Писательский Клуб - Ваншенкин Константин Яковлевич 14 стр.


И еще было. На банкете по поводу окончания их курсом института он исхитрился схватить тихого Колю Войткевича зубами за кадык. Полчаса Володьку уговаривали разжать челюсти, не перекусывать горло. Наконец ему надоело, и он смилостивился.

Потом это у него вообще прошло.

А сейчас я тоже крепко держал Тендрякова за лацканы и смотрел в его невидящие глаза.

Я стоял ниже и мог легко использовать это преимущество: сделать ложную уступку и тут же бросить его через бедро. Слава Богу, кое - чему научили в десантных войсках. Но я полагал, что это как-то не слишком идет жениху по отношению к гостям, да еще нетрезвым.

А в это время за спиной Тендряка неожиданно появился невозмутимый Володя Семенов, наш признанный силач, как мячиками игравший по уграм двумя двухпудовыми гирями.

Он сгреб Тендрякова сзади, прижав его руки к туловищу, оторвал от земли и понес. Тот дрыгал ногами и кричал:

- Кто это? Убью!.. - Наконец ему удалось повернуть голову, и он произнес своим нормальным голосом: - А, это ты, Володя?..

Сразу вся дурь прошла.

Я продолжал подниматься. На полянке, покачиваясь, стоял Бакланов и бормотал про себя что-то воинственное, а вокруг него, сужая круги, делал прыжки Солоухин. Он прыгал боком, сразу обеими ногами, не спуская с Бакланова взгляда и выискивая момент для атаки. Вдруг он мгновенно бросился и нанес удар, вложив в него всю тяжесть тела.

Бакланов пискнул, как зайчик, и рухнул пластом. Солоухин сделал глубокий вдох, затем нагнулся и, тронув лежащего рукой, спросил участливо:

- Что с тобой, Гриша?

Я был уже в двух шагах и сказал:

- Володя, я все видел…

Он засмеялся и отошел.

Потом Бакланова вносили в дом. Лицо его страшно изменилось, оплыло, оказался сломанным нос. Ближайший друг пострадавшего, Юра Бондарев, взирал на происходящее грустно-философски.

И другие сгрудились - посмотреть. В том числе и обеспокоенная отсутствием жениха невеста. Впрочем, не слишком обеспокоенная, - она тогда почему-то была очень во мне уверена.

Сашка Шабалин, уже приведший себя в относительный порядок, помахал ей и крикнул со двора:

- Инночка, свадьба настоящая!..

Спали мы одетые, на застеленной кровати. За окном всю ночь раздавались время от времени то крики, то свист. Соседние чинные дачи замерли в испуге.

Потом уже я узнал, что наиболее уверенно чувствовали себя мои однокурсники, ходившие крепко сбитой компанией: Ганабин, Завалий, Балтер. С ними же был и Толя Клочков. И когда разочаровавшийся в людях Шабалин раза два порывался топиться, они его утихомирили.

На рассвете наиболее конфузливые или чувствовавшие себя виноватыми, не дожидаясь завтрака, ушли на станцию.

За завтраком собрались немногие. Зверевы, скрываясь от Кулагина, нашли приют на соседней даче. Олег был в ссадинах и в чернилах. Говорили, что Кулагин бил его авторучкой, причем, отвинтив колпачок, вгонял во врага перо и нажимал на клапан. Бабушкины пироги из печи исчезли. "Пьяные, пьяные, а нашли самое вкусное", - заметила Инна.

Водки было вдосталь. Ее не только пили, ею умывались в целях дезинфекции. И еще осталось после утреннего опохмёла. Рамаз положил нам в машину шесть бутылок. Мы чуть смущенно попрощались с его стариками и опять, как вчера, устроились на заднем сиденье.

Эта свадьба наделала шуму. Человек двадцать получили выговоры по партийной и комсомольской линии. Через год их начали, как водится, снимать, и к событию опять подробно вернулись. Известие о нем вышло далеко за пределы столицы, и долго еще внезапно вскрикивал какой-нибудь приезжий догадливый литератор:

- Слушай, слушай, а это не у тебя ли была та самая свадьба?..