Писательский Клуб - Ваншенкин Константин Яковлевич 12 стр.


Ни ночи нету мне, ни дня,
Ни отдыха, ни срока:
Моя задолженность меня
Преследует жестоко.

Или - из другого стихотворения:

Покамест молод, малый спрос:
Играй. Но бог избави,
Чтоб до седых дожить волос,
Служа пустой забаве.

Это самое страшное, что может быть, - служить "пустой забаве".

И вот тоже стихи об этом, написанные еще в 1946 году, но напечатанные спустя немало лет и поэтому как бы ставшие в разряд более поздних:

Я задумал написать
На досуге повестушку.
Захворал - и слег в кровать
Греть постылую подушку.

И о замысле своем
Не жалел я, а подумал:
Бог с ним - глядь, еще умрем.
И хотя тогда не умер,
Позабыл совсем о нем.

Нужно дело выбирать,
Чтоб оно рождало силы,
С ним о смерти забывать
На краю самой могилы.

Ироническое начало - "повестушка". Я впервые услыхал это слово еще в Литинституте на первом курсе. Кто-то сказал: "Написал повестушку". Ни один другой жанр не имеет такого уменьшительного. "Стишок", или "романчик", или "рассказик" и "рассказец" - это все не то, слишком очевидные определения. Здесь - какое-то самоизвиняющееся слово. Всерьез этого не примешь. Не подумаешь: "А что же хотел написать Твардовский в прозе? Да еще "на досуге"".

И вдруг: "захворал - и слег в кровать…" А у нас на губах еще улыбка - от предыдущего. Нет, все-таки всерьез. А дальше еще печальнее: "Бог с ним - глядь, еще умрем". Как будто нарочно отсылают нас к пушкинскому: "…и глядь - как раз умрем".

И как сказано: "И хотя тогда не умер"… Это логически выделенное слово - тогда - наполняет нас неожиданной горечью. "Тогда не умер"… Но потом-то!..

И наконец главное - сильно, жестко, как на камне:

Нужно дело выбирать,
Чтоб оно рождало силы,
С ним о смерти забывать
На краю самой могилы.

Вот вам и "повестушку"!

Жизнь и деятельность писателя Твардовский понимал как служение, как подвиг, как долг. Он был беспощаден к себе, и хотя и не в такой степени, но тоже требователен и суров к другим. Не все это выдерживали. Не уверен, найдется ли писатель, который бы хоть раз не уходил от него с рукописью под мышкой, как школьник, уличенный в незнании предмета. Некоторые обижались. Но думаю, что со временем все вспоминали эти уроки с благодарностью. Уроки Твардовского.

Зато уж и похвала его ценилась высоко. Было ощущение: то, что хвалит он, не просто нравится только ему одному, но уже становится чем-то большим.

Когда я печатал что-либо (не обязательно в "Новом мире"), когда выпускал ту или иную свою книгу, я всегда представлял себе, что это прочтет он, и испытывал некий трепет, волнение, чувство ответственности перед ним и тем самым перед литературой. Перед Литературой с большой буквы.

О стихотворении "В Красной Пахре"

Ко мне не раз обращались с просьбой рассказать, как появилось это стихотворение. Мне уже приходилось печатно отвечать на подобные вопросы, касающиеся нескольких других моих вещей. Должен заметить, однако, что далеко не всегда возможно восстановить ход и побочные подробности написания стихотворения - даже при наличии черновиков. Многое как бы отодвигается в тень, растворяется.

Что же касается этого стихотворения, то думаю, определенный интерес к нему в немалой степени объясняется интересом к А. Т. Твардовскому и в данном случае - к последнему году его жизни.

А дело было так. В начале лета 1971 года я находился в Болгарии. И там, так же как у нас, многие были удручены болезнью Александра Трифоновича, волновались, спрашивали, надеялись.

Замечательный болгарский поэт Христо Радевский попросил меня передать ему свою новую книгу стихов.

