Ликвидатор с Лубянки. Выполняя приказы Павла Судоплатова - Хохлов Николай Евгеньевич 29 стр.


– Собирай свои вещи и уезжай. Я думала, что за все эти годы ты хоть чему-либо научился. У меня небольшой кусок хлеба, но хлеб чистый… И не пытайся сына обрабатывать. Сейчас я ссориться с тобой и твоей партией не буду, а тогда…

И, не договорив, ушла из комнаты.

Через несколько дней "Франц" вышел в пограничный район восточной зоны, был подхвачен специальной службой и переправлен в Берлин. Чемодан вернулся к Савинцеву с невскрытым двойным дном. Двенадцать тысяч легли на хранение в сейф, а план прачечной пришлось отменить.

В ожидании следующего варианта работы "Франц" вел тихую семейную жизнь на новой квартире около Копеника. Савинцев тем временем приступил к розыскам Куковича.

Кукович вначале оказался более удачливым, чем его друг.

Может быть, это было связано с его напористостью и умением устраиваться при любых обстоятельствах. Вскоре после возвращения из Франции Кукович занял место секретаря коммунистического партийного округа Линдау и повел образ жизни, по его мнению, соответствующий такому служебному положению. У него появился мотоцикл, личная секретарша и многочисленные враги. Кукович врагов не испугался и, когда завязались склоки, бросился в битву. Однако враги оказались сильнее. Куковича из секретарей уволили и решением местной организации из партии исключили. Тогда он поехал в Берлин, в Центральный Комитет – жаловаться. До Берлина Кукович по каким-то ему самому не ясным причинам не доехал, а застрял в Потсдаме. В Потсдаме и разыскал его посланный от "Германа" человек. Кукович жил там постояльцем у одной моложавой вдовы и особенных расходов за квартиру и стол не имел. Такое положение, вероятно, давило на его мужскую гордость, потому что когда пригласивший его в ЦК СЕПГ "Герман" завел разговор о "советских друзьях", Кукович даже обрадовался. Появившийся, как обычно, из соседней комнаты Савинцев скрепил новое знакомство распиской на первую сумму восточных марок. Куковичу был присвоен псевдоним "Феликс". Кроме денежного содержания и системы встреч, "Феликс" получил задание обдумать возможность своего переселения на Запад.

О том, что "Франц" был его агентом, Савинцев "Феликсу" не рассказал. Точно так же на вопросы "Франца" о Куковиче Савинцев давал стереотипный ответ, что пока розыски ничего еще не дали. Почему велась такая конспирация, в коваленковской группе толком никто не знал. Но из Москвы распоряжения об установлении контакта между агентами не приходило, а Коваленко сам пойти на это пока не решался. Так и ходил Савинцев со встречи с Францем на встречу с Феликсом, а друзьям по-прежнему не было ничего известно друг о друге.

Потом Москва поняла, что Савинцев для роли нелегального резидента больше непригоден, и Франц с Феликсом попали в резерв. Центр считал их опытными боевиками, способными на "разовые, особо ответственные операции". Другими словами, их берегли для прямых и рискованных действий: диверсий, взрывов, поджогов и, вероятно, убийств.

Все эти подробности я вычитал из личных дел обоих агентов. Часть из вошедших туда материалов на немецком языке мне приходилось обрабатывать. С Францем и Феликсом я лично пока не встречался. Ядро моей будущей боевой группы должны были составить другие люди. После телеграммы из Москвы о переводе меня обратно на положение нелегала Коваленко передал мне несколько кандидатур для "изучения и разработки задания". Среди них оказались и комсомолец Герхард Тис, дисциплинированный идеалист, продолжавший верить в миф о компартии, и начальник отдела кадров радиодома в Западном Берлине Ганс Отто, человек, не признававший ни Бога, ни черта и, вероятно, редко вспоминавший о Карле Марксе. Была и группа молодых рабочих с Резинового комбината под Берлином, бывших парашютистов гитлеровской армии; преподаватель радиошколы в Грюнау Отто Шауер, работавший много лет с советской разведкой под неслучайным псевдонимом "Адонис"; политическая эмигрантка из Голландии, вышедшая замуж за берлинского скрипача, еврея и коммуниста, и обладавшая связями в Голландии среди ветеранов антинацистското подполья. И многие другие, различные по своему прошлому, по характеру и профессии, но одинаковые в своей готовности служить советской разведке – из-за идей или из-за стяжательства.

