И для нас наконец прозвонили давно желанный отъезд. Регенсбург, Швандорф, Нюрренберг, Эгер-Гоф, протяжно проголосил кондуктор, и вслед за его возгласом поднялась такая кутерьма, какой ещё не видывал, хотя на своём веку имел случай потолкаться по железнодорожным станциям всех европейских стран. Пока мы дремали в пассажирских залах, а счастливые владельцы немецких желудков, насколько требовала душа до ближайшего буфета, справлялись с душистыми соусами, с кофе и с кружками пенистого пива, осмотрели сундуки и чемоданы, что до меня не касалось, потому что, благодаря своему направлению из Австрии да в Австрию, мой сундучок спокойно отдыхал в запломбированном, баварским таможенным аргусам недоступном, вагоне. На ручном багаже, которого никто не думал повеять, при входе ещё в залу были положены меловые кресты, означавшие: всё, дескать, в порядке, контрабанды не имеется; поэтому для вступления на баварскую территорию законного препятствия не существовало, и пассажиры не замедлили воспользоваться этим правом. Разом вся толпа хлынула к выходу и в тесных дверях спёрлась – ни тпру, ни ну.
Попало в тиски и моё грешное тело. В двух шагах от меня, гляжу, дама, не из числа одарённых роскошными формами, напрасно извивая свою гибкую талию, старается высвободить её из угловатых объятий двух или трёх чемоданчиков с оковкой.
Взгляды наши встретились.
– Графиня?
Она вскинула глаза к небесам. – Как? и вы здесь? Как хорошо в T., рай земной! Много поклонов вам от…
Сзади дружно подтолкнули, и мы вылетели из дверей, она налево, я направо, и навеки скрылась графиня от моих на мгновение очарованных взоров.
За дверьми другая картина: бесконечный ряд вагонов с растворенными дверцами под напором всеобщего приступа. Передовые захватили внутреннее пространство и защищают его против натиска новых пришлецов. Все выгоды позиции на стороне обороняющихся, атакующие, однако, не унывают и храбро лезут на приступ.
Нет места! все места заняты! голосят из глубины вагонов; груди, не привыкшие уступать, юбки, не допускающие мысли прикосновения заслоняют зевающие бреши, не сомкнутые ещё рукой всемогущего кондуктора.
Им отвечают градом мешков, зонтиков и туго свёрнутых, ремнём перетянутых пледов.
– Первого класса? – второго класса? есть ещё место, вот здесь, скорее извольте садиться, – кричат кондукторы, один в голове, другой в хвосте поезда.
На поезде в семьдесят осей их всего двое; немецкие железнодорожные дирекции умеют соблюдать экономию.
Пассажиры, спотыкаясь, роняя кладь, бегут на голос кондуктора, и опять их отгоняют, – решительно нет места, битком набито, не на колени же вас сажать. В вагонах и около них так темно, что и разглядеть нельзя, правду ли говорят или лгут для того, чтобы на ночь иметь более простору.
Пред станцией, ходил высокий толстый Баварец, станционный повелитель. К нему бросились пассажиры, не находившие, где поместиться, все почти первоклассные, с требованием, чтобы для них прицепили лишний вагон.
Баварец и слушать не хотел. – Восемь человек в купе, и с этим баста! – заревел он на них густым басом.
– А когда восемь уже сидят, девятого не поместить. Куда же прикажите деваться, когда кондукторы не в состоянии указать место; мы вправе требовать, чтобы прибавили вагон.
– Восемь человек в купе, и с этим баста! – проревел он вторично. Баварец чувствовал всю важность свою как повелитель и как победитель.
Раздался третий звонок, а с полдюжины пассажиров, в том числе и я, всё ещё бегали от вагона к вагону, повсюду отвергнутые более счастливыми путешественниками. Неожиданно кондуктор схватил меня под локти и втолкнул в купе, на котором красовалась цифра I, швырнув кому-то под ноги мой дорожный мешок.
