Пушкин и призрак Пиковой дамы - Николай Раевский 14 стр.


По-видимому, пока он оставался в Петербурге без семьи, графиня Долли, не связанная в этом отношении светскими условностями, писала своему приятелю два-три раза в месяц. До сих пор мне удалось более или менее точно датировать по содержанию 25 из ее 67 записок (все они без дат). Из них 14 (56 процентов) относятся к 1830 и 1832 годам. С некоторой вероятностью можно поэтому считать, что всего за 17 месяцев пребывания в столице без семьи Вяземский должен был получить около 40 записок.

С прибытием В. Ф. Вяземской в Петербург начинается третий период знакомства, который закончился с отъездом Д. Фикельмон за границу.

Зимой 1837/38 года приступы невралгии, которой Дарья Федоровна страдала уже в течение двух лет, настолько усилились, что, по совету врачей, в мае 1838 года она, как уже сказано, отправилась лечиться за границу и больше в Россию не возвращалась. "Знакомство домами" продолжалось, таким образом, более пяти лет, но с неоднократными и длительными перерывами.

В 1833 году Д. Ф. Фикельмон дважды ездила в Дерпт. В 1834–1835 гг. Вяземские провели девять месяцев за границей – с 11 августа 1834 до 16 (?) мая 1835 года. Осенью 1835 года Петр Андреевич снова уехал на два с половиной месяца в Германию. Тогда же (в сентябре и октябре) Фикельмоны вместе с дочерью побывали в Теплице, где присутствовали при свидании Николая I с союзниками.

Можно поэтому считать, что период "знакомства домами" фактически вряд ли продолжался более трех лет.

После отъезда Дарьи Федоровны за границу друзья первое время изредка переписывались. Сохранились очень интересные и содержательные письма графини Долли к Вяземскому от 26 июля 1838 года из Баден-Бадена и от 7 января 1839 года из Рима.

Четвертый период непосредственного общения Д. Ф. Фикельмон с П. А. Вяземским был очень краток. Летом 1852 года Вяземский вместе с женой провели (по-видимому, дважды) несколько дней в Теплице. Это было последнее свидание друзей.

Их "очное" знакомство продолжалось, по моему подсчету, в общем, несколько более четырех лет, а переписка (с очень большими перерывами) – 22 года.

К огорчению исследователей, Д. Ф. Фикельмон, аккуратно и точно датируя письма, посылаемые по почте или с оказией, в записках чаще всего указывала лишь день недели, много реже – число и месяц, а года не проставила ни в одной из них. Датировка записок, с которых мы и начинаем обзор переписки друзей, поэтому нередко трудна, а зачастую и совершенно невозможна.

В виде примера приведу текст двух записок Долли, несомненно относящихся к первым месяцам знакомства:

"Вы принадлежите к числу тех, которые оплакивают отъезд М-mе Мейендорф; хотите вы еще раз ненадолго повидать ее у меня сегодня вечером? В таком случае приходите после 10 часов, и ваши старые друзья этим тоже воспользуются".

Баронесса Елизавета Васильевна Мейендорф, с которой мы еще встретимся в следующем очерке, уехала вместе с мужем из Петербурга в последних числах апреля 1830 года, т. е. примерно через шесть недель после начала знакомства Вяземского с Фикельмон. Мы снова убеждаемся в том, что за этот короткий срок князь, видимо, стал уже "своим человеком" в доме Фикельмон. О том же говорит и подпись "Долли Фикельмон". Супруга посла, несомненно, видела в Вяземском прежде всего человека своего круга, а не чиновника по особым поручениям при министре финансов.

Еще более интимна другая записка:

"Прочту Шенье внимательно и с удовольствием.

Вот ваш портрет – не знаю, вполне ли он похож; я вас недостаточно знаю; но мне непонятно, почему вы пренебрежительно относитесь к доброму лицу?

Доброе лицо внушает доверие и дружбу – и мне кажется, что это очень приятно.

Д.".

Это послание можно датировать первыми месяцами знакомства ("я вас недостаточно знаю") до отъезда Вяземского в Москву (10 августа 1830 года). Подпись в виде одной начальной буквы уменьшительного имени говорит об очень коротких дружеских отношениях. Большинство записок графини подписано "Долли".