Изучал я их кое-как и разрабатывать для них задания не спешил. У меня было подавленное настроение в те дни. Причины его были сложные и заключались не в одном только отвращении к работе. На меня давила безвыходность положения. Хотя, например, по мнению Володи Ревенко, одного из наших разведчиков-нелегалов, то сложное положение, в которое я попал, создалось исключительно по моей собственной вине.

Мы иногда встречались с ним в восточном Берлине, где-нибудь в пустынном ресторане, чтобы поговорить по душам. Он был руководителем одной из боевых групп, и нам, в принципе, открыто встречаться не разрешалось. Но Ревенко любил такие неофициальные беседы за кружкой пива. Тогда он переставал быть "Тереком", капитаном советской разведки, и становился Володькой Ревенко; генерал Судоплатов превращался в "Павла", а наша служба называлась "конторой".

– Ты чего, Николай, упрямишься? – начинал он обычно. – Зачем ты с Павлом воюешь? Думаешь, надоест ему и отпустит? Мало шансов! Путь не тот. Вот я, например. Думаешь, я хочу всю жизнь быть у конторы на побегушках? Ничего подобного. Пока мне на нелегалке работать выгодно. Барахла, ты сам знаешь, хватает, денег сколько хочешь и времени девать некуда…

Он цокнул камнем толстого кольца по кружке и отпил глоток. Я рассматривал его экзотическую ярко-красную куртку из западного вельвета, вязаный галстук, пришпиленный сапфировой булавкой к голландскому полотну рубашки и выглядывавшие из-под рукава массивные золотые часы "Докса". Володя продолжал убежденным тоном:

– Университет я года через три закончу. Материальных накоплений будет достаточно, и можно будет перейти на жизнь по сберкнижке. Дадут мне аспирантуру. Тут-то я и рапорт Павлу на стол. И отпустит, не может не отпустить. Да, очень может быть, что за кордон придется съездить. Так я ведь из кожи лезть не буду, чтобы их задания выполнять. А советских учебников на Западе полно. Подзубрю науки, оденусь, обуюсь на всю жизнь, а потом и уходить можно. И уйду. А ты чего своим упрямством добился? Учебу забросил, отпуска тебе не дадут и на экзамены не пустят, жалованьице бедненькое, и ездят на тебе, как на рабочей лошади. Ну, будешь так вкалывать еще пару лет, а потом Павел полетит из-за какого-нибудь стечения обстоятельств, и упекут тебя куда-нибудь в глушь, начальником уездной охранки. Это только Павел тебе всякие отказы прощает. Другой бы хозяин тебя давно без соли съел. Нет, Коля. Будь ты умным человеком и черкни Павлу письмецо, что, дескать, понял тщетность штабной работы и как, мол, там насчет возврата на нелегалку…

Провокатором Ревенко не был. Это я знал точно. Он действительно пытался верить в то, что говорил. Я понимал его хорошо. Ревенко был не одинок в своем отношении к службе. Но он вряд ли был таким циником, каким хотел казаться. В его цинизме звучал надрыв, который Володя не мог скрыть никакой позой в смысле: "Эх, наплевать на все, живи для себя!"

Разведчиком он считался способным. Он схватывал знания на лету, быстро и легко. Во время войны получил звание капитана благодаря личной храбрости и инициативе в бою. Шутя овладел немецким языком, попав в отделение контрразведки артиллерийского полка. После войны его перевели в берлинский СМЕРШ на опросы военнопленных. У Ревенко всегда был острый интерес к людям. Работа в СМЕРШЕ ему нравилась. Перед его глазами проходили сотни немцев, каждый со своей особой жизнью. Кроме того, немецкий язык Ревенко быстро прогрессировал. Но в СМЕРШЕ он долго не удержался. Характерен эпизод, из-за которого его уволили.

