Так и случилось, что майор Коваленко не сумел приехать в Бухарест раньше конца марта 1946 года. Опоздание майора было очень некстати. Срок моего польского паспорта кончался через месяц. В Бухаресте уже было настоящее польское посольство, открывшее кампанию по возвращению поляков на родину. Весть, привезенная Коваленко, что мне надо настраиваться на длительное пребывание в Румынии, прочно осесть и получить гражданство, поставила меня в трудное положение. Я не видел технической возможности обойтись без визита к полякам. Знаний польского языка и Польши у меня не прибавилось. У службы Судоплатова не было достаточных полномочий, чтобы получить помощь через Варшаву. Связываться с польским посольством местными бухарестскими средствами не разрешала конспирация. Коваленко нашел только один выход: оформить фиктивный брак с румынской гражданкой и тем самым обойти закон, требующий десятилетнего проживания в стране от всех, запрашивающих румынское гражданство. Собственно, сама идея не принадлежала Коваленко. Браки такого характера стали в 1946 году массовым явлением. Беженцев, желающих остаться в Румынии, было много. Адвокат Радулеску одобрил план Коваленко. Холостяцкую жизнь Левандовского решено было закончить.
Среди своих румынских знакомств я выбрал девушку, с которой у меня были хорошие, дружественные отношения. Она знала меня как поляка. Я объяснил ей свое положение: срок моего паспорта кончается. Остаться в Румынии мне не разрешат польские власти. Для них я коммерсант, беженец из Польши, в общем – почти враг народа. Я потеряю магазин, средства к жизни и, может быть, даже свободу, если выеду обратно в Польшу. Выход я вижу только в бегстве за границу, на Запад. Но это нужно готовить тщательно и осторожно. Я предлагаю ей джентльменское соглашение: она выходит формально за меня замуж. Я получаю автоматически румынские бумаги. Столько времени, сколько я буду еще находиться в Румынии, моя "жена" будет мною материально обеспечена. Когда появится возможность уехать за границу, мы оформляем развод, и я обеспечиваю ей будущее на несколько лет вперед. Тем временем, поскольку оба свободны и ни с кем не связаны никакими обязательствами, мы можем поддерживать такие взаимоотношения, какие подсказывает нам наша собственная совесть и право на полную личную независимость.
"Брак по расчету" оказался вполне приемлемым для моей знакомой. В последующие годы ни она, ни я ни разу не жалели о нашем союзе, так и оставшемся "джентльменским соглашением".
В середине апреля наше "бракосочетание" было совершено мэром Бухареста. От церковной свадьбы невеста отказалась. Она была верующей и так далеко в нашей инсценировке заходить не хотела. Через несколько дней я получил из местной полиции разрешение на дальнейшее проживание в Румынии. Со своим польским прошлым Левандовский мог окончательно порвать.
Но если моя жизнь снова наладилась, то жизнь народно-демократической Румынии стала ухудшаться не по дням, а по часам.
Продукция фабрик и заводов стала катастрофически падать. Инженерно-техническая интеллигенция и опытные специалисты один за другим исчезали в неизвестном направлении. Их место занимали партийцы и "патриоты" трудового фронта, часто не знавшие, с чего начать, и уделявшие больше внимания агитсобраниям, чем организации производства. В обстановке постоянного страха перед арестом и при все уменьшающейся покупательной способности денег у рабочих и служащих стали опускаться руки. Уровень жизни упал даже ниже военного. Стахановские "движения" и "всенародные субботники" ощутимых результатов не давали.
В довершение всего в стране начался серьезный кризис с продуктами.
Сначала я объяснял себе трудности новой власти сложностью великой народной стройки, пришедшей в Румынию. Но слово "саботаж", всё чаще появлявшееся в печати, дало мне понять, что причины были гораздо сложнее.
Одну из них я почувствовал, когда поехал в Трансильванию, чтобы закупить хоть каких-нибудь продуктов на зиму.
При проезде через деревню у моего "Опеля" заглох мотор. Машина остановилась недалеко от толпы крестьян, собравшихся вокруг приезжего агитатора. Они стояли полукругом, в своих белых полотняных штанах и длинных рубашках, слушали молча и грустно правительственный указ об образовании колхозов и сдвигали безнадежным жестом свои высокие бараньи шапки то на глаза, то на затылок. Достаточно было посмотреть на их лица, чтобы понять, как они относятся к коллективизации.
Когда я заменил замаслившиеся свечи и поехал дальше, мне долго попадались понурые белые фигурки, медленно бредущие с собрания к своему и без того бедному крестьянскому хозяйству, над которым нависла загребущая рука народно-демократического государства.
