Несчастье мне совсем некстати. Я находился рядом с родным городом, и думать о плохом не хотелось. Я подбросил монету в руке.
– Ничего, Николай Иванович, я не суеверен.
Три копейки чеканки 1948 года. Я не видел еще таких. За год монета совсем не потемнела.
Под крыло самолета медленно вкатилась желтая "Победа". Из машины вышел человек небольшого роста в черном пальто и серой кепке. Он осмотрелся по сторонам. Лицо его мне было не знакомо, но он, увидев меня, улыбнулся и подошел быстрыми шагами:
– С приездом, Николай Евгеньевич. Моя фамилия Обухов. А подполковник где?
Я пожимаю руку незнакомцу. Его фамильярность не удивляет меня. Односторонние знакомства – вещь обычная для разведки.
Человек вытаскивает из внутреннего кармана желтый пакет:
– Прошу… Ваш паспорт и деньги на первые расходы. Тысяча рублей. Проверьте, пожалуйста.
Я беру одну за другой незнакомые серые и большие банкноты и раскрываю мой потрепанный паспорт. Сейчас я снова стану Николаем Евгеньевичем Хохловым. Я не был им четыре с половиной года.
Шофер грузит чемоданы. Один мой, остальные Коваленко. Подполковник не любит терять даром время за границей.
Мы с Обуховым устраиваемся на заднем сиденье, Коваленко – рядом с шофером, и машина выезжает из ворот аэродрома.
Старые, покосившиеся дома по краям дороги. Узкий переезд через полотно электрички. Дощатый перрон пригородной станции и застывшие на скамейках плохо одетые люди, провожающие усталым взглядом блистающую лаком столичную автомашину.
Потом – высохшие ухабы перед голубым ларьком станционной пивной. Машина выкарабкивается на свежепроложенную полосу гравийки. Мимо плывут большие цементные кольца, улегшиеся вдоль желтого песка еще не закрытых канав. Бабы в синих спецовках разложили на платках между брошенными кирками и лопатами черный хлеб и огурцы. Дряхлый мост без перил через сухой овраг. Белая облупившаяся колокольня без креста. Как все это грустно и до боли знакомо.
– Отвыкли? – отрывает меня от стекла шутливый голос Обухова.
– Нет, не отвык, – почему-то очень сухо бросаю я.
Мы выезжаем на трассу. Начинают попадаться каменные дома. Ближе к городу возникают иногда на краю шоссе многоэтажные, совершенно городские здания с балконами и большими магазинами на первом этаже. Это – новые дома, я их не видел раньше. Потом опять – избы, поля, дачные поселки.
Но вот корпуса зачастили. Появились столичные милиционеры в синей форме и с белыми погонами. Обухов дергает меня за рукав. Справа у дороги столб с голубой табличкой, и на ней старославянской вязью выведено: "Москва, граница города".
Я все же, действительно, немного отвык от родины. Мне странно смотреть на вывески с русскими буквами и грустно при мысли, что столько лет провел в чужой стране.
Вот и Калужская площадь. Мы пролетаем мимо Парка Культуры, мимо стальных цепей висячего Крымского моста вверх по Садовому кольцу. Дом уже совсем рядом. Мы заворачиваем мимо "Гастронома" в переулок. Справа мелькает Собачья площадка. У железной двери керосиновой лавки – очередь. Видимо, с керосином по-прежнему туго. А у булочной уже никого. Четыре года мирного времени.
Знакомые, родные места. Я узнаю каждый двор, каждый кирпич зданий.
Впереди возникает высокий, так до сих пор и не оштукатуренный фасад Музыкального Училища. Не доезжая до угла, машина останавливается. Теперь во двор, в подъезд, по узкой и старой лестнице на самый верх, на пятый этаж. На площадке уже стоят две фигуры, схватывают меня в объятья, тормошат и целуют. Мама и сестра. Мама постарела, у сестры очень больной вид. Я смотрю на их уже чуть забытые лица, молча улыбаюсь в ответ на сбивчивые вопросы и думаю: "Ну, вот я и дома, и теперь все пойдет иначе…"
Мама поправляет простынь, сбившуюся с края дивана.