Несколько предприимчивых советских офицеров устроили на окраине Берлина своеобразный обменный пункт. Они приносили туда казенное белье, продукты, бидоны с бензином. "Связные" немцы передавали им корзины с ликером, привезенным какими-то одним контрабандистам известными путями из Западной Германии. СМЕРШ устроил облаву, в которой пришлось принять участие и Ревенко. Ни офицеров, ни немцев не поймали, но подобрали брошенные корзины с ликером. "Вещественное доказательство" передали на хранение Ревенко, до вечера. Вечером было намечено всеобщее и торжественное исследование улик.

До обеденного перерыва он хранил корзины под своим столом, но, когда пора было идти в столовую, побоялся оставить их без присмотра из опасений, что "вещественное доказательство" разопьют раньше времени. Ревенко открыл общий для отдела служебный сейф и задумчиво посмотрел в его стальное нутро. Сейф мог бы вместить корзины, но был, как назло, битком забит бумагами с пометкой "совершенно секретно". Это Ревенко не смутило. Он выгреб мешающие пачки бумаг из сейфа, рассовал их кое-как по ящикам столов, запер ликер в сейф и ушел обедать.

Через полчаса генерал Серов, производивший осмотр берлинского СМЕРШ’а, зашел с группой офицеров в комнату со злополучным сейфом. В комнате никого не было, дверь – настежь, и генерала это заинтересовало. Острый глаз Серова заметил торчащую из полузакрытого ящика бумагу с надписью "совершенно секретно". Начальник отдела побелел. Генерал открыл ящик, и кипа секретных бумаг полетела на пол. В этот момент вошел ничего не подозревавший Ревенко.

– Это вы храните секретные документы таким образом? – грозно спросил его генерал.

Ревенко оглянулся по сторонам. Он не понимал, почему кругом столько испуганных лиц и изумленных глаз из-за пачки каких-то служебных бумаг, оставленных без присмотра.

– Да, у меня в сейфе места нет! – почти возмутился он.

– Места нет? – повторил генерал. – Ну-ка откройте!

Отступать было поздно. Дверь сейфа открылась, и взорам начальства предстали корзинки с ликером. Кто-то не выдержал и прыснул.

– Интерес-с-сно… – процедил генерал и смерил Ревенко прищуренными глазами. – Вы арестованы. Следуйте за моим адъютантом.

И ушел в сопровождении растерянных офицеров.

– Ну, а дальше? – спросил я, передохнув от смеха.

– Дальше? Дальше ничего, – невозмутимо ответил Володя. – Просидел сутки в его приемной на диване. Люди приходили и уходили, а я все сидел. Ночью на том же диване и спал. Через сутки вышел адъютант из кабинета и говорит как ни в чем не бывало: "Герой, вот твои документы. Езжай в Москву. Будешь работать в Губебе". Так и поехал в Губебе…

Губебе, сокращение от Главного Управления по борьбе с бандитизмом, было создано при МВД СССР вскоре после окончания войны. Почему Ревенко вместо репрессий перевели на должность следователя в этом управлении, никто, наверное, кроме самого Серова, объяснить не мог. Но Володя генерала больше не увидел, и вопрос остался невыясненным.

В ГУББ Ревенко проработал больше трех лет. Жил он в Москве в казенном общежитии, потому что после войны остался совсем один, без семьи и без родственников.

Потом ГУББ расформировали и передали его функции отделам угрозыска. Ревенко оказался без работы и встретился случайно в отделе кадров МВД с генералом Судоплатовым. Генералу бездомный, бессемейный и безработный капитан понравился.

Ревенко стал сотрудником Бюро номер один. Совершенствовал немецкий язык, жил некоторое время в Австрии, поступил заочником в Московский университет и, судя по его собственным словам, был вполне доволен своей судьбой.

Разделить оптимистического отношения Ревенко к службе в разведке я не мог. К середине лета 1952 года мне стало окончательно ясно, что я зашел в тупик.