Со многими такими крестьянами мне удалось впоследствии встретиться и поговорить по душам. У меня скоро не осталось никакого сомнения, что обычный, рядовой, совсем не богатый крестьянин смотрит на колхоз как на своеобразный трудовой лагерь, где все равны в своем бесправии. Эти меткие и уничтожающие слова мне пришлось услышать в первый раз в жизни. Румынский крестьянин, сказавший их, только что вернулся от своих родственников из соседнего села, где колхоз был организован за несколько месяцев до того.
Мне стало совершенно ясно, что и колхозы, и многие другие новшества, диктуемые программой коммунистической партии, осуществляются силой и вопреки интересам народа.
В моей памяти ожили партизанские впечатления, подсказавшие, что интересы власти и народа не всегда одно и то же в советском государстве. Я все лучше и лучше понимал, что имел в виду Петрика, когда жаловался на произвол и хаос.
И когда газеты объясняли усилившийся в стране голод плохим урожаем, я мысленно видел белые понурые фигурки крестьян, бредущих по полю, которое перестало быть их собственным.
Мои начальники в Москве не имели, конечно, представления о борьбе, которую мне приходилось вести самому с собой. Они были заняты другой борьбой – ведомственной. В начале 1947 года "Бюро номер один" получило долгожданное разрешение руководства на разворот работы в странах западной Европы. Коваленко привез мне приказ Судоплатова разработать вариант моего переезда во Францию. Румынским гражданином я должен был стать в самое ближайшее время. Радулеску обещал незаметно подтолкнуть через свои связи выдачу мне заграничного паспорта. Оставалось разрешить проблему французской визы. Мне удалось нащупать связи в еврейской колонии Бухареста, ручавшиеся, что они устроят такую визу. Евреи взяли дорого, но не обманули. Скоро в Бухарест пришло из далекой Колумбии официальное разрешение Станиславу Левандовскому иммигрировать в эту заокеанскую страну. Одновременно французское посольство в Румынии получило приказание из Парижа дать Левандовскому транзитную визу на восемь дней для оформления посадки на океанский пароход. В мае я принес Коваленко письмо из французского посольства, извещающее, что Левандовский может выехать во Францию в любое время.
12 июля 1947 года правительственным указом мне было дано румынское подданство. Радулеску внимательно изучил большой диплом, подписанный министрами во главе с Петру Гроза, и посоветовал подождать с прошением о заграничном паспорте месяц-другой для конспирации. Я и не торопился. Мои румынские впечатления и встречи вносили все больше и больше холода в мое отношение к разведке и к моей карьере в ней.
К этим впечатлениям относилась и моя встреча с инспектором Станеску в конце лета 1947 года. Я окликнул его у одного из столиков в кафе на улице Виктория, и он не сразу нашел мою руку для приветственного пожатия. Он стеснялся своей слепоты и еще не привык к ней.
Станеску сел напротив меня и взял в дрожащие пальцы чашку ячменного кофе. Он рассказал о Маниу, лидере крестьянской партии, сидящем в одиночке и которому не суждено было, по-видимому, выйти живым из тюрьмы. О том самом Маниу, который склонил короля порвать с немцами и который первый подписал акт о переходе Румынии на сторону союзников, на сторону советского государства.
О себе Станеску не рассказывал, но мы все знали историю его ареста.
Станеску был много лет главным инспектором префектуры Бухареста. К новой власти он отнесся критически, но как дисциплинированный полицейский чиновник сумел сохранить свою выдержку и лояльность по отношению к службе. Однако министр внутренних дел ждал удобного случая, чтобы сломать человека, в котором он видел потенциального врага "демократического" режима. 31 декабря 1945 года такой случай представился. В канун Нового года группа высших румынских офицеров, посаженных в тюрьму префектуры по обвинению в былом сотрудничестве с немцами, попросила Станеску отпустить их домой на двадцать четыре часа попрощаться с семьями. Под честное офицерское слово, что к утру они вернутся. Станеску их отпустил. Первого января все офицеры были снова на своих местах в тюрьме, но судьба Станеску была решена. Он был немедленно арестован и проведен через допросы "высших категорий".
Через полтора года по какой-то иронии "демократического" судопроизводства он был выпущен – слепой, искалеченный, без шансов найти хоть какую-нибудь работу.
Его сердечное пожатие обожгло мне руку. Я ощущал острый стыд, что был на стороне тех, кто отнял у него зрение, кто загонял крестьян в колхозы, кто сеял страх и террор в среде простых людей Румынии, кто был ответственен за весь ужас "демократизации", совершающейся на моих глазах.
Хотя на самом-то деле продолжал ли я быть на их стороне?
Мне вспомнилось 8 ноября 1946 года.