Вернувшись домой, я позвонил в подмосковный дачный поселок Красная Пахра своему другу еще со студенческих лет Юрию Трифонову. Он был соседом Твардовского, и мы еще до моего отъезда договорились вместе навестить его. Дело в том, что в связи с болезнью у Твардовского была затруднена речь, он прекрасно все понимал и словно бы участвовал в разговоре, но сам почти не говорил, а чаще, как бы приноравливаясь, повторял концы фраз своих собеседников. Таким образом, приход в одиночку, по словам Трифонова, ложился на гостя тяжким грузом - приходилось, по сути, все время говорить самому. Поэтому посещение вдвоем было самым лучшим вариантом.

Я приехал в Красную Пахру, и Трифонов тут же позвонил Марии Илларионовне Твардовской, сообщил, что я привез книгу для Александра Трифоновича, и спросил, сможет ли он нас принять. Мария Илларионовна объяснила, что сейчас они собираются на получасовую прогулку по участку, а позднее к Александру Трифоновичу приедет из Москвы врач - логопед, и лучше всего, если мы придем минут через сорок.

Трифонов спросил:

- А как собака?

Мария Илларионовна успокоила его, пообещав, что собаку она уберет.

Я вышел на открытую террасу. Стоял пасмурный летний день. Дача Твардовских находилась рядом, участки соприкасались, и в прежние свои приезды к Трифонову, обедая на этой террасе, я не раз мимолетно замечал за густыми кустами уже седую голову Твардовского.

Я уже давно не видел его, очень волновался перед встречей и даже предложил Трифонову немного выпить - "для храбрости". Он, подумав, сказал, что, пожалуй, неудобно, если от нас будет пахнуть.

Мы пошли. Хотя участки граничили между собой, вход к Твардовским был с противоположной стороны, с другой улицы. И, идя по поселку, я больше всего боялся встретить знакомых, остановиться, разговаривая. Но никто не попался.

По ту сторону забора, просунутые сквозь штакетник, лежали прямо на траве свежие газеты. Видимо, не было почтового ящика, а почтальон тоже страшился собаки. Трава была мокрая - то ли от росы, то ли от утреннего дождя, - вообще это сырое место.

Мария Илларионовна энергичным шагом шла к нам по дорожке. Открыла калитку, поздоровалась, потом подняла с травы почту.

Вслед за ней мы вошли в дом.

Александр Трифонович сидел в нижней большой комнате - посредине ее, - в кресле, перед столиком. На нем была гладкая рубашка с длинным рукавом, полосатые пижамные штаны и городские, черные, мокрые от травы ботинки.

Я поразился, увидев, как он исхудал, как уменьшилось его лицо. И еще поражали необычной ясности голубые глаза. Он поочередно протянул каждому из нас левую руку, почти не поднимая ее и подавая боком, всем плечом, всем туловищем. Мы сели.

И тут я уловил, что он что-то говорит, почти шепчет. Я подался вперед и разобрал:

- Покажитесь…

Мгновение я не понимал, что́ он имеет в виду, но тут же понял, что расположился на фоне окна и он не видит моего лица, только силуэт. Я пересел, и он слегка кивнул мне с явным удовлетворением.

Начали говорить о предстоящем писательском съезде, а затем Трифонов рассказал, что работает в архивах (он писал в то время "Нетерпение") и недавно держал в руках записную книжку Александра II, удивляясь примитивности мыслей императора.

Затем он рассказал такую историю. В его документальной книге "Отблеск костра" говорится и о том, что бабушка Трифонова по материнской линии была профессиональной революционеркой и держала в Петербурге конспиративную квартиру, где скрывались от царского сыска многие выдающиеся большевики. Заходил туда и Ленин. А Сталин даже жил примерно с неделю. Позже, когда он был арестован и сослан в Курейку, он прислал оттуда Юриной бабушке два письма, где жаловался на морозы и просил собрать для него у товарищей теплые вещи и денег, что она и выполнила. Трифонов знал об этом факте только от бабушки, - письма не сохранились.