На первый взгляд, жизнь моя после прекращения работы в аппарате немного улучшилась. Я перестал приходить рано по утрам в "инспекцию", получил отдельную казенную квартиру с мебелью, располагал временем по своему усмотрению и вообще значительно приблизился к той независимости нелегалов, которую так ценил Ревенко.

Судоплатов запрещал нам, сотрудникам берлинской службы, переписываться с семьями по обыкновенной почте и тем более разговаривать по международному телефону. Вся наша частная переписка шла в Москву к Судоплатову и потом тщательно цензурировалась на предмет сохранения служебных тайн.

Я же, поселившись на квартире, вне контроля Коваленко завел себе потихоньку личный телефон с городским номером 50-13-32, разговаривал по утрам с Москвой, вел прямую переписку с домом, словом, нарушал дисциплину часто и успешно.

Однако все эти мелкие компенсации не принесли равновесия в мою жизнь. Каждый раз, когда Янин голос в трубке спрашивал: "Ну, как?" – я понимал, о чем она спрашивает, и ответить мне ей было нечего.

Чувство прямой и личной ответственности за мое место в жизни, за то, что я делаю и чему практически служу, становилось все острее с каждым днем.

Мысли мои настолько были заняты этим конфликтом, что я стал невероятно рассеян и невнимателен к работе. Дело доходило до вещей, граничивших со служебным преступлением. Однажды Савинцев, вернувшись с перерыва, дотронулся до ручки двери от сейфа и она тут же открылась. Оказалось, что я забыл повернуть замок. Спасли меня пластилиновые печатки, которые я не забыл поставить. Коваленко великодушно замял неприятный случай. В другой раз я оставил на столе целый мешок секретнейших документов, предназначенных для сожжения. Во дворе "инспекции" имелась специальная цементная будка на замке. Ключ от нее выдавался дежурным офицером под расписку. В будке была печь, где и полагалось сжигать ненужные бумаги. Я же забыл мешок с такими остатками на столе в незапертой комнате. К счастью, тут же пришел другой сотрудник, нашел мешок и вызвал Коваленко по телефону. Когда я вернулся, на моем столе торжественно были рассыпаны мятые бумаги, а вокруг с насупленными лицами сидели Коваленко и товарищи по работе.

Простили и на этот раз… В следующий раз могли не простить. Однако гораздо важнее опасения, что я когда-нибудь сорвусь, было сознание, что чувство личной ответственности за службу в разведке мучало не одного меня, а большинство сотрудников, которых я мог бы классифицировать как честных людей.

Я видел это в десятках мелочей, во многих разговорах и встречах. Вообще у людей, стоящих ближе к власти, чувство личной ответственности за происходящее появляется гораздо скорее и гораздо острее, чем у рядовых граждан. Советские граждане, не включенные прямо в аппарат власти, могут отложить решение проблемы: "С кем я и чему служу?" А сотрудники разведки к тому же и знали, и видели больше, чем другие. Дилемма "с властью или с народом" возникала перед ними раньше, чем, например, перед инженером Днепрогэса или химиком Резинокомбината.

Я видел доказательство этому душевному кризису в зачитанных до ветхости страницах западных газет, где печатались статьи с критикой советской власти. Я думал о нем и тогда, когда заставал наших шоферов за слушанием западных радиостанций на русском языке. Иногда, заслышав шаги начальства по коридору, они быстро выключали приемник, но, бросив беглый взгляд на шкалу, мы догадывались, какая радиостанция только что слушалась. "Мы" – потому что об этом открыто разговаривали между собой не только младшие офицеры, но и Коваленко обсуждал с нами "слишком частое слушание шоферами западной болтовни".

К последствиям этого же кризиса можно, наверное, отнести и реакцию моих друзей на рассказ об аресте Эйтингона.