Все утро восьмого ноября я тренировался в приеме радиотелеграмм. Вскоре после денежной реформы, проведенной в Румынии в августе, все более или менее состоятельные граждане поняли, что дни их сочтены. Толпы потенциальных "врагов народа" ринулись в министерство внутренних дел за паспортом для выезда. Но правительство тут же ввело строжайшие ограничения. Заграничный паспорт стали получать лишь единицы: те, кто был крепко связан с властью и выезжал по ее поручению, или те, кто соглашался потерять все свое состояние. Заграничный паспорт стал цениться на вес золота.
В такой обстановке ехать по официальному заграничному паспорту во Францию мне было уже невыгодно. Так решило мое начальство в Москве. В октябре в Бухарест приехал инструктор радиодела. Мне было приказано освоить в срочном порядке специальность судового радиста. Затем я должен был попасть запасным радистом в экипаж румынского парохода "Трансильвания". Этот пароход совершал рейсы за границу и заходил в Марсель. По плану Судоплатова, сойдя с парохода в Марселе, я должен был затеряться в порту. Затем связные, полученные через французскую компартию, подхватывали меня и устраивали нелегально на жительство во Франции. Работа радиооператора не была нова для меня. Но ремесло судового радиста требовало безукоризненного знания морского кода, международных условий связи и даже знакомства с принципами навигации. По вечерам я занимался с инструктором на конспиративной квартире, по утрам ловил в эфире случайные станции и тренировался в приеме телеграмм на слух. В полдень 8 ноября, устав от писка метеорологических радиоавтоматов, я снял наушники и решил выйти на террасу глотнуть свежего воздуха.
С террасы была видна Королевская площадь, белое крыло дворца и широкая улица Виктории, усеянная массой людей. До высоты моего девятого этажа отдаленно донесся залп, и я увидел, как маленькие фигурки с разбросанными руками распластались на мостовой внизу. Я бросился в комнату за фотоаппаратом и успел еще снять цепь солдат, продвигавшуюся толчками к площади.
Вдали, у дворца, там, куда шли солдаты, черный дым расползался все шире, скрывая постепенно от глаз горящую грузовую машину с торчащими кверху пухлыми шинами колес.
Я спустился вниз. Знакомый пехотный лейтенант, один из регулярных слушателей западных радиопередач у меня на дому, попался мне сразу при выходе из боковой улицы. Он схватил меня за руку и потащил вглубь площади, подальше от цепи, остановившейся на краю.
Над толпой, бушующей вокруг машин, над полосами дыма возвышалась невозмутимая каменная фигура всадника.
– Что случилось? – крикнул я лейтенанту в ухо.
– Сегодня день рождения короля, ты знаешь… Вот эти два грузовика подъехали ко дворцу, и коммунисты стали орать: "Долой короля-кровопийцу!" Ну, мы их прогнали… Машины как-то сами собой перевернулись… А теперь вот коммунисты солдат прислали…
Я давно понимал, что король, оставшийся без правительства и без власти над армией, все же мешает коммунистическим правителям одним своим существованием, но не думал, что события будут развиваться так бурно. Лейтенант тащил меня дальше, в толпу.
– Всех нас не перестреляют! – кричал он.
Общее возбужденное настроение захватило и меня.
Я махал рукой знакомым лицам, орал вместе со всеми: "Тра-йяс-ка ре-дже-ле!", – помогал свернуть платок для раненого студента, фотографировал солдат, наставивших на нас автоматы из ограды Министерства Внутренних Дел.
Случилось что-то странное. Мне вдруг показалось на мгновение, что я невольно примкнул к протестующей толпе. Когда снова затрещали выстрелы и солдатская цепь перешла в наступление, я побежал вместе с бунтующими в переулки через проходные дворы, перетаскиваемый неугомонным лейтенантом от одной группы его друзей к другой.
Ночью, просматривая получившиеся негативы, я пожал плечами и засмеялся. Откуда пришло ко мне это сумасшествие? Что может быть у меня общего с этими людьми? И куда я дену эти случайно снятые фотографии? Но – случайно ли? Подсознание обычно бывает более честным и смелым в выводах. Не вырвалось ли оно вперед в моем процессе прозрения? Не требовалось ли для чаши моих впечатлений еще лишь нескольких капель, чтобы начать переливаться через край? Эти впечатления могли, на первый взгляд, быть незначительными. Но они были тяжелы глубиной творящейся несправедливости.