Красивая молодая женщина, с распущенною косой, перегородила мне дорогу, без того баррикадированную парой длинных ног в светло-серых панталонах; но в то же мгновение дверцы захлопнулись, замок щёлкнул и, повинуясь трубному гласу, поезд быстро покатился, постукивая по переводным рельсам.
Остались мы в нашем первоначальном положении: я, прислонившись спиной к дверцам, молодая дама с отталкивающими руками, плотно предо мной.
– Понимаю, – сказал я по-французски, – как вам должно быть неприятно появление среди ночи незнакомого гостя, но если вы, милостивая государыня, не чувствуете себя в силах превозмочь ваше негодование, то, прошу, сердитесь не на меня, а на кондуктора. Он, он один всему причиной, а его воля стоить выше наших желаний.
По мере того как развивалась моя речь, дама отступала, а светло-серые ноги отодвигались в сторону.
Я уселся в уголку; свободными оставались ещё три места.
Дама успокоилась, оглядела меня, и потом, поправляя платье, улеглась в противоположном конце. Выразительное, ещё очень свежее лицо не было лишено приятности, длинная, тёмно-русая коса составляла непосредственную принадлежность её головки, на мгновение из-под платья выглянувшая ножка была мала. Насупротив неё, свернувшись клубком, лежала прехорошенькая девочка лет четырнадцати, и одним глазком, из-под беленькой, через голову перекинутой ручки, плутовато глядела на меня, новоприбывшего спутника. Кажется, её очень забавляла сцена моего объяснения с маменькой – она готова была громко рассмеяться, но как благовоспитанное дитя удержалась, потянулась только, зевнула, и поворотилась лицом к спинке дивана.
Длинные ноги в светло-серых панталонах принадлежали высокому усачу. Против него сидел лысый господин также с порядочными усами. Говорили они промеж себя по-французски, но несмотря на слабый свет лампы, прикрытой синим шёлковым экраном, разглядел и расслышал я, что судьба меня свела с Венгерцами, от которых нечего опасаться невежливости. Высокий усач счёл даже приличным сказать мне несколько слов в оправдание негостеприимной встречи со стороны своей супруги, и помог мне уложить в более безопасное место мой, под ноги ему брошенный, мешок.
В вагоне случай сводить с разного рода людьми, и не с каждым из них одинаково приятно разделять принуждённо-близкое соседство. Французская поговорка: "tous les gens comme il faut sont de la même nation", т. е. "одного склада", справедлива только в половину. Во-первых, надо с точностью определить, кого следует разуметь под названием "homme comme il faut" – человека ли одетого по требованию господствующей моды, подёрнутого наружным лоском условных светских приёмов, по имени принадлежащего к верхним слоям людского общества, или только истинно просвещённого и благовоспитанного человека. Да и самая благовоспитанность обнаруживается не одинаково приятным образом в отношении к незнакомцу, отзываясь более или менее основными свойствами народного характера.
В вагоне, встречаясь с чужим человеком на короткие часы, для того чтобы потом расстаться навсегда, нечего углубляться в исследование его скрытых умственных и сердечных качеств; важно знать, будет ли он для вас удобным или беспокойным, приятным или неприятным соседом на то время которое, по высшей воле кондуктора, вы принуждены с ним разделять, помещаясь в самом тесно-рассчитанном пространстве. Много странствуя по странам, изборождённым рельсовыми путями, я привык тотчас же узнавать, с кем сижу, и к какому сословию, к какой народности принадлежат мои спутники, прежде, чем ещё они заговорили. Не только одни физиономии, но и покрой платья, телодвижения, усаживание, раскладка багажа, должны быть приняты в число пояснительных пунктов.