Демин, один из новых офицеров, назначенный в Берлин, привез с собой недавно выплывшие "на поверхность" детали ареста бывшего заместителя Судоплатова. Эйтингон так же, как и Маклярский, исчез в конце 1951 года. Всем было ясно, что их арестовали в связи с развернувшейся правительственной антисемитской кампанией. Теперь же Демин рассказывал, что предлогом к аресту Эйтингона послужило то, что генерал якобы хранил у себя в квартире в щели пола две тысячи долларов и подготавливал бегство в Израиль. Почти у всех мелькнула ироническая улыбка. Две тысячи долларов и бегство в Израиль в сочетании с генералом "Котовым", через руки которого проходили сотни тысяч долларов на агентурную работу и который ездил за границу чаще, чем кто-либо другой из руководителей разведки? Никем из нас не было сказано ни звука в поддержку версии о двух разоблаченных "врагах народа". Только тяжелое и многозначительное молчание. Так же молча и разошлись, каждый думая о своем.

Были и более прямые доказательства этого кризиса.

На одной из вечеринок у друзей в Карлсхорсте жена офицера-разведчика выпила чуть больше водки, чем полагалось. Позже я увидел ее в соседней комнате, спрятавшейся в большом кресле. Она всхлипывала.

– Что с тобой, Шура? – попробовал я ее утешить. – С чего тебе плакать? Муж тебя любит, скоро в отпуск в Союз поедете, дети здоровы. В чем дело?

– Как же, – иронически передразнила она меня. – Не с чего мне плакать… Ты скажи, начальство Сеню уважает?

– Уважает, Шура, очень уважает… – заторопился я.

Шура опять залилась слезами.

– Вот видишь! Значит, так и будет он всю жизнь работать на этой проклятой службе, а я домой хочу, и чтобы никаких "органов"…

Я чувствовал, что, несмотря на водку, а может быть, именно из-за нее Шура высказала мне то, что больше всего наболело: прочь из "органов", домой, из сытной и богатой "барахлом" Германии, но домой, чтобы добиться жизни по совести, а не той, к которой обязывает служебная дисциплина. Позже я убедился, что настроения Шуры были известны ее мужу. Более того – он их понимал и даже разделял.

Да, кризис и ощущение тупика были не у одного меня в душе. Так же, наверное, мучились и сотни людей, работавших со мной под одной крышей инспекции. И может быть, даже шире – работавших вместе со мной в МВД. Но каждый из сотрудников этого учреждения, кто ощущал ответственность за свое место в советском государстве, кто прислушивался к голосу своей совести, был все же несравненно более изолирован от своих сотоварищей, чем миллионы других советских людей. Нам было пока еще трудно преодолеть барьеры взаимного недоверия. Барьеры, которые были давно преодолены большинством наших сограждан. Мы были даже более одиноки в своих поисках выхода, чем доктор Линзе, брошенный в подвал "инспекции". В первый раз, когда я услышал о нем, у меня мелькнула мысль: "Один в поле не воин". Это не так. Линзе не один в поле. За ним стоит организация, идея, единомышленники. Физически ему очень тяжело, но духовно он богат. Богат чувством подвига и осмысленности своей борьбы. Мы же живем в пустоте, без идеи, без ясного пути, по которому можно было бы пойти, если не к подвигу, то хотя бы к бескомпромиссному решению.

День был дождливым и грустным. Миновав вокзал Фридрихштрассе, последний вокзал восточного сектора, поезд подъехал к станции Лертер Банхоф. Шел даже не дождь, а какая-то морось, похожая на водяную пыль. Я внимательно разглядывал перрон, стараясь своевременно выяснить, нет ли на нем патруля западноберлинской полиции. В кармане у меня был лишь один документ – удостоверение воинской части полевая почта номер 62076. С таким документом меня даже советской комендатуре сразу не передадут. Потащат, наверное, в какой-нибудь отдел американской или английской разведки, и что может случиться дальше, трудно предсказать.

Два "шупо" в зеленых касках стояли у киоска с яркими обложками западных журналов. Они стояли спиной к поезду, и никаких признаков возможной проверки документов не было. По-видимому, предварительные сведения оказались правильными: съездить в западный Берлин можно было без большой опасности.

Поезд тронулся дальше, и обгоревший остов товарного вокзала, казавшийся из-за большого расстояния проволочным, скрылся за домами.

Назад Дальше