Первое января 1948 года… Растерянное помятое лицо соседки по этажу, жены стекольщика. По щекам ее текли слезы. Она стояла на пороге моей квартиры и старалась объяснить прерывающимся голосом, что король свергнут. Я знал об этом. Бодрый, по-казенному восторженный голос уже в который раз выкрикивал из радиоаппарата, что "враг народа и агент империализма, король Михай под давлением народного гнева отрекся от престола…"
Март 1948 года…
Вариант с "Трансильванией" не ладился. Где-то кто-то с кем-то не мог договориться о включении меня в экипаж. В Москве шли ожесточенные споры – что лучше: рисковать ли мной как разведчиком и бросать меня в авантюрный марсельский вариант, или лучше устроить мне бегство через Венгрию в Австрию и помочь осесть там. Меня эти споры уже совсем не трогали. Мне, в сущности, не хотелось ни "Трансильвании", ни Австрии. Мне было необходимо для самого себя найти такой вариант, чтобы голос совести, наконец, умолк…
Я подошел к двери балкона и прислонился к холодному стеклу. Взгляд мой скользнул по фасаду серого здания Министерства Внутренних Дел. На парапете между шестым и седьмым этажом стоял человек. Как он попал туда? Я вышел на ветреный балкон. Сухая снежная пыль ползла по перилам террасы. Такая же пыль сыпалась из-под ног пожилого, сгорбившегося человека в черном костюме, фантастически маячившего на узкой каменной полоске. Он стоял, закрыв глаза руками, и медленно покачивался. Вперед, назад, вперед, назад. Я увидел сзади него темный квадрат открытой оконной створки. Неужели он?.. В дверь сзади меня постучали. Лифтер нашего дома выбежал на балкон.
– Вы видите его? – спросил он срывающимся голосом.
Значит, это была правда. То, что происходило на каменной полоске, было отчаянной, молчаливой борьбой со страхом перед смертью. Он вылез в окно, и у него не хватало сил сделать еще один шаг.
– Что же они-то не видят его? – нервничал лифтер.
Я молчал. Как знать, что было лучше для этого человека: упасть вниз и разом покончить с жизнью, или вернуться обратно, в руки народно-демократических следователей.
Сзади бесшумно открылось другое окно, и согнутая фигура стала из него выдвигаться вперед. Человек оглянулся и с криком рванулся вниз. Такой же крик вырвался вдруг, как эхо, из сотен уст. Вот, оказывается, сколько глаз следило за ним! Он не успел упасть. Ловкие, натренированные руки схватили его за шиворот и втащили обратно в окно…
Осень 1948 года…
Сотни людей перед домом, где я жил три с лишним года. Они расселись на узлах, ящиках, матрацах. Большинство из них не знало, куда теперь идти и где ночевать. По приказу народного правительства целый квартал в центре Бухареста "очищался" под государственные учреждения…
И многое, многое другое…
Я родился и вырос в советском государстве, но, как и большинство моих сверстников, знал только понаслышке о методах, которыми коммунистическая партия строила социализм в моей стране. Многое совершилось, когда я был еще ребенком, об остальном я узнавал случайно и отрывками. Коллективизации я не видел, с колхозниками их проблем не обсуждал, об арестах слышал в основном, когда они касались близких или знакомых, о неофициальных событиях в стране, вроде голода на Украине или выселения тысяч "кулаков" в Сибирь, узнавал по слухам, искаженным и малопонятным.
Рядом со мной не оказалось никого из старших, кто сумел бы помочь мне окинуть одним взглядом всю историю первого в мире "государства трудящихся" и установить единую связь между отдельными эпизодами построения "нового общества".
Здесь же, в Румынии, на моих глазах в течение нескольких месяцев жизнь целой страны была уложена на прокрустово ложе коммунистической программы.
Мелочи впечатлений примкнули друг к другу, разрозненные кусочки встреч и наблюдений связались в одну ошеломляющую картину. Эта картина говорила о предательстве интересов и прав народа.
В то же время я читал в коммунистической печати захлебывающиеся от восхищения "отчеты" о победном марше "народной справедливости в Румынии". Они, как две капли воды, напоминали восторженные статьи в "Правде" об "исторических успехах советской власти" в моей стране.
Я начинал понимать, что сходство было не случайным. Совершалось предательство не одного румынского народа. Совершалось предательство миллионов простых людей, поверивших, что советская государственная система несет свободу для народа.
Что же мне оставалось делать после такого вывода?
Не очень многое. Подумать лишь о себе самом и о месте, которое я занимал во всем происходящем. Советская власть была государственной системой на моей Родине. Задумываться о каких-либо изменениях было не моим делом. Я только что убедился, что всю свою предыдущую жизнь жил головой в облаках. Если есть какой-то путь к иной, более справедливой политике, или просто к восстановлению народности власти, поднятой на знамена в 1917 году, то он будет найден людьми более опытными и сведущими, чем я.
Если он вообще есть – такой путь…
После семичасового полета земля аэродрома казалась особенно ровной и твердой. В ушах немного шумело, голова чуть кружилась, и ноги не особенно уверенно ступали по осенней высохшей траве, но на душе было радостно и легко от сознания, что я снова в Советском Союзе.
В траве блестит маленький кружок.
– Не подымайте, – послышался сзади меня голос подполковника Коваленко. – Решкой кверху, принесет несчастье.