И вот недавно, во время работы в архиве, к нему подошел тамошний сотрудник, поклонник Трифонова, и вручил ему заверенные копии обоих писем. Таким образом рассказ бабушки подтвердился документально.

В одном из писем, говоря о сибирской стуже, Сталин написал: "Черт меня подери!.."

И сейчас Твардовский, с огромным вниманием слушавший Юру, повторил одними губами:

- Черт меня подери…

…В комнату вошла младшая дочь Твардовских - Ольга - с газетой в руке. Она подошла к отцу, сама водрузила ему на нос очки, поднесла газету и показала пальцем:

- Вот видишь?..

Как-то это у нее получилось словно бы чуть-чуть небрежно, но очень дружески и хорошо. Это были "Известия" со списком работ, выдвинутых на Государственную премию, - среди них значилась и последняя книга Твардовского.

Перед Александром Трифоновичем лежал на столике толстый том его стихотворений и поэм, только что вышедший в серии "Библиотека всемирной литературы". Время от времени Твардовский касался его пальцами и бережно поглаживал. Мария Илларионовна объяснила, что это сигнальный экземпляр. Я поинтересовался, какой художник оформлял книгу. Оказалось, Верейский.

Тут я вспомнил про книжку Христо Радевского и достал ее из кармана пиджака. Мария Илларионовна спросила, не тот ли это Радевский, что работал когда-то в болгарском посольстве в Москве. Тогда они знакомы с ним и его женой. Потом она взяла книгу в руки и поинтересовалась, что означает ее название - "Хора". Ни я, к стыду своему, ни Трифонов, многократно бывавший в Болгарии, этого не знали. (Едва вернувшись в город, я навел справки и узнал, что это название болгарского народного танца.)

Мария Илларионовна сказала, что всегда испытывает странное чувство, когда видит иноязычную книгу, набранную нашими буквами.

И тогда я рассказал свою историю. Вернее, это история Михаила Луконина, которую я слышал от него множество раз.

Он как-то приехал к себе в Сталинград, там у него была однокомнатная квартирка для работы, пригласил в гости местных друзей, а сам пошел на базар и купил там своих любимых соленых арбузов. Арбузы были мелкие, ему завернули несколько штук в газету.

Вечером в его квартире звучали стихи, грохотал смех, все было отлично, и утром он проснулся тоже в прекрасном настроении. "Голова у меня никогда не болит", - говорил Луконин. Он прошелся по комнате - за окном сияла Волга, - подошел к столу, подцепил кусочек арбузной мякоти. И тут взгляд его упал на газету. Он смотрел на нее и не мог понять ни одного слова. "Ну, все, - сказал он себе, - белая карячка". ("Я так называю", - объяснял он всякий раз.) "Спокойно, Кузьмич!" - дал он себе команду, отошел к окну, вернулся - результат тот же. Он дрожащей рукой взял газету и прочел название: "Социалистик Татарстан". Все объяснялось так просто.

Я посмотрел на Твардовского. Он с удовольствием, с пониманием ситуации тихонько смеялся.

Пора было уходить. Мы попрощались. Александр Трифонович так же, как вначале, подал нам левую руку. Мария Илларионовна проводила нас до калитки.

Мы опять кружным путем молча возвращались к Трифонову, и опять я больше всего не хотел встретить знакомых.

Потом мы обедали на террасе. Распили бутылку виски, привезенную мной из города, но не почувствовали ни опьянения, ни облегчения.

Стихи написались примерно через год после кончины Твардовского. С какой строки или строфы они начались, в каком порядке писались - восстановить все это сейчас я совершенно не в состоянии.

В Красной Пахре

И сразу же, в дверях,
Меня пронзила жалость, -
Пропал мой долгий страх,
И только сердце сжалось.

Он, словно между дел
И словно их немало,
Средь комнаты сидел,
Задумавшись устало.

