Но хватит про себя! А про тебя я по-прежнему мало, что знаю. Например, я так и не знаю: покончила ли ты со стоглавой гидрой, называемой словарем. Неужели он до сих пор висит над тобой и определяет твою жизнь? И каковы твои издательские дела? Тут в одном из номеров "Книжного обозрения" было помещенно объявление некоего харьковского издательства "Фолио". Оно поместило сообщение, что разыскивает авторов или их наследников. И в списке этом есть и ты. Наверное, это экзотическое издательствов было некогда Харьковским ГИЗом, которое издало в твоем переводе Родари. Если хочешь, я узнаю адрес этого ныне зарубежного издательства. Хотя золотых россыпей здесь ждать нельзя.
Очень хочется знать про людей, которые тебе (а стало быть, и мне) близки. Ну, ничего не знаю про Паттги, про армянскую колонию, про Клаудиу и Филиппа, да и про всех остальных, столь для тебя значащих. И про милую Розанну ничего не знаю. А Карина и Ренцо, может, и бывают в Москве, да им некогда… Вот почему, Юлик, я и хочу, чтобы ты мне написала подробное письмо, со старомодным "а еще кланяется вам…" Дай же ты всем понемногу, и немножко оставь для меня. Например, что ты собираешься делать в обозримое время? Куда ехать? Чем заниматься? Я понемногу утрачиваю знание твоих интересов, расписание твоей жизни и пр. подобных знаний, мне необходимых для продолжения жизни.
Мечтаю о том, чтобы "Улицу Горького, 8" перевели на русский яэык. Дело не только в том, что мне хочется ее прочесть, а и в моей уверенности, что эту книгу в России ждет успех не меньше, чем в Италии. Вчера получил письмо от Володи Порудоминского и вчера же он мне позвонил. До сих пор он переживает встречу в Милане, и я сопереживаю вместе с ним. Слава Богу – у них все в порядеке, он работает, и я за них очень радуюсь.
26. IV.98
Вот Господь и постучал вам посохом в окно…
Юлик, моя родная – Господь пригрозил, но оставил меня в живых. Конечно, глупо устраивать свой 90-летний юбилей, чтобы закончить его строчкой: "На девяносто первом году жизни…"
Но я был втянут в эту мясорубку, и чувствую себя бесконечно виноватым. Выздоравливаю медленно, как после долгой тяжелой болезни. Собственно, так и было.
Среди многих чудес моего воскрешения, и то, что я поеду – совсем не по чину – в санаторий "Барвиху", где надеюсь – как писал Бабель – "возвернуться в первоначальное состояние".
Не могу придти в себя после потери Зинули Берг. Как будто вырвал клок из сердца, которое и так сжато до предела.
Я думаю о тебе непрерывно.
Сейчас прийдет Ренцо, я отошлю с ним кипу газет, где помещены глупости обо мне и мои собственные.
Пишу тебе эту записку с трудом. Я отвык от ручки, да и вообще от этого рода деятельности. Хотя в долгие и абсолютно почти бессонные ночи в больнице – мысленно сочинял книги. Некоторые – хорошие.
Но как перевести мысли в книгу?
Если я буду в Барвихе, то ежедневно буду говорить с Наташей. А, следовательно, и знать про тебя.
"Пришли мне книгу с хорошим концом", – писал когда-то из тюрьмы Назым Хикмет.
Пришли мне письмо с хорошим концом.
Я тебя очень люблю и обнимаю.
Москва, 14.12.1998
Юлик, моя дорогая, моя бесценная Юленька! Вот я и решил писать тебе письмо, пусть одним пальцем, но на машинке. Потому, что хоть он и один, но все же способен воспроизводить читаемое. Пишу тебе под впечатлением нашего вчерашнего разговора, и в надежде, что это письмо я тебе смогу отправить с Ренцо.