Французы, италиянцы с первого начала вежливы и даже внимательны к незнакомцу. Русские и Венгерцы в этом отношении подходят к ним ближе других. Англичанин холоден, формалист, бережёт своё собственное, да и не затрагивает чужого достоинства, и когда в незнакомце открыл собрата по воспитанию и по светскому положению, в таком случае сбрасывает свою ледяную броню и становится спутником, какого лучше нечего желать. Нельзя то же самое сказать о Немце. В вагоне, на станции, на улице, в кофейной, Немец-работник и Немец представитель учёности и интеллигенции одинаково бесцеремонно будут вам пускать в лицо дым от своих вонючих сигар, вас толкать в бока, и не извиняясь, ходить по вашим ногам. Никогда он не посторонится, даже для женщины, никогда не даст дорогу, а тяжёлым шагом идёт напролом, считая несовместным с достоинством немецкого человека кому-либо уступить место.
Высокородный Немец, пожалуй, и не станет толкаться, но зато незнакомца он всегда готов в землю затоптать своим высокомерием. В его понятиях особа немецкого рода, записанная в Готском календаре, стоит на такой высоте, до которой никакая иноязычная знаменитость не может достигнуть во веки веков. Не советую незнакомому человеку обратиться к нему с вопросом или с просьбой – он не удостоит его ни малейшего внимания или ответить в высшей степени необязательно, в недобрый час даже очень грубо.
Существуют исключения, не каждый, однако, имеет счастье с ними встречаться.
Но хуже всего наделён тот, кому соседом на долю выпал Еврей-миллионер, особенно из молодых, заклеймённым баронским титулом. Пропитанный тщеславием от ног до головы, он крикливо и суетливо начальничает во всю дорогу с целью внушить вам высокое понятие о своём богатстве, о своей "noblesse", и под конец делается положительно неприятным, ежели вы не расположены обратить на него ваше особенное внимание.
Берегитесь также молдавана, хотя бы он признавал себя князем или графом – титулы в Молдавии ни почём – закурит он вас не хуже любого немецкого доктора, и, сверх того, полчаса после первого знакомства величая "mon ami", своею хвастливой и неумолкаемой болтовнёй доведёт до совершенного отчаяния.
Трикраты блажен, кому за кстати из кошелька урвавшийся гульден или звонкий талер далось счастье успокоить свою душу в пустом купе, где он един и сам себе господин.
Считающий за собой лишние гульдены и талеры всегда вправе надеяться на благосклонность непреклонного рока – у которого, как видно, сердце не камень.
Хорошенькая девочка спала детски спокойным сном; маменька прилагала весьма похвальное старание уснуть, но, видимо, не успевала в этом благом деле. Толчки и забота о дочери ей мешали; по временам она взглядывала на неё и протягивала руку, чтобы поправить платьице или пледом прикрыть ножки у спящей. Высокий усач в полголоса, по-французски, рассказывал низенькому, лысому усачу свои похождения, где бы вы думали? – в Крыму, в то время, когда судьба нас карала за наши прошедшие грехи.
Что за наказание! От Вены до Пассау в моих ушах только и звенели Шпихерн, Гравелотта да Седан; а от Пассау до … глотай для русского вкуса далеко не лакомые пряники: Альму, Керчь, Инкерман, Камыш. Разве кроме вечной резни у людей нет другого интереса, ни у себя дома, ни в дороге. Да пожалейте же меня, господин Венгерец с длинными усами, ведь я еду в Карлсбад, Шпруделем размывать затвердение в печени, а для этого жизнеспасительного дела необходимо полное душевное спокойствие.
Кто бы, однако, мог быть усатый незнакомец, стал я придумывать, закрыв глаза и откинув голову назад. Генерал Т… – засветилось в моей памяти – и я не ошибся.
Много рассказывал он про холод, про голод, про дурные дороги, про неурядицу будто бы царившую в нашей земле, но когда он коснулся до моего свояка, русского солдата, как рублём подарил меня умница Т…. От сердца камень отвадило. Готов был протянуть руку и сказать: правы, правы, господин многоопытный генерал, да удержался – пускай, мол, продолжает говорить – послушаю; а то с первого начала хотелось было уши заткнуть.