Вяземский, несомненно, сберег набросанный Дарьей Федоровной карандашный (?) портрет. Возможно, что он и сейчас хранится в Остафьевском архиве.

Очень любопытна следующая записка, относящаяся к более позднему времени:

"Вот Temps, дорогой Вяземский – как ваша нога? Екатерина чувствует себя довольно хорошо и не утомлена после вчерашнего. Я говею и оплакиваю свои грехи, это значит, что до понедельника я не принадлежу здешнему миру. Но, в качестве доброго соседа, вы всегда можете постучаться в мою дверь, – быть может, она для вас и откроется.

Долли".

Попытаемся установить, когда же была послана эта приятельская записка. Записка тем более показательна, что говение, предшествовавшее исповеди и причащению, – важный религиозный акт.

Как видно из дневника графини, в семье Хитрово-Фикельмон говели дважды в году – на Страстной неделе (последняя неделя Великого поста) и перед Рождеством (25 декабря).

В 1830 году Пасха была 6 апреля. Фикельмон вместе с матерью и сестрой причащалась в страстной четверг (3 апреля). Трудно предположить, чтобы, познакомившись с Вяземским 14 марта этого года, Долли уже через 2–3 недели послала ему такую доверительную записку. В ней, кроме того, есть вопрос о состоянии больной ноги князя, а несчастный случай с ним произошел 4 июня 1830 года. Нога, сильно ушибленная при падении экипажа, долго давала о себе знать. Рождество этого года и весь следующий, 1831 год Вяземский провел в Москве. Судя по тону записки, она адресована Петру Андреевичу до переезда в Петербург его жены (октябрь 1832 года). С большой вероятностью ее можно датировать последней великопостной неделей 1832 года (4–9 апреля). Вяземский в это время жил на Моховой улице (ныне Моховая, 41) недалеко от дома Салтыковых.

Рискуя утомить читателя, я привел это довольно длинное рассуждение как пример розысков, которые приходится производить, чтобы, по возможности, установить даты записок Долли.

Об отношениях Вяземского с сестрой Дарьи Федоровны, Екатериной Федоровной Тизенгаузен, мы знаем мало, но знакомство с ней Петра Андреевича, можно думать, вскоре также перешло в довольно тесную дружбу.

В письме без даты, которое комментатор М. С. Боровкова-Майкова относит к маю 1830 года, Вяземский спрашивает жену:

"Есть ли у тебя два браслета одесские? В таком случае, подари мне один, но без золотой оправы, a in naturalibus. Я хочу подарить его г-же Тизенгаузен, сестре Фикельмон и дочери Елизы. Не бойся, он не будет на руке соперницы. Я совершенно не влюблен в нее, но она милая и умная девица и в летах довольно зрелых".

Таким образом, к этому времени, т. е. в мае 1830 года, Вяземский знает Екатерину уже настолько, что может себе позволить сделать ей подарок-сувенир.

6 июня 1832 года он упоминает о болезни Тизенгаузен, а 2 июля того же года пишет жене: "Часто бываю по вечерам у Долли. Они все довольно напуганы нездоровьем Екатерины Тизенгаузен. У нее кашель упорный, боль в боку и под сердцем, все это продолжается уже около двух месяцев, если не более. Мать и две дочери образуют точно одну душу, и страх разрыва, если не вечного, то, по крайней мере, временного, отъездом в чужие края матери с больной дочерью расстраивает их спокойствие и единство. Можно простить Елизе многие проказы за любовь, почтительность и привязанность, которые она сумела в дочерях своих поселить к себе, и за согласие, которым она связала семейство свое. Без нравственной доброты не сделаешь этого".

Вероятно, к этому же тревожному времени относится одна из записок Остафьевского архива:

"Мама больна и лежит в постели, Екатерина нездорова, а я их сиделка. Все трое мы просим вас, дорогой друг, прийти немного нас развеселить сегодня вечером к маме – но не очень поздно!

Долли Ф".

Сохранилась в этом архиве и шутливая записка Долли, которая лишний раз свидетельствует о том, что Петр Андреевич вполне свой в дружеском родственном кружке, собиравшемся в особняке Салтыковых:

"Мой дорогой Вяземский!