Ушла за дальний круг
Медлительная властность,
И проступила вдруг
Беспомощная ясность

Незамутненных глаз.
А в них была забота,
Как будто вот сейчас
Ему мешало что-то.

Он подождал, потом
(Верней, слова, ложитесь!)
Негромко и с трудом
Промолвил: - Покажитесь…

Я передвинул стул,
Чтоб быть не против света,
И он чуть-чуть кивнул,
Благодаря за это.

И, голову склоня,
Взглянул бочком, как птица,
Причислив и меня
К тем, с кем хотел проститься.

У многих на виду,
Что тоже приезжали,
Он нес свою беду
И прочие печали.

Какой ужасный год,
Безжалостное лето,
Коль близится уход
Великого поэта.

…Как странно все теперь.
В снегу поля пустые….
Поверь, таких потерь
Немного у России.

Вечером на даче

Как уже было сказано, последние свои годы Твардовский жил больше не в Москве, а за городом, в дачном поселке Красная Пахра. Многих его соседей теперь тоже уже нет, - из тех, кого я хорошо знал, - Антокольского, Симонова; друзей моих студенческих лет Трифонова и Тендрякова. Однако некоторые известные писатели работают там и сейчас. Но всегда этот поселок воспринимался мною лишь как место, где живет Твардовский, так же, как Переделкино связано для меня с именем Пастернака.

Я бывал в Пахре в гостях у Трифонова. Его участок граничил с участком Твардовского, и однажды я подумал, что, может быть, поселившись здесь, Трифонов именно поэтому начал писать гораздо лучше, чем прежде, стал другим, новым Трифоновым. Из соседней дачи как бы исходил мощнейший импульс, заряд энергии, там словно находился некий реактор, действующий и на Трифонова.

(Я где-то читал, что Бенедикт Лившиц - известный поэт, блистательный переводчик французских лириков, автор книги воспоминаний "Полутораглазый стрелец" - пожаловался как-то, что наличие в литературе такого гения, как Александр Блок, мешает ему писать. Блок его подавляет. Когда об этом рассказали Блоку, тот рассмеялся:

- А мне мешает Толстой…

Блок, конечно, пошутил. Присутствие в литературе громадного, более крупного таланта не может мешать. Наоборот, это стимулирует, поднимает всю литературу и возможности каждого. Но это к слову.)

Теперь - о моем стихотворении, навеянном той порой.

Как-то раз - это было летом шестьдесят шестого года - я провел в Пахре целый день, и после ужина мы решили пройтись по поселку. Гуляя, мы оказались на соседней улице, куда выходила калитка Твардовских. Уже смеркалось, ложился туман.

- Вон Александр Трифонович, - сказал Юра.

Я тоже узнал его издали, рядом с ним были видны женские фигуры, может быть, Марии Илларионовны или дочерей, - разобрать было трудно, а он возвышался над ними.

Не сговариваясь, мы повернули и пошли назад, не желая мешать их разговору, а также и своему…

Так получилось, что впоследствии мы с женой стали регулярно общаться со старшей дочерью Твардовского Валентиной Александровной и ее мужем Александром Николаевичем. Может быть, это обстоятельство послужило толчком, но, как бы там ни было, что-то вспомнилось, откликнулось, отозвалось, и через семнадцать лет написалось стихотворение:

Темнеет. Около восьми.
Погасли солнечные слитки.
Стоит Твардовский с дочерьми
На даче, около калитки.

Близ милых выросших детей,
Да - да, детей. Большой, как башня.
Машину ждут или гостей? -
Теперь это уже неважно.

А важно - тишь, туман, Пахра,
Вдруг вспоминаемые снова,
И быстротечная пора
Былого вечера земного.

Подробности

А. Твардовский, по свидетельству близких, не умел печатать на машинке, даже заправить в нее лист.

Андрей Старостин, как рассказала мне его дочь Наташа, никогда не делал зарядки.

Эти подробности, на первый взгляд странные, только подчеркивают необычность этих людей, непохожесть на других.