Я тебе столько писем мысленно написал! Особенно, в больнице. Вероятно, какое-нибудь из них я и отстукаю на машинке. Но, очевидно не это. Я еще не знаю, каким оно получится. И поэтому начну с того, как я живу. Живу вполне нормально, как если бы не было ни больниц, ни "скорой", ни тех болей, которые я научился быстро и споро снимать нитроглицерином. А во всем остальном, живу активно и востребованно. Два дня в неделю сижу за толстыми папаками с делами убийц, хули ганов и насильников. У меня уже прошел шок – все же я уже седьмой год этим занимаюсь! – и я стараюсь понять этих несчастных людей, живущих отвратительной и недостойной жизнью и решающих свои главные проблемы водкой, дракой и кухонным ножом. А по вторникам мы заседаем, спорим, смеемся, и в этом, в собрании этого десятка людей, есть нечто очень человечное. Потому, что среди нас нет ни одного чиновника. Есть писатели, философы, священники, психологи. И нету таких, кто лишен способности к милосердию. Конечно, я очень устаю, и есть что-то не совсем нормальное в том, что я наравне работаю с людьми, каждый из которых мне годится в сыновья… Но все покрывается чувством, что я занимаюсь совершенно реальными делами, и за каждым делом стоит свобода, возвращение в семью, ни с чем несравнимое чувство воли.
А, кроме того, я довольно часто даю интервью. Теперь уже я не езжу в Останкино, и телевизионщики приезжают ко мне домой. К ужасу Наташки, которая, тем не менее, понимает, что так надо. И я иногда выговариваюсь, и редко, но все это попадает на телевизионный экран, и мой голос слышат люди. Результатом этой липовой популярности является то, что создаваемая нынче предвыборная "демократическая коалиция" числит меня в своих адептах и приглашает меня на свои тусовки разного калибра. И, хотя я не собираюсь входить ни в одну из партий, мне хватит 60 лет в одной – самой проклятой! – но все же преисполнен симпатией к тем, кто борется с коммунистами и их презренними союзниками.
А потом, меня иногда вывозят на какие-нибудь литературно-мемориальные вечера. Теперь я тебе расскажу, что является: самым печальным в старости: – одиночество. Иногда Даня мне звонит: "Ты позвони мне, а то у меня целый день телефон молчит, как зарезанный". И он мне рассказал, что когда-то встретил Шкловского, который просил позвонить ему, потому что его телефон молчит. Это Шкловский-то!
15.12.98
Оно пришло! Это я про твое письмо, написанное, как всегда, в поезде. Как мне знаком этот поезд, как часто я себе представляю тебя в нем! От твоего письма, несмотря на грустную его суть, так живо пахнуло Италией, тобой, знакомой улицей, газетным киоском и хлебной лавочкой… Еще меня с Италией сближает Алеша. Кроме того, что он часто звонит, я почти каждый вечер слышу его голос по радио "Эхо Москвы". Он рассказывает разные Ватиканские истории, и я себя чувствую как бы рядом с ним. Вчера, он рассказывал как Павел Иоанн 2-й, встречаясь в каком-то городке с молодежью, сказал: "Будьте как я! Я – молодой старик!". Мне это понравилось, потому что я себя ощушаю молодым стариком. Как и главе Римской церкви, мне еще не надоела жизнь. И важнейшая ее часть – моя любовь к тебе. Если будет случай, я еще напишу, как я тебе за нее благодарен, как она сделала мою жизнь полной и содержательной. Когда забываешь Пастернаковские строчки: "Но старость – это Рим…" Но все это – совсем отдельная тема.
Как я уже тебе докладывал, политика все же втянула меня в свои колеса и колесики. История с нашим Президентом напоминает старую немецкую сказку: "Как мыши кота хоронили…" Переворот, совершенный им, создал совершенно новую политическую коньюктуру. Не имею права загадывать о будущих выборах, но все же, но все же…
Скоро Рождество. Наши англичане уже прислали поздравилку. А где же ты, моя котенька, будешь встречать этот день? Ведь это чисто семейный праздник, и какая же семья приютит тебя, мою дорогую бездомную птицу? И не за горами Новый год. Буду его встречать, как всегда – вдвоем. На этот раз с дочерью. Много и с огромной благодарностью думаю о твоих а, следовательно, и моих друзьях. Благослови их Господь! Как всякий атеист, я верю в его благодатную силу.
