Вена в русской мемуаристике. Сборник материалов - Екатерина Суровцева 3 стр.


II.

Три дня спустя, не без толкотни и не без спора овладев местом, я сидел в жёлто-крашенном первоклассном вагоне курьерского поезда, имевшего обязанностью развозить живой товар из Вены, чрез Пассау, в Карлсбад, в Мюнхен, пожалуй, даже в Женеву, Париж и Лондон. Говорю товар, потому что едущий, с той минуты, как взял билет, обращается в безгласный тюк, по воле кондуктора перемещаемый из вагона в вагон, пока его не довезут до назначенного места. К тому же в Австрии железнодорожные дирекции обладают благим правом – во всём и со всеми распоряжаться по одному собственному мудрому усмотрению, не подлежащему ни контролю, ни апелляции. Дело дирекции – набивать вагоны как можно туже товаром да пассажирами и по рельсам пускать их вдаль, ни за что не отвечая; пассажирам же в виде высшей милости дозволяется платить, жаться в вагонах, кряхтеть и уповать на Господа Бога. Доехали благополучно – тем лучше. Случилось несчастье – воля Господня, дирекция тут не при чём, она непогрешима и ни за какие утраты не вознаграждает. Сами пассажиры виноваты, коли натискались в вагоны, которым Провидение предназначало разбиться в дребезги. Да и совершенно глупо невесть какому странствующему субъекту – птице перелётной требовать, чтобы местные власти обращали особенное внимание на его тёмные права на спокойствие и на целость костей. Дорогая компания, зарабатывающая дивиденды дорог, – капиталист оседлый, от них государство обретает осязаемую пользу; а на что годен весь остальной грошевый люд, разве только на то, чтобы трудовою лептой питать казну, или ненасытную утробу Вертгеймовской кассы какой-либо промышленной компании или биржевого счастливца, с которого, сверх всего, можно ещё стянуть добрый, увесистый куш за перерождение его в бароны, коли он не имел удовольствия с баронским достоинством уже явиться на свет.

Да и славные люди они, эти риттеры и крючконосые бароны; как великолепно украсили они Вену, как богато обстроили улицы – просто второй Париж, дома высокие, подпирают облака, от лепных украшений в глазах пестрит, решётки червонным золотом горят. Куда ни глянешь, все эрцгерцогские дворцы да высоковельможные палаццы: палаццо Шей, палаццо Кенигсвиртер, палаццо Тодеско, палаццо Зилберман, палаццо Гольдштейн. Скромно прислонился к своим гордым соседям дом графа Гоиоса. – Что? разве граф Гоиос также один из наших, einer von unsere Leute? спросил однажды провинциал своего единоверца, называвшего ему подряд одних соплеменных домовладельцев. – Нет, он только втёрся в нашу среду! – Как после того их не холить, не лелеять и, низко преклоняясь, не благоговеть пред этими, силой акций да облигаций завоевавшими Вену биржевыми династиями? Ведь провозгласила же венская пресса, печатая некролог в Париже скончавшегося Джемса Ротшильда, что могущественная династия Ротшильдов была основана Ансельмом I в таком и таком-то году. После этого на три шага отступаю, и даю дорогу каждому длинному, лоснящемуся галицийскому кафтану, из уважения к родоначальнику будущей династии, который – чем судьба не шутит – быть может, прячется под его масляными полами. А зародыш денежного могущества, как известно, носит в своей груди каждый потомок Ревекки и Авраама.

Раздался третий звонок, паровоз свистнул, и поезд медленно стал выдвигаться из-под стеклянного навеса станции, постепенно прибавляя ходу. Тут только очнулся я от суеты, крику и толкотни, которыми сопровождалось рассаживание пассажиров, и успел на досуге разглядеть, с кем мне суждено было в продолжении полусуток дышать одним спёртым вагонным воздухом. К счастию моему, я попал в отделение "для не курящих". Сам я курильщик, но перенести удушья пяти-шести сигар, дымящихся в тесном вагоне, не в силах, на такой подвиг способна одна избранная немецкая натура. Против меня покоился, оттопырив большие красные руки, толстоголовый, лысый господин, для развлечения перебиравший пухлыми перстами, на которых светились дорогие кольца. Холщёвое пальто закрывало его широкие плечи; увесистая золотая цель лежала на пёстром жилете – значит, мой ближайший сосед принадлежал к семье скоронаживающихся поставщиков одной из первых жизненных, или военных, потребностей: зерна, кож, рогатой скотины, дров, кирпичей и подобных тому статей. Посреди раскинулись увесистые госпожи широких размеров, видимо, состоящие с ним в близком родстве – их вид, их яркоцветный путевой туалет и их говор свидетельствовали в пользу этого предположения. Далее, у противоположного окна, одно место занимал чопорный сын Альбиона, углублённый в изучение назидательного содержания путевого указателя в красном переплёте, а против него гордо рисовался молодой поручик в мундире прусской гвардейской артиллерии, при сабле и с железным крестом на груди.