– Ложись-ка ты спать, устал, наверное, с дороги…
Я тушу свет и открываю окно. Ветер свежий, осенний, но мне не холодно. Внизу Москва в сотнях огней. Я в первый раз после войны вижу ее освещенной. Прямо передо мной – высокий дом, залитый светом. Слева, у края темного неба виднеются две красные звездочки – Кремль. Снизу, с улицы Воровского доносятся гудки автомобилей, неожиданно ясно слышимое шарканье шагов прохожих, свисток милиционера.
Здесь, в этом городе я вырос. Здесь прошло все мое детство. Здесь же восемь лет тому назад я пришел в разведку. Тогда была война, и другого пути выполнить долг перед Родиной у меня не было. Если бы сегодня моей стране снова угрожала подобная опасность, я, не задумываясь, поступил бы так же, как тогда.
Но война давно кончилась. Я свободен в своем выборе.
Порыв ветра бросает мне в лицо горсть холодных капель. По крыше начинает стучать дождь. Я закрываю окно и ложусь на диван. Одна и та же мысль преследует меня. Ровно восемь лет… Хотя нет. Ровно восемь лет моей работы в разведке исполнилось две недели тому назад, когда я был в Бухаресте и когда написал свой рапорт в Москву. Он был короток:
"Москва, начальнику Бюро номер один МГБ СССР, генералу-лейтенанту П.А. Судоплатову. Прошу немедленно вернуть меня в Советский Союз и от дальнейшей работы в разведке освободить. Бухарест, 28 сентября 1949 года. Алексей".
"Алексей" – мой служебный псевдоним. Итак, я решил вырваться из советской разведки, перестать иметь с ней что-либо общее. Я знаю, что это будет нелегко, может быть, не совсем безопасно. Но так же, как и восемь лет назад, – другого пути у меня нет.
Начавшийся ночью дождь шел все утро и первую половину дня. Серые полоски капель били наотмашь по заплывшим водой окнам троллейбуса. Из кабинки водителя донеслись сухие щелчки. Дверь, шипя, открылась, и я соскочил на тротуар. Троллейбус отъехал, и передо мной открылся знакомый памятник.
Все по-старому на этой каменной площадке. Те же тройные фонари венчиком, как бы снятые с коляски замоскворецкого извозчика. Те же лиловые иван-да-марьи в газонах рядом, и снова чья-то неизвестная рука бережно рассыпала пучок гвоздики на верхней ступеньке темного мрамора. Все так же стоял он на своем постаменте, небрежно заложив руки за спину, и задумчиво поглядывал на полнолюдную, беспокойную Москву.
Я смотрю на часы. В ту же минуту Коваленко появляется из-за угла. Мы на ходу здороваемся и поворачиваем на улицу Горького.
Знакомые места. Переулок, проходящий высокой аркой сквозь дом. Выщербленный асфальт внутреннего двора. В угловом подъезде старушка, пригревшаяся на табуретке около батареи, подозрительно косится поверх очков на приветственный жест Коваленко. Нам на третий этаж, в левую дверь. На пороге незнакомая женщина в переднике и накрахмаленной наколке. Я кладу свою шляпу на столик и вижу в зеркале, что Коваленко вновь берется за ручку двери.
– Посидите в кабинете, Николай, я сейчас вернусь.
В угловой комнате на резном письменном столе все так же одиноко стоит плоский, пожелтевший будильник с пустыми окошками календаря в подставке. Рядом, на тумбочке, испорченный радиоприемник неизвестной марки. Так и простоял он, наверное, непочиненным все восемь лет, как неизбежный придаток казенной квартиры. Ибо "сто сорок первая" – казенная, конспиративная квартира для встречи офицеров судоплатовской службы со своими агентами.
Звонок, торопливые шаги женщины по коридору и голоса в передней. Первым входит Судоплатов. Я не видел его четыре с лишним года, а он почти не изменился. Может быть, только волосы еще больше затянуло сединой. Он подходит ко мне мягкими, уверенными шагами и широким жестом, почти наотмашь, подает руку. Взлет мохнатых бровей подчеркивает дружелюбную улыбку, и, как обычно, чуть растягивая ударные гласные, он как бы любуется звуком своего голоса:
– Здравствуйте, здравствуйте. Как долетели?