Перемены

Твардовский написал когда-то:

…И старых праздников с попами,
И новых с музыкой иной.

Теперь с полным основанием можно было бы сказать наоборот:

…И новых праздников с попами,
И старых с музыкой иной.

Вот ведь как быстро все изменилось!

Пардон!

В зале "Россия" проходил грандиозный концерт, посвященный очередному (май 1993) Дню Победы. Выступали артисты почти всех жанров, стихотворцы, композиторы. Знаменитые в прошлом спортсмены выходили сразу по нескольку человек, почти командой. Так же стояли у микрофонов представители кино и телевидения.

С. Шакуров, произнеся ряд общих слов о войне и ветеранах, объявил, что прочтет стихи Твардовского. Замечу, что у Александра Трифоновича можно было выбрать и что-нибудь более к месту и случаю. Но это дело другое.

Стихи начинались так:

Спасибо, моя родная
Страна, мой отчий дом…

Шакуров продекламировал:

Спасибо, моя родная страна,
Мой отчий дом…

Что же произошло? Поэт посредством стихотворного размера организовал слова в определенный ритм, а артист это все разрушил.

Как же его за всю жизнь не научили? Но что поделаешь! Критики пишут о стихах, будто это проза, артисты как прозу читают их.

Кончается стихотворение строкой:

И счастье, отчизна-мать.

Выступавший вторым С. Говорухин иронически поинтересовался у ведущего вечер И. Кобзона, обязательно ли и ему, Говорухину, читать стихи. И обязательно ли про "мать"?

- Чьи это стихи? - обратился он к Шакурову грозно.

Тот вторично объявил:

- Твардовского.

Говорухин сказал:

- Тогда пардон!

Бдительность

В 1980 году Твардовскому, как теперь принято говорить, могло бы исполниться семьдесят лет. Меня заранее пригласили участвовать в официальном юбилейном вечере. Но ближе к делу позвонили еще из Литературного музея, предложили выступить и там. Я отказался: как-то это, если угодно, не в духе Твардовского, какая-то суета. Но они настаивали, повторяли приглашение, и в конце концов мы сошлись на том, что я буду вести этот вечер.

Со мною встретилась сотрудница бюро пропаганды, милая Галина Дорофеевна, так трагически окончившая впоследствии свою жизнь.

Мы с ней, как это водится, уточнили какие-то детали.

И вдруг - на другой день - новый ее звонок. Она была явно растеряна, чем-то расстроена, сперва не решалась, но потом откровенно рассказала мне, что́ же произошло.

Ее вызвал один из рабочих секретарей Союза писателей. Нужно объяснить, что тогда в Москве было несколько десятков секретарей Союзов писателей - СССР, РСФСР и Московской писательской организации. И сейчас их великое множество. Это так называемые нерабочие секретари. Что сие значит? Они не работают, но положение и льготы - при них. Но есть еще и рабочие. Чем они занимаются? Не вполне ясно. Регулярно заседают, что-то решают. Широкая публика может наблюдать их по телевидению - при открытии мемориальных досок, на юбилейных вечерах и на митингах. Правда, не всем они известны в лицо.

Так вот, ее вызвал рабочий секретарь, которого служащие аппарата побаивались из-за его хмурого вида, и жестко спросил, долго ли она думала, когда предлагала Ваншенкину руководить вечером памяти Твардовского.

Галина Дорофеевна была ошеломлена и нашлась только ответить, что пригласила меня не она, а Литературный музей и что она понятия не имеет, чем провинился Ваншенкин.

Нет, ответил раздраженно секретарь, Ваншенкин не провинился, и к нему у нас претензий нет, но если на вечере что-нибудь случится, то кто, по ее мнению, будет отвечать? Ваншенкин же не ответственное лицо. Руководить таким вечером должен секретарь Союза. Да, сейчас лето, все в отпусках. Что же, вызовем из отпуска…

Назад Дальше