Несколько времени продолжалось глубокое молчание. Толстый господин тупо глядел на свои колесом ходившие персты; увесистые госпожи, блуждая глазами по углам вагона, будто ничего не заслуживает их внимания, между тем до тонкости изучали своих спутников; поручик был занят лацканами своего сюртука, которые то отстёгивал ради прохлады, то застёгивал, чтобы не лишить вас удовольствия видеть привешенный к ним крест; Англичанин прилежно читал в указателе, а я смотрел из окна на мимо пробегавшие, кудрявым лесом покрытые, горы Винервальда и на красивые, садами и виллами окаймлённые деревни Вейдлингау, Пуркерсдорф и другие. В сотый раз проезжаю по этой дороге и всегда с новым удовольствием всматриваюсь в давно знакомые мне места, привлекающие меня не только красотой местоположения, но и множеством приятных, отчасти и грустных воспоминаний. Вейдлингау принадлежал честному, благородному, симпатичному графу М., – его нет более в живых; в Вейдлингау, в Пуркерсдорфе живали летом лорд Б. и леди Б. – они навсегда удалились из сих месть, к крайнему огорчению всех имевших счастье короче знать душевные качества, которыми отличались эти достойные представители высшего круга английского общества.

Вагон качало во все стороны; длинная сабля прусского поручика прыгала по ногам против него сидевшего Англичанина. Не изменяя положения, в которое уселся с первого начала, молча и не отрывая глаз от книг, он одним движением руки, после каждого удара, просил её убрать подальше от своих ног. Поручик, с видом неудовольствия, укладывал саблю в сторону, находя, как кажется, неприличным удалить даже в вагон от своего бедра оружие, которым заработал себе широко на груди развешанный крест. Поражало его неприятным образом и то, что никто не приходил в умиление от чести в одном вагоне путешествовать с декорированным прусским воином, и не любопытствовал из собственных уст его узнать, в каком бою он заслужил такое отличие. Молчание, господствовавшее в вагоне, видимо, было ему не по сердцу. Наконец одна из налицо состоявших дам, обратившись к нему с вопросом, как понравилась ему Вена, освободила его из неприятного положения. Непрерывным током полилась его хвастливая речь. В полчаса мы узнали – кроме фамилии, однако, то, что он граф, что отец его генерал, что крестом награждён за Седан, что состоит при наследном принце, что возвращается из Италии, куда ездил по очень важному поручению, и, наконец, что в Вене подвергся весьма чувствительной неприятности, внушившей ему подвое отвращение к Австрии, к Вене и ко всему австрийскому.

Некий шальной Француз, бывший вольным стрелком в какой-то бир-галле, покусился сорвать с него крест – факт, о котором газеты не умолчали – он же выхватил саблю и непременно изрубил бы своего противника, ежели бы присутствовавшие венские бюргеры его не остановили.

Эти же бюргеры арестовали Француза и отвели его в полицию, но рубить не позволили, объявив поручику, что в Австрии подобного рода расправа законом воспрещена и он несмотря на свой мундир настолько же обязан ему повиноваться, сколько и Француз, который ни в каком случае не уйдёт от наказания за нарушение общественного порядка и за посягательство его оскорбить.

– Но на что же похоже заслонить собой негодяя, имевшего дерзость коснуться до моего креста, когда я готов был размозжить ему голову, и после того рассказывать мне сказки о законе и о каких-то равных правах. Докажу я этим венским бюргерам, какие мои права. Поверну я дело по-своему. Не по австрийским законам станут судить Француза, его обязаны выдать прусскому правительству, а у нас, клянусь честью, его расстреляют.

Госпожи, слушая рассказ поручика, только вздыхали да обливались крупным потом, не то от страха за участь бедного, шального Француза, не то от духоты, господствовавшей в вагоне.

Толстоголовый Немец, слушавший вытараща глаза, с выражением глубочайшего тупоумия, подобострастно поддакивал поручику.

Англичанин, после каждой кровожадной выходки рассказчика, вглядывался в него с видом крайнего недоумения, будто желая дознать, сам ли верит он в своё враньё или просто врёт ради эффекта, после чего опять углублялся в чтение книги, доставлявшей ему удовольствие знакомиться с достопримечательностями городов и местечек, мимо которых нас проносил быстролётный паровоз.