Я не успеваю ответить. Эйтингон, полный, тяжеловесный, с усталым, обрюзгшим лицом бросает мне свою длинную руку, буркает "с приездом" и садится в свое любимое кресло, рядом с радиоприемником. Вот они все расселись – мое начальство. Ступеньки, идущие от власти ко мне.
Начальник "Бюро номер один", генерал Судоплатов. Он откинулся назад в кресле, сбросив левую руку свободным жестом вниз, а правую поставив на ручку кресла, чтобы плавными движениями кисти подчеркивать свою речь. Пока же ее пальцы задумчиво прижаты к углу лба.
Его заместитель, генерал Эйтингон, грузно заполнил кресло своим большим телом, обтянутым зеленым "партийным" кителем, и, привалившись плечом к краю письменного стола, скрестил на животе волосатые, большие руки.
Начальник одного из отделений, подполковник Коваленко, вцепился руками в край дивана в неудобной, напряженной позе человека, который не имеет права в присутствии начальства почувствовать себя свободно.
– Садитесь, – бросает Судоплатов кисть в сторону дивана. – Как дома? Все в порядке? Мама здорова? Сестренку, наверное, не узнали?
Он спрашивает бегло, равнодушно, не останавливаясь для ответа. Мы все знаем – это его обычное вступление к серьезному разговору.
Мой ответ законно короток: "Спасибо, все хорошо". Судоплатов продолжает свое "вступление".
– Как нашли Москву? Большие перемены, правда? Сколько вы отсутствовали? Ну да, ведь уже четыре с лишним года… Как время-то летит, а?
Он скользит взглядом по своим подчиненным, как бы ища у них сочувствия, и, опустив на секунду глаза, говорит более медленно:
– Да-а… Пора, пора вам уже было и побывать дома. Отдохнуть, набраться сил перед новым этапом…
Все ясно. Он хочет "не заметить" мой рапорт и свести весь инцидент к "короткому отдыху перед новым этапом".
Я стараюсь, чтобы в моем голосе не было слышно никакого волнения:
– Да. Я чудесно чувствую себя дома, Павел Анатольевич, и не ощущаю никакой потребности снова покидать Москву…
Получилось что-то слишком явно, потому что углы рта Судоплатова опускаются, а Коваленко вскакивает с дивана.
– Может быть, пройдем в столовую, – вмешивается он. – Там уже стол накрыли.
Длинный стол уставлен тарелками с закусками, неизменной московской водкой, узкими бутылками крымского вина.
Эйтингон разливает водку: "Начнем с чистой, так здоровее…" Он поднимает рюмку и щурит на меня левый глаз:
– Ну, Николай, за ваше будущее…
Судоплатов, пригубив рюмку и стряхнув каплю, упавшую на рукав его темно-синего костюма, вступает в разговор:
– Я понимаю ваше настроение. Конечно, однообразное пребывание в чужой стране может надоесть любому живому и энергичному человеку. Но теперь обстановка изменилась. Нам предстоят дела, реальные и большие дела. Мне уже докладывали, что план вашего выезда в Австрию полностью разработан. А заехать по дороге в Москву вам, конечно, полезно. Что же касается Австрии, то это страна больших возможностей для нашей работы. Дело в том, что в Вене сегодня царит особая обстановка. Там, как в мутной воде…
Я решаюсь прервать своего начальника:
– Павел Анатольевич, простите, мне кажется, происходит какое-то недоразумение. Когда я просил, чтобы меня вернули в Москву, я не имел в виду отдых. И тем более выезд снова за границу. Именно в ответ на план моей переброски в Австрию я написал вам рапорт. Я приехал домой для того, чтобы остаться здесь.
Эйтингон не выдерживает:
– А что вы будете делать дома, на нашей территории? Вы же теперь профессиональный закордонный работник. Самое ценное, что вы приобрели за эти годы, – конечно, европейская шлифовка. Язык можно выучить и в институте. Молодых языковедов у нас много. А попробуйте послать их за границу. За полверсты будет видно, что русский. Вот, помню, ехал я раз в международном вагоне поперек одной европейской страны. Стою ночью в коридоре у окна, и вдруг вылезает из купе этакая заспанная фигура в кальсонах, с полотенцем. Ну, думаю, наш брат, если в кальсонах. И действительно – служащий торгпредства.