Но мне еще следует снова и снова перечитать твое письмо и высказать свои совершенно негодящиеся замечания. Но я это сделаю в продолжение этого письма. Которое я заканчиваю тем, что обнимаю и целую тебя изо всех моих старческих сил, твой ЛР.
Москва, 11.5.1999
Христос Воскрес, Моя Мадонна! Это не совсем по ритуалу, но зато цитируется Пушкин. Тоже не Бобик!.. Только что поговорил с тобой, и, – как всегда – твой сладкий голос вогнал в меня большую порцию бодрости. А я в ней нуждаюсь. Последнее время начал уставать больше обычного. Вот когда я тебя понял! Каждую неделю я получаю порцию из 30 (тридцати) смертных приговоров. Это толстые папки с приговорами, заключением психоэкспертов, просьбами о помиловании, ходатайства… Я не могу это просто перелистывать, чтобы в конце поставить: "к пожизненному заключению". С идиотской добросовестностью я это все читаю, на это уходит полных три-четкре дня, и в конце каждого такого дня, понимаю, как ты себя чувствуешь, оторвавшись от буквы "М"…
Есть, конечно, и глупость в том, чтобы, вопреки упрекам Натальи, в 91 год заниматься этим абсолютно изнуряющим делом. Но я знаю, что меня держит и сохраняет работа, мое долгое сидение за письменным столом.
Забегала ко мне Машенька Порудоминская, ее на несколько дней занесло в Москву. Привезла мне почту от отца: письмо и несколько рассказов. Но больше всего Маша рассказывала о том, какое на нее произвелa впечатление встреча с тобой на Соборной площади. А Володины рассказы, к сожалению, старомодны и лишены той энергии, которая всегда была свойственна его книгам.
О том, как я ел в "Пекине" суп из плавников акулы я уже тебе докладывал. Ничего. Едал и похуже. Забегала Ленка Сенокосова. Перед тем, как отправиться на очередной семинар. Они везут сорок слуша телей! И куда!? Где-то под самой Флоренцией. Наверняка заскочит посмотреть на тебя, и я испытал горькую зависть. Она прилетела из Лондона и привезла нам показать видик со своей внучкой. Катюше уже полгода, как всякий ребенок, она очровательна. И я порадовался за бедную Таню, за ее мужество, за то, что она вырвала у жизни – скорее у смерти – такую радость, как дочка.
Мне следовало бы послать с оказией не только такую коротенькую записочку, но и парочку хороших книг. Но я не бываю в книжнzх магазинах, а посылать старье – еще больше захламлять твою квартиру. Вспоминаю ее каждый день…
Посылаю тебе стихотворение Ковальджи. Кроме того, что оно – хорошее стихотворение – оно очень точно передает работу нашей Комиссии, душевное состояние ее членов. И наше непроходящее горе от утраты Булата. Мне регулярно звонит Оля Окуджава. Ей кажется, что я ношу в себе большой кусок нашей общей любви к Булату. Наверное, она права.
Вот, посидел несколько минут за машинкой и устал. Хотя я уже привык печатать одним пальцем.
Писать тебе мне очень хочется. Писать про книги, переписывать полюбившиеся стихи, какдый раз радоваться, представляя как – пусть и через несколько недель – ты читаешь мое письмо.
За свою, недошедшую по вине Гаврилы, книгу – очень жаль. Случилось так, что я тебе послал последний сохранившийся экземпляр. Нy, да я что-нибудь придумаю. Очень мне хочется, чтобы эти рассказы ты прочитала.
Кутенька, моя дорогая!
Я тебя люблю и крепко целую. На всю оставшуюся жизнь.