Несколько раз поручик во время своего повествования, не понимаю почему, обращался ко мне с вопрошающим взглядом, на который я не отвечал ни словом, ни знаком одобрения или отрицания. Не в спор же мне было вступать с молодым, едва оперившимся птенцом. Молод, хвастлив, глупенек, подумал я про себя, поживёшь с моё и станешь иначе рассуждать, коли природой или воспитанием не обречён по гроб оставаться дитём. И никакого внимания не заслуживала бы твоя болтовня, когда бы, к несчастию, в ней не слышался отголосок самонадеянного властолюбия, обуявшего целый народ, недавно ещё слывший образцом завидной умеренности. Куда девалась теперь эта умеренность? Она потонула в кровавых волнах неожиданно громких боевых успехов, поразивших ослеплением не только толпу, но и мыслителей, и немалое число дотоле столь рассудительных политиков.

Скромны были первоначальные желания всегда тяжёлых, угловатых, шероховатых, но во время оно ещё весьма непритязательных Германцев. Домогались они отмены Меттернихом и клевретом его, продажным Генцом, учреждённой над ними велемудрой полицейской опеки да соединения разрозненных обломков немецкой народности под сению одного знамени и одного общего закона. Ничто не могло быть скромнее и справедливее стремления к этой цели, обещавшей упрочить государственную безопасность и способствовать безвозбранному развитию народного благосостояния. Но политический склад покойного Германского Союза не допускал осуществления подобной мысли; личные интересы мелких обладателей народа и земли постоянно тому противились; не только говорить и писать, думать об объединении Германии было запрещено и ставилось наравне с государственною изменой. В тысяча восемьсот сорок восьмом году Немцы сделали было попытку путём революции водворить у себя желаемый порядок. За дело взялись они не с головы, а с хвоста: зверь обернулся и загрыз их. Попытка естественным образом не удалась; теориями вооружённые политические мечтатели и вместе с ними напрактикованные революционеры, обратившие революцию в доходное для себя ремесло, как прах разлетелись пред организованною силой штыка и пушки. Обманщиков и обманутых подвели под одного знаменателя, оковали новыми стеснительными законами и погрузили Германию в прежнюю сладкую дремоту. Для наполнения свободного времени, чтоб отвлечь внимание от опасной игры в баррикады, Немцам, в некоторой степени, однако развязали язык и позволили под наблюдением полиции собираться и, сколько душа пожелает, петь, стрелять и кувыркаться; но все забавы опостылили им; ежели они держали длинные речи, пели, стреляли и предавались прыганью, то это делалось только ради будущего блаженства; все помыслы их, все душевные желания сосредоточились в одной мечте: создать единую, большую, сильную Германию; во сне и наяву им только и грезилось чёрно-красно-золотое знамя.

Тем временем бразды правления в одном немецком государстве, издавна поставившем военное честолюбие в основание своего строя, попали в руки человека, соединявшего в себе три завидных качества: проницательный ум, несокрушимую волю и полное отсутствие ум и волю стесняющих предрассудков. Разом понял он ту огромную пользу, которую положение его позволяло ему извлечь из немецкой народной идеи для честолюбивых видов своего правительства, для собственного властолюбия и для выгодной постановки сословной партии, к которой он принадлежал по происхождению. Государство располагало притом многочисленною, отлично организованною армией. Столько сильных пружин, кстати, в дело употреблённых, обещали несомненный успех; а наш государственный механик знал, как совладать с ними; умел терпеливо выжидать, морочить простаков, хитрецов запутывать в их собственные сети и, когда требовалось, безжалостно разить со всего плеча.

Внутреннее сопротивление его не пугало; два-три метких удара языком да штыком должны были опрокинуть ветхое здание разномысленного Союза, которого все связи давно уже были расшатаны общественным мнением. Рычагом служила идея национального объединения. Опасался он только одного соседнего иноязычного государства, которое имело положительный интерес, да и силу, пойти наперерез его замыслам; могущество этого строптивого соседа надо было сокрушить во что бы ни стало, и наверняка, не вдаваясь в рискованную игру нерассчитанных случайностей. Во главе оного государства находился хитрец, второй уже десяток годов пред озадаченною Европой в лицах разыгрывавший пословицу – "на то щука в море, чтобы карась не дремал". Пригляделся немецкий политик к ловкому хитрецу и тотчас узнал в нём не зубастую щуку, а простого карася, по жабры засевшего в болоте обмана. Добыча не могла уйти от ловца. Удержался он, однако, от прямого налёта – показалось небезопасным, а пошёл на неё дальним, обходным, верно рассчитанным путём, чрез Дюппель, Алзен и Садовую. Заклятые противники его, не ведая, что творят, расчищали ему дорогу, битые враги обращались в покорные орудия, а обманутый, со всех сторон обойдённый карась сам полез на приманку.