– Но ведь есть же и товарищи в легальных резидентурах, посольствах там, миссиях, – вмешивается Коваленко. – Они и одеться, и пройтись как следует умеют.
В коротком взгляде Эйтингона в сторону Коваленко мелькает презрение:
– Легальные товарищи? Вы что, смеетесь? Выйдет такой "легальный товарищ" в своем синем бостоновом костюме с горизонтальными плечами, сшитыми специально для него каким-нибудь русским портным из Латинского квартала, пройдется по Елисейским полям на радость французской контрразведке и уже воображает себя вторым Лоуренсом. Впрочем, вы как разведчик меня понимаете…
Последние слова почему-то обращены ко мне. Эйтингон берет длинную бутылку с коричневой горной цепью на этикетке, медленно читает "Розовый мускат" и, наливая мне рюмку, спрашивает:
– Вы "ерша" не боитесь? Ну, тогда выпьем за разведчиков, а не аппаратчиков.
Судоплатов смеется. Наболевшая тема, зазвучавшая в словах Эйтингона, видимо, ему не нова. Он смотрит на меня полудобродушно, полуукоряюще:
– Перестаньте говорить несерьезные вещи, Николай. Ваша четырехлетняя школа слишком ценна для нас, чтобы зачеркивать ее.
– Я хотел бы закончить какую-нибудь настоящую высшую школу. Мне двадцать семь лет, а профессии, в сущности, никакой нет.
Судоплатов приподнимает пальцы со стола, останавливая меня:
– У вас есть профессия. Почетная и редкая профессия разведчика. Ваша учеба заключается в самой вашей работе. Какую еще профессию вы хотели бы иметь?
Я немного теряюсь. Вопрос поставлен в упор. Как плохо, что мы разговариваем совсем не о том, о чем должны были бы, если б я имел смелость стать откровенным до конца.
– Какую профессию? Н-не знаю, пока. Вспомнить свой актерский опыт, стать кинорежиссером. Может быть, поступить в Литературный институт, начать писать…
– Писать?! – насторожился Эйтингон. – О чем это писать?
– Ну, я мог бы начать с каких-нибудь воспоминаний. Партизанских, например.
Эйтингон насмешливо прищуривается:
– Это что, вроде мемуаров, что ли? Уже, наверное, и набросали что-нибудь?
– Да, – сознаюсь я. – Общий план, кое-какие заметки.
– Ну, и положите их на полку куда-нибудь подальше, – зло обрывает меня Эйтингон. – Рановато взялись за мемуары. Вот доживете до моих лет, а может, и постарше, уйдете в отставку, тогда и мемуарам пора. Что вы, ей-Богу… Мемуары… Брошюрку для нашего внутреннего пользования, – пожалуйста. Мы сами и напечатаем. А то – мемуары… Скажите лучше, как у вас там с этой девушкой, женой, что ли, кончилось. Не пойдет она вас искать по всяким инстанциям?
– Не думаю. Она прекрасно знает, в чем дело. И то, что я не вернусь – тоже. Я ей сказал, что бегу через Трансильванию за границу. Об этом она была предупреждена с самого начала нашего знакомства.
– Сколько денег вы ей оставили?
Я называю сумму.
– Ого!! – свистит Эйтингон и поворачивается к Коваленко. – Откуда вы вытащили такую уйму денег?
Я не даю Коваленко ответить:
– Казенных денег там было не так уж много. Я приложил мои собственные. От этого человека я ничего, кроме хорошего, не видел. Без нее я не получил бы гражданства. И вообще неизвестно, что получилось бы из наших польских легенд. Думаю, что нашей прямой обязанностью…
Эйтингон не слушает и упрямо продолжает, смотря на Судоплатова:
– Влетел нам этот "брак" в копеечку. Я ведь всегда был против него. Зачем ввязывать лишних людей? Не проще было бы нажать на связи в румынском МВД?