– При таких трудных обстоятельствах было нам ещё возиться с русскою обороной. Видали ли вы русское войско в деле? Нет? Так прошу не судить о нём опрометчиво. Храбры все – французы, немцы и италиянцы, но русской стойкости они не имеют. Севастополь нам это ясно доказал. Работали одиннадцать месяцев, да с какими огромными средствами, да сколько народу уложили, да сколько денег издержали, а что заработали – груду развалин.
– Зачем не пошли вы дальше?
– Куда и для чего? Чтобы завоевать пустыню – русские всё бы сожгли и уничтожили – и при первой неудаче, в ней навеки сложить свои собственные кости. Слуга покорный – "le jeu ne vaut pas la chandelle!" Скажу вам, граф (Ага! Низенький усач был венгерский граф). Пускай газетишки трубят про бессилие России и натравливают на неё глупый народ; пускай, рассчитывая на богатую жатву для своего жалкого честолюбия, близорукие сабленосцы хвастливо вызывают её на бой – это нашему делу в подспорье, а нам самим всегда надо помнить, что Россию можно обойти только хитростью, а силой её не доймёшь. Можно её по окраинам слегка пощипать, при счастье даже армию разбить раз, другой, но принудить её покориться воле победителя – дело невозможное; разве двинуть против неё всю остальную Европу, да чем станешь кормиться в бесконечных русских степях, не траву же есть; варвары и ту, пожалуй, выжгут. Теперь обратимся к другой стороне того же самого вопроса, к нашим домочадцам и ближайшим соседям, не перестающим ожидать своего искупления от России, хотя, в сущности, Россия до сей поры не подавала им никакой положительной надежды. Ведь мы принуждены церемониться с нашими милыми Славянами, и терпеливо выносить их строптивое сопротивление только потому, что под боком Россия, а пред нею должны преклоняться, потому что Славяне за плечами. Прежде всего надо вогнать добрый клин в это огромное славянское дерево, раздвоить его навеки, тогда и с Россией можно будет потягаться, сделать попытку отодвинуть её подальше от себя. Дело сбыточное. Почаще только нашёптывай в России, кому следует, что все Славяне до костей проникнуты духом неповиновения, а Славян пугай русским кнутом, да на деле докажи им, что не от России, а совершенно от другой силы зависит признать за ними право самобытного существования или стереть их с лица земли. Не со вчерашнего дня люди ума дальновидного занялись этим вопросом, потому что они хорошо понимают, какой пирог для них испечётся, когда двадцати двум миллионам этих коршунов удастся свить себе тёплое гнёздышко под крылом у русского орла. Зубы поломаешь, Желудок не переварит такого полновесного блюда. Я знаю… успех верен… Железная воля… изворотливый ум нашего…
Последних слов я не дослышал; глубокий, спокойный сон сомкнул мои веки. Отрадно мне было сознавать, что Русские в силах за себя постоять. С другой стороны, хотя с грустью в сердце, но не краснея за своих, мог я мысленно перенестись к тому времени, о котором вспоминал Венгерец. Много, много погрешили мы тогда пред Богом, пред царём и пред людьми, но помину не будь нашим старым грехам; кровью своею искупили их севастопольские бойцы за русскую честь. Поэтому станем их помнить и почитать, и научим наших детей и внуков жить и умирать с тою же безусловною преданностью царю и отечеству.
Яркий луч утреннего солнца меня разбудил. В вагоне я оказался один; оба усача и красавицы мои исчезли, где? – было мне неизвестно; а полагаю, в Швандорфе, откуда пути расходятся в разные стороны. Поезд подходил к Эгеру.