№ 18
Юлик, моя Юлик, моя дорогая и бесценная! Я мог бы и дольше продолжить все любые слова, способные выразить мою любовь к тебе, мою нежность и постоянные мысли о тeбe. Нo в этом нет надобности и не для этого я пишу тебе это письмо. Я пишу это письмо, чтобы объяснить тебе, да и мне самому, почему я тебе несколько месяцев не писал писем. Мне это время требовалось для того, чтобы примириться с тем, с чем я и сейчас, да и никогда не сумею примириться. Я должен был призвать к своему, еще работающему, разуму, чтобы понять: я тебя больше никогда не увижу. НИКОГДА.
В меня это обрушивается, как камень в живую рану. Но иначе не может быть. Как сказано у Бабеля: "День есть день, евреи, а вечер есть вечер…" И мне хладнокровно следует взвесить и оценить свое состояние. Юлик! Мне девяносто один год. У меня было уже пять инфарктов, У меня постоянно болит сердце, практически, я не могу ходить пешком, и мне помогает сосуществовать только нитроглицерин. Но сколько же можно его жрать!? И я отчетливо понимаю, что держусь на тоненькой ниточке. А дальше, дальше по стихотворной строчке: "А у сердца осталось ударов сто. И сердце замкнут на ключ".
И я останусь у тебя и лочери в воспоминаниях, фотографиях. Толчками в серце при воспоминании о моих словечках, моем смехе, моем голосе. Нy, что ж. И этого не так уж мало. У меня и этого не останется. Примирись с этим, моя родная.
Конечно, я чрезмерно разжалобился. Я работаю, я каждый день сижу за столом и что-то делаю. Больше всего времени у меня отнимает моя работа в Комиссии по помилованию. Мы сейчас рассматриваем только смертные приговоры. Каждую неделю по 25 приговоров. На это уходит два-три дня предварительной работы, плюс еженедельное заседание Комиссии. А потом, потом я иногда в свободное время пробую наговаривать на магнитофон, иногда что-то и пишу. Мой ежегодный праздник – 5 марта – я отметил и своим сочинением в газете, и тем, что в сорок шестой раз напился. В сорок шестой раз! Я обыграл Сталина, и горжусь этим. Свое сочинение в "Московских новостях" я тебе уже послал, и надеюсь, что тебе это будет приятно.
Юленька! Как бы тебе ни было грустно читать это письмо, не рассматривай его, как последнее, этакой запиской: "прошу в моей смерти и пр." Напротив. Я тебе буду писать, потому что это и остается у меня единственным способом общения с тобой. И хотя, чаще всего, это носит монологический характер, но все равно: я знаю, что тебе доставляют радость мои писульки.
Позавчера к нам приходил Алеша, и это была большая радость.
А еще несколько дней назад долго у нас сидел Фима Эткинд с женой, и мы трепались о жизни, и, конечно, вспоминали тебя. Вот такие бывают и приятные минуты, а еще больше – часы.
Поскольку я уже начал это маловысокохудожественное письмо, я тебе обязан сказать, что много лет ты наполнила мою жизнь счастьем и радостью, сделала ее содержательной. Я понимаю всю ущербность старческой влюбленности, но это было что-то другое, занимающее мои мысли, мои чувства. Никогда в нем не было горечи. Лишь один раз меня разбудила Наташка, потому что во сне я горько плакал. Мне приснилось, что ты меня разлюбила. Не то, что там полюбила другого, (это тебе дай Бог!), а просто разлюбила. Как у Бунина: "Разлюбила, и стал ей чужой". И хорошо, что это у меня держалось не больше одного дня.
Часто мне звонит Ленка, в те редкие дни, когда она бывает в Москве. Даже Людочка иногда дает знать о себе из своего далекого и прелестного Тбилиси. И, и, конечно, ежедневно разговариваю с Даниным. Несколько дней назад ему исполнилось 85 лет. Молодой, конечно, человек, но уже не мальчик… На том мои связи с т. н. "жизнью" и заканчиваются. Постоянно думаю про тебя, и про Наташу. Ни ты, ни она правду о себе не говорите. Наташа себя чувствует очень плохо. Она больна не меньше меня, пожалуй, и я постоянно испытываю за нее тревогу. А ты? А твои ответы по телефону не уступают по четкости и точности "Правде" времен товарища Сталина.