– Так получилось более чисто, – примирительно улыбается Коваленко. – Румынское гражданство…
Во второй раз за вечер я решаюсь прервать свое начальство. Голос мой звучит непочтительно и резко, и Судоплатов бросает мне удивленный взгляд. Эйтингон откидывает назад голову, и в его маленьких глазках мелькает иронический огонек. Но я уже закусил удила. Смесь водки с мускатом явно придает мне смелости:
– Нет. Дело совсем не в гражданстве. Был нам нужен этот "брак" или нет – вопрос второстепенный. Но вот если бы десятого мая сорок пятого года, когда кончилась война, кто-нибудь позаботился спросить меня, хочу ли я и в мирное время работать в разведке, много лишнего удалось бы избежать… И лишнего брака, и лет, затраченных почти впустую, и сложных разговоров, которые, очевидно, только начинаются…
Пожалуй, лучше остановиться именно на этом. С сорок пятым я, конечно, переборщил. В то время я не стал бы, наверное, так открещиваться от разведки, как пытаюсь это сделать сегодня. Но лучше не уточнять. В конце концов, какая разница…
Воцаряется неловкое молчание. Эйтингон, нахмурившись, постукивает вилкой по краю стакана, и глаз его не видно. Только Судоплатову не изменяет выдержка. Голос его ровен и очень тверд:
– Я не понимаю вас. И в первую очередь вашего тона, Николай. Насколько я помню, вы поехали в Румынию добровольно.
– Во время войны. Я и к вам пришел во время войны…
Теперь и Судоплатов хмурится:
– Но столько лет учебы, столько средств и времени, затраченных на вас государством. Потом я не вижу причин… В чем дело? Неужели вы серьезно намерены писать?
– А почему бы нет? Я не могу ручаться за свои способности, конечно, но материал у меня есть. Вот, Маклярский написал же сценарий о работе нашей группы в немецком тылу. Сегодня он лауреат Сталинской премии, а картина известна по всему Советскому Союзу. Я на такие высоты забираться не собираюсь, но…
– Не оглядывайся на Маклярского, – вмешивается Эйтингон. – Он сначала перестал работать в разведке, а потом уже решил писать.
– Маклярский? Перестал работать? Вот видите, значит уж мне-то тем более можно…
Опять молчание. Один Судоплатов в раздумье. Остальные просто ждут.
– Я не смогу вам дать ответа сейчас, – Судоплатов говорит очень медленно, как бы колеблясь в чем-то. – Дайте мне время подумать. Во всяком случае, волноваться вам не стоит… Отдохните пока. Возьмите путевку в санаторий… Не надо, не объясняйте все снова. Я понял ваше желание. Причины вот только совсем, совсем неясны. Хорошо… Не будем портить нашей встречи после стольких лет. Поставим точку пока. У нас есть еще время поговорить…
Он поднялся из-за стола и застыл на мгновение, что-то обдумывая. Потом встряхнул головой, как бы отбросив промелькнувшую мысль, и заговорил своим обычным, подчеркнуто дружелюбным тоном:
– Как ваши домашние дела? Все здоровы? С год тому назад я посылал к вашей маме профессора, она серьезно расхворалась. Как у нее теперь с сердцем?
Мне уже немного совестно за излишнюю резкость:
– Большое спасибо, Павел Анатольевич. Сейчас она чувствует себя хорошо. Мне рассказывали дома, что о них все время тщательно заботились. Я даже знаю, например, что Николай Иванович Коваленко самоотверженно перетаскал на пятый этаж на своих плечах несколько десятков килограмм кровельного железа, когда крыша начала протекать. Говорят, он даже заграничный костюм свой испортил…
Коваленко краснеет, а все остальные смеются. Судоплатов подымает руку:
– Не благодарите. Это наша общая обязанность. Вы же были на государственном задании… Ну, ладно, – отдыхайте. Походите по театрам, кино. Деньги вы получили?
– Еще на аэродроме, – отвечает за меня Коваленко.
– Вам достаточно?
– Вполне, – отвечаю я.
– Ну, и прекрасно. Вы устали, мы все это понимаем. Что же касается ваших "наболевших" вопросов, – я подумаю. Такие вещи нельзя решать сгоряча. Передайте привет вашей маме.
И он тем же широким, почти наотмашь, жестом протягивает мне руку.