Седан сокрушил на неправде основанную власть; целый ряд других неслыханных побед низвергнул самолюбивый, легкомысленный, заблуждениями упитанный, но при всём том грозный ещё народ в бездну несчастия и унижения. Не жалея ни чужих, ни своих, великий деятель чрез пылающие развалины, чрез потоки крови и слёз, провёл своего государя к ступеням желанного императорского престола.

Германия едина, велика, сильна, победоносна; миллиарды приливают; знамя одно – только золотую полосу заменили белою; все немецкие головы прикрыты одного рисунка островерхим шишаком; много поручиков с железными крестами; несколько дипломатов и консулов без места; в Готском календаре прибыло полку, один граф да один князь.

Кажется, чего больше остаётся ещё желать? – идеал достигнут, надевай, Германия, ночной колпак и ложись отдыхать на лаврах.

Но будет ли так? Силы развернулись, честолюбие разыгралось, им нужна пища. Французы не забиты ещё в конец, могут на ноги подняться; да, кроме того, близёхонько, руку стоит протянуть, какие-то "интересные" национальности позволяют себе шевелиться, дерзая не признавать, безусловно, над собою немецкого господства.

Чем же должно кончиться? – Чем? …

"Пассау, Пассау, ревизия ручного багажа!" – раздалось над моим ухом; замок щёлкнул, дверцы вагона растворились.

Вдали слышались громовые удары, сверкала молния, крупный дождь хлестал в открытые дверцы, в ночной тьме замирал острый свист остановившегося локомотива. Поручик с железным крестом чрез мои колени, не забыв, однако, ударить по ним железными ножнами своей сабли, ловко выпрыгнул. Увесистые госпожи собирали свои картоны, мешки, сумки да мешочки. Полусонный, не совсем ещё очнувшись, полез я из вагона.

III.

Из всех вагонов, полусонные, шатаясь на все стороны, высаживая дам и поправляя им за ступени цеплявшиеся юбки, толкая соседей в бока зонтиками и мешками, бородатые и безбородые, молодые и седоватые кавалеры, вместе со своими спутницами, поплелись вдоль скудно освещённого навеса к входу на станцию. В дверях, поставленных под надзор полдюжины представителей австрийского таможенного ведомства, наблюдавших здесь невесть за каким делом, теснота и давка. Каждый старается проложить себе силой дорогу сквозь плотную фалангу впереди идущих, будто, опоздай он секундой, так его блюститель таможенного права прямо за воротник да и потянет к ответу за глупую непоспешность. Дамы, которым безжалостно рвут и мнут оттопыренные платья, вспискивают; у кое-каких бородоносцев вырывается недосказанное бранное слово. По длинному, почти не освещённому коридору проходят в пассажирские залы. В первой, заваленной уже ручным багажом всех величин и всевозможных видов, от простой корзины до щёгольского красного юфтеного чемоданчика, с блестящими бронзовыми наугольниками и патентованным замком, тускло горит один газовый огонёк. В полумраке, сгруппированные посемейно, или как случай свёл, сидят пассажиры, преимущественно из дальних стран, не благоденствующих под немецким скипетром, по причине полуночного времени не чувствующие поползновения на пития и на яства, которые в смежной, длинной, ярко освещённой зале хлопотливо разносят две плотные, краснолицые Баварки и хромоногий кельнер в засаленном длиннополом фраке. Он же кассир, Zahlkellner, личность, исключительно присущая в немецких гостиницах и при немецких буфетах. Кроме него никто не имеет право получать деньги от гостей. От этого скорая расплата делается невообразимо трудной операцией, постоянно сопровождаемой криком, спорами и бранью.

"Платить! платить!" – раздаётся со всех концов залы. Кельнер как угорелый мечется то в одну, то в другую сторону; кричат: "не хотите брать денег, так уеду не заплатив, ведь не прозевать же мне поезда из-за ваших крейцеров"; кто суёт деньги девушке в руки, а та не берёт. Забряцал звонок, раз, два, кондуктор громогласно возвещает направление отходящего поезда, пассажиры засуетились, забирают мешки, а кельнер продолжает бегать, глазами отыскивать незаплативших, кричать и махать руками. Иному пассажиру это и на руку, но другой ведь не расположен отяготить своей совести кружкой пива или недожаренным шницелем. К тому примите ещё в соображение равноценность монеты, перекладку австрийских на баварские крейцеры, талеров на гульдены, и вы составите себе понятие о суматохе, сопровождающей отбытие из ресторационной залы толпы пассажиров, из коих половина не в состоянии объясниться на немецком диалекте и расплачивается монетой со всех денежных рынков земного шара. На узловых станциях эта сцена повторяется в течении суток раз десять, потому что Немцы, не в укор будь им сказано, в дороге страдают уму непостижимым голодом и едят и льют днём и ночью, не пропуская ни одного буфета, ни одной выставки пива и колбасок, где не имеется горячего.

Назад Дальше