Хотя вы – гадкое чудовище без всякой доброты ко мне, я приглашаю вас прийти к нам завтра вечером, если вы хотите зараз повидать всех моих кузин.

Вы видите, что я рассчитываю на них, а не на себя, чтобы вы набрались храбрости и пожертвовали мне немного времени.

Понедельник".

Эта записка, вероятно, также относится к 1830 или 1832 году и, во всяком случае, послана при жизни Адели Штакельберг, скончавшейся, как мы знаем, 29 ноября 1833 года.

В Остафьевском архиве хранится единственная записка Екатерины Тизенгаузен к Вяземскому. Прочесть ее было нелегко, так как размашистый почерк сестры Фикельмон очень своеобразен:

"Графиня Тизенгаузен, по мнению князя Вяземского, довольно хорошенькая, надеясь (надеется? – Н. Р.), что, несмотря на эти новые узы, князь остается для наших кузин другом, повесой взбалмошным и любезным и в особенности что мы будем его видеть повсюду каждый день.

Напишите нам, дорогой князь, вы как-то на днях были нездоровы и вчера вас не видели в театре. Мама мне поручила вам сказать, что у нас [ложа] номер 3, и мы надеемся, что вы там сегодня будете.

Екатерина Тизенгаузен".

Судя по довольно официальному обращению и подписи графини, вряд ли она писала Вяземскому сколько-нибудь часто, но это не исключает их близкого знакомства. Иначе трудно объяснить, как Тизенгаузен решилась назвать взбалмошным "повесой" (mauvais garçon) сорокалетнего отца четверых детей, камергера царского двора и т. д. "Новые узы" к тому же, вероятно, являются намеком на предстоящий в ближайшее время приезд жены Вяземского, Веры Федоровны, с детьми. Такой намек был бы, конечно, бестактностью, не будь у автора письма дружеских отношений с адресатом. Об этом же свидетельствует и кокетливое упоминание о своей внешности – мы знаем, что Екатерина Тизенгаузен действительно была очень красива.

Перейдем теперь к наиболее интересной части "переписки друзей" – серии писем Фикельмон и Вяземского, которыми они обменялись во время шестнадцатимесячного пребывания Петра Андреевича в Москве в 1830 и 1831 гг. Чиновник по особым поручениям при министре финансов коллежский советник князь Вяземский был командирован туда для устройства выставки.

Эти долгие месяцы были сложным и трудным для России периодом, главными событиями которого явились польское восстание и жестокая эпидемия холеры, сопровождавшаяся народными возмущениями. Естественно, что в письмах мы находим немало откликов на государственные и личные тревоги тех волнующих дней.

Очень большое место занимают в них личные отношения графини и князя. Нельзя забывать, что пишут друг другу люди, вообще настроенные весьма романтически. Пишут они, кроме того, в период самого расцвета романтизма, и это, несомненно, придает взаимным излияниям большого поэта и любящей литературу молодой женщины очень далекий от нашего реалистического времени характер.

Обсуждать подробно в рамках этой книги письма Фикельмон и Вяземского в хронологическом порядке мы не можем – это потребовало бы очень многих страниц.

Поступим поэтому иначе – наметим основные линии переписки и, излагая их, извлечем из текста писем лишь то, что представляется наиболее существенным.

Все, что так или иначе касается общего друга обоих корреспондентов – Пушкина, для единства изложения я переношу в следующий очерк.

Начнем с личных отношений Фикельмон и Вяземского, которым, как уже было сказано, в их переписке посвящено немало страниц.

Два первых письма, посланных Вяземским из Москвы, Е. М. Хитрово от 2 сентября 1830 года и Д. Ф. Фикельмон, по-видимому, отправленное в начале октября, пока остаются неизвестными.