На этой гадости и закончу свое письмо. Оно и так перешло все границы дозволеного, а про менее важные вещи я тебе буду писать отдельно.
В своих мыслях и мечтаниях постоянно думаю о твоих и моих друзьях, о нашем с тобой дворе, о нашей с тобой улице, газетном киоске, маленькой булочной, парикмахере, обо всем этом городе, мне полюбившемся, "Я хотел бы жить и умереть в Милане…" Но это не удалось ни человеку побольие, ни городу повыше.
Юлик! Помни, что ты для меня значишь. Береги себя! Обнимаю тебя и целую, твой ЛР
Москва, 25.05. 99
Юлик! Мой дорогой, любимый Юлик! Все сразу – и твое "дневниковое" письмо, и приезд Марины и Ренцо с твоими подарунками, и цейтнот с котормм пишу тебе это кратенькое письмецо. Но оно, в некотором роде и "историческое". Потому что я начинаю тебе писать вполне нормальные письма – как некогда. Ты, вероятно, уже получила мои предыдущие письма: и с газетным рассказом, и то, о котором не перестал думать. Я знаю, каким оно было горьким для тебя, и до сих пор не уверен! надо ли было мне его писать? Скажу главное: оно предельно правдивое. И о моем физическом состоянии, и о моей любви к тебе.
И я вспоминаю старую, еще античную притчу: "Выжить можно только тогда, когда не будешь воспринимать отнятое, как потерю, а только оставленное, как подарок". А как подарок осталась ты.
С твоей работой, бытом, учениками и друзьями, с памятью обо мне с моими письмами, которые я тебе буду писать до тех пор, пока они пишутся… И с твоим голосом, звучащим из телефонной трубки. А еще я буду иногда посылать тебе книжки. Случайные. Потому что не хожу пешком, и лишен своих любимых прогулок по книжным магазинам. Сейчас, с Ренцо, посылаю тебе две совершенно разные книги. Одна – супер-серьезная… написанная известным французски политологом. Это – не самое легкое чтение, но оно может тебе быть интересным, потому что – про нас… А вторая вышла в СПБ, и в Москве расхватнвается, как горячие пирожки. Это "Мемуары" Эммы Герштейн – многолетней подруги Ахматовой, Мандельштамов, морганатической жены Льва Гумилева. Эта мусорная старуха (а я еще ее принимал в Союз писателей) аккуратненько забрызгала грязью всех своих друзей, включая и самых именитых. Ты там узнаешь многих знакомых тебе людей. Марина аж затрепетала от радости, что сможет прочесть эту скандалезную книжку.
Из многих событий, которые прокатились мимо меня, конечно, самым запоминающимся был молниеносный визит Алеши Букалова. С которым мы выпили пивка и всласть потрепались. А еще неожиданно пришла на недолго наша с тобой Вероника из Мерано. Она с каким-то телевизионщиком ездила в Сибирь, чуть не поморозилась, и я eй был до чрезвычайности рад. Тебе должно было икаться непрерывно.
Перечитал твое "дневниковое" письмо. И оно мне тоже доставило немало радости. И пледик, доставленный тебе на мотоцикле, и их постоянная забота о тебе, Юлька! Как я сильно люблю тех, кто любит тебя!
О, моя радикалочка! Мне тоже присылают наши местные радикалы свои материалы, газету и всяческие приглашения. Нo, в отличие от теоя, я – не самый активный радикал. Хотя в нашей Комиссии и присутствует парочка радикалов поактивнее меня.
Очень меня огорчило безобразие за твоим окном. "Плакала Саша, как лес вырубали…" А там еще проживала уйма птиц, и они меня будили по утрам, и жазнь была великолепной.