На Эгерской железнодорожной станции повторилось то же самое, что несколько раз в сутки повторяется на всех станциях. После получасового ожидания нас усадили в вагоны, с иголочки, и медленно повезли по недавно открытому, вполне не достроенному пути. Местами страшно было глядеть, с какою смелостью мы скользили по высоким дамбам над земляными обвалами, размытыми весенним разливом реки Эгер.
Но пора бросить якорь – берег показался; из-за высокой лесистой горы проглянул длинный ряд красивых домиков, в которых год из году, меняясь почти еженедельно, гнездятся бесчисленные стаи перелётных посетителей карлсбадских целебных источников.
Поспешно собрав свои дорожные пожитки, я вёл в коляску и со станции поехал в город отыскивать квартиру; дело нелёгкое, когда посреди лета Карлсбад переполнен иностранцами, налетевшими со всех концов земного шара, с севера, с юга, от берегов Нила и Волги, Невы и Ганга, из-за Океана, да из таких мест, о которых ведомо лишь ученейшему географу, а мне, малоучке, и слышать не приводилось. Высокие дома унизаны жильцами с низу до верху, и надо родиться под счастливою звездой, чтобы, заранее не обеспечив себя, можно было отыскать хотя бы самое неприхотливое помещение. Люди богатые задолго до своего прибытия списываются с домохозяевами или извещают их по телеграфу о времени приезда, чем и налагают на себя приятную обязанность платить за квартиру вдвое дороже обыкновенной цены, за которую привыкли её сдавать; мне же скудная начинка моего скромного кошелька не позволяла подобным образом роскошничать. Поэтому, сложив вещи в гостинице "Кёниг фон Ганновер" – карлсбадская трактирная жизнь мне не по сердцу, – не мешкая отправился я в поте лица добывать для себя скромный уголок в первом частном доме. Долго бродил я по городскому низовью, напрасно отыскивая глазами ярлычка на дверях с надписью "отдаются комнаты", потом стал подыматься в гору, на Шлосберг, и только очень высоко, выше чего одни лесные великаны манили под свою густую тень, на улице, помеченной "Гиршеншпрунг-штрассе", мне удалось найти чистенькую комнатку, в которой и устроил своё пребывание.
В Карлсбаде соблюдается обычай рано вставать; в начале шестого чающие движения воды начинают уже появляться у разных источников. Первые лучи утреннего солнца, озарившие на восток обращённые окна моей комнатки, меня разбудили; я выглянул на свет Божий и ахнул от удовольствия. Чудный вид представился моим обрадованным глазам: глубоко внизу городок, покрытый прозрачною пеленой раннего тумана, предо мной на полускате ярко освещённые верхи из тёмного гранита узорчато высеченной католической церкви, около которой светло-окрашенные дома и домики толпились, как весёлые внучата около задумчиво на них глядящего маститого деда; далее волнистые очерки гор, покрытых густым зелёным лесом – всё свежо, ясно, покойно и отрадно.
Через полчаса, послушный докторскому велению, я спускался уже по каменным ступенькам от моей улицы к Шлосбрунну. Длинная нить водопииц, словно гуси, мерно шагавших один за другим, с фарфоровыми и стеклянными кружками в руках или через плечо на жёлтых ремнях, спускаясь по мощёному склону от парка к ротонде, на дне которой маленькие девочки в алых рубашках Гарибальди разливали воду источника. В двух шагах от схода к колодцу стоял блюститель порядка, давно знакомая мне полицейская фигура; в длинном чёрном сюртуке и военной шапке, облокотившись на толстую камышовую трость. Пасмурным, испытующим оком оглядывал он мимопроходивших, дабы уважение они возымели к вручённой ему власти в порядке и в должном повиновении держать это разноязычное стадо. На площадке, примыкавшей к ротонде и от которой многоступенная каменная лестница, осенённая двумя рядами стриженных лип, спускалась к Марктплацу, по-прежнему стоял небольшой столик, принадлежавший торговке козьим молоком.