11 октября 1830 года Долли пишет:

"Дорогой князь, ваше письмо пришло, как нарочно, чтобы успокоить нас на ваш счет. Мы с беспокойством думали о том, что с вами среди этой cholera morbus. He было бы ли много лучше остаться в Петербурге и вызвать сюда всех, кого вы любите. Теперь одному богу известно, когда мы снова увидимся. Между тем мы бы очень нуждались в вашем любезном обществе в это время столь общей меланхолии, когда всех нас, как кажется, окружает атмосфера печали <…>

Сообщите нам ваши новости, дорогой князь, которые всегда будут для меня полны интереса, и верьте в мою искреннюю дружбу.

Гр. Долли Ф.".

Это первое письмо Фикельмон, надо сказать, очень сдержанно (оно, вероятно, было отправлено по почте). Подписав его своим именем и начальной буквой фамилии, она прибавила и титул, что впоследствии делала очень редко.

23 октября Вяземский отвечает длинным и сердечным посланием из Остафьева, куда он уехал вместе с семьей, укрываясь от московской холеры:

"Мне нет необходимости говорить Вам, графиня, насколько я был тронут тем, что Вы так любезно и по-дружески обо мне вспомнили. Вы должны это понять. Ваше письмо – такое же доброе и любезное, как и Вы сами, почему я его бесконечно ценю. Нужно ли мне говорить, что оно произвело на меня впечатление одной из ваших интимных вечеринок, впечатление, которое отвечает тому, что есть самого благожелательного и сердечного в улыбке. Вы должны вспомнить об особенностях этой симпатии, которую Вы мне разрешите рассматривать как доказательство Вашей дружбы. Да, Ваше письмо переносит меня в Ваш салон, разделенный на несколько федеральных государств, но управляемый одной и той же конституцией, основанной на любезной и разумной свободе и оживляемой Вашим присутствием. Мне кажется, что я вхожу туда, покашливая, что я стремлюсь приблизиться к кружку, в котором Вы преимущественно председательствуете, что я там обосновываюсь, принимаю тамошнее подданство и приношу присягу на верность и преданность. Эти приятные иллюзии позволяют мне забыть, что cholera morbus нас разделяет и лишает меня возможности узнать, когда же я смогу явиться и возобновить приятную привычку к понедельнику, четвергу и субботе <…>".

Н. Каухчишвили считает, что "эти письма увеличивают интерес к богатой переписке Вяземского, подтверждая, что его французские письма так же живы, стилистически совершенны и богаты тонкими оттенками, как и русские".

В этом отношении я не могу в полной мере согласиться с талантливой итальянской исследовательницей. Обнаруженные в дечинском архиве письма Вяземского, несомненно, важны и интересны. Искусно построенные и грамматически безупречно правильные французские фразы Петра Андреевича, конечно, много теряют в переводе. С другой стороны, надо, однако, сказать, что и в подлиннике они производят нередко впечатление несколько вычурных.

Несмотря на отличное знание языка, Вяземскому, на мой взгляд, все же далеко до блестящего и непринужденного стиля французских писем Пушкина. Этого вопроса Н. Каухчишвили не затрагивает, но вряд ли она права, считая, что французские письма Петра Андреевича стилистически равноценны русским. Написаны они с большим искусством, но последние все же – повторим снова – на наш взгляд, обычно много живее и естественнее, хотя и в его русских письмах нередко чувствуется надуманность.

Фикельмон ответила не сразу (7 декабря), и снова она скупа на слова, поскольку речь идет о ее личном отношении к Вяземскому.

"Не знаю, дорогой князь, доставит ли вам некоторое удовольствие получить это письмо – мне нужно сейчас многое вам сказать; мы продолжаем сожалеть о вас и желать вашего присутствия с настоящим чувством дружбы".

Дарья Федоровна сообщает Вяземскому, что часто говорит о нем с общими знакомыми. Дружески прибавляет: "Кого вы обожаете в данный момент? – До свидания, дорогой князь, – не забывайте меня, оставайтесь моим другом и рассчитывайте на мою дружбу".

Подпись уже без титула: "Долли Ф.".

В письме Долли сообщает еще о своей встрече с поэтом И. И. Козловым: "Я говорила о вас с Козловым. Мы кокетничаем, хотя он меня и не видит".

25 декабря Вяземский отвечает из Остафьева длинным письмом, о котором трудно сказать, чего там больше – искреннего чувства или литературного мастерства крупного писателя:

Назад Дальше