, не раз печатавшая мои переводы, не только не распростёрла объятий, а сделала мне суровый реприман: как я посмела предложить нечто, намекавшее на Сахарова!
Да, Андрей Дмитриевич Сахаров сильно насолил своим хозяевам жгучим вопросом об ответственности учёного перед обществом, перед человечеством; и мы знаем, как дорого он за это заплатил. Наивно было надеяться довести до советского читателя свободные мысли итальянского писателя Леонардо Шаши. Напрасно я что-то вякала насчёт обещанного мне предисловия академика Понтекорво и послесловия академика Гинзбурга. Старания Вити пробить Майорану в дружественный журнал "Наука и жизнь" тоже оказались тщетными. Как от стенки горох.
И пошёл мой перевод гулять по рукам, наравне с самиздатом. После отмены цензуры какой-то ловкач поставил свою фамилию вместо моей, и повесть увидела свет. Я не в претензии: важно, что напечатана.
35. Общество взаимного восхищения
Началось с неожиданного звонка Юрия Петровича Любимова в приказном тоне:
– Запиши телефон. Звони немедленно. Попроси вас принять. На меня не ссылайся!
?!
В конце концов, я позвонила.
Говорит такая-то, прошу принять меня по личному делу.
Почему вы обращаетесь именно ко мне?
Секундное замешательство: я не знаю, почему, Петрович не объяснил. Ответила первое, что пришло в голову:
– Говорят, вы разумный человек…
– Ну хорошо. Приходите завтра в три!
Куда?
Лубянка 2, подъезд 5, будет выписан пропуск.
Вот-те на! Сама напросилась… Однако деваться некуда, надо идти.
Нервические сутки тянулись бесконечно.
В подъезде 5 от группы голубых мундиров отделился один – молодой, поджарый, в штатском. Повёз меня на лифте на девятый этаж, повёл по бесконечным (знакомым!) коридорам. Наконец, вот просторный предбанник, секретарь, и ещё более просторный – необъятный – кабинет. Позднее я узнала, что меня принял начальник управления по культуре генерал Бобков, тот самый, что осуществил зловещую операцию с "Доктором Живаго" и по каким-то соображениям не дал уничтожить Таганку, Любимова и Высоцкого.
– Вот уже четыре года, как меня не пускают в Рим за итальянской государственной премией по культуре. Я не прошу вас пустить, я прошу объяснить причину отказа, чтобы я знала, как отвечать своим авторам, готовым устроить скандал в печати. Вам такой скандал нужен? Мне – нет! – тихо, но внятно отчеканила я.
Генерал, представительный мужчина средних лет в хорошо сшитом сером костюме, высказал недоумение, озабоченность, сочувствие – ну прямо отец родной!
Позвоните через месяц, разберёмся…
Ровно через месяц на мой звонок ответил скучным голосом, по-видимому, секретарь:
Собственно, в чём дело? Никаких возражений против вашей поездки нет…
Так Юрий Петрович Любимов положил конец моему крепостному состоянию. Лёд тронулся. Эйфория охватила меня и всё моё окружение.
ОВИР, как миленький, отстегнул визу на три месяца.
Алёше Букалову не было удержу.
– Нет такого закона, чтобы советский человек был обязан летать только на самолётах Аэрофлота! – шумел он в кабинете начальницы авиационного агентства и заставил её продать мне билет на рейс Alitalia.
Не совсем было ясно, зачем, – наверное, в знак победы. Дорогой Алёшенька, он был так рад за меня…
Наша с ним гордыня была, однако, наказана: престижный самолёт из-за грозы вместо 17.30 вылетел в 23.30. Но кресло, в котором я пережидала грозу, находилось уже по ту сторону границы. Шесть часов ожидания оказались не в тягость. В голове вертелась присказка Карла Брюллова, почерпнутая из книжки Володи Порудоминского: "Рома, и я дома! Рим, и я с ним!"… Но также: "понедельник – день тяжёлый", 3 марта был понедельник.
Три часа утра 4 марта 1980 года. Заправляемся в Милане. На борт поднимается служащий аэропорта:
– Получена телефонограмма на имя синьоры Добровольской от президента Итальянского радио и телевидения Паоло Грасси. Просят не беспокоиться, делегация ждёт во Фьюмичино.
Я было ужаснулась: какая делегация в четвёртом часу утра! Но одёрнула себя: вспомни, сколько раз ты вставала ни свет ни заря, чтобы ехать провожать тебя, Павлуша, в Шереметьево!
"Делегация" это Паоло со своим помощником, Пьетро Буттитта, Сильвана Де Видович и начальник аэропорта Фьюмичино. Притворно сожалею, что заставила ждать. Они – хором:
– Что ты, что ты, мы, благодаря тебе, раз в кои веки спокойно, не спеша, пообщались!
Формальности длятся полторы минуты. Идём по бескрайнему пустому аэропорту: как в кино. Феллини!
Паоло отправляет всех по домам, спать, а сам везёт меня в Hotel delle Legazioni на улице Барберини, заказанный президиумом Совета министров. В номере алые розы, длина стебля с метр, это визитная карточка Павлуши. Нежен. Заедет за мной к обеду.
Поспать не удаётся: чуть свет звонит Гуттузо, ещё кто-то, ещё кто-то… Не выдержал, прибежал Корги (Италия-СССР), повёл прошвырнуться – площадь Барберини, улица Тритоне, виа Венето – улица "сладкой жизни"! церковь Тринита деи Монти, отсюда внизу видна площадь Испании с фонтаном-ладьёй. Вокруг все говорят по-итальянски… В ларьке полевые цветы – какая тонкая работа! (Думаю, что искусственные, ведь в Москве ещё сугробы). Корги смотрит на меня жалостливо и закупает весь ларёк. Возвращаемся в гостиницу, когда Паоло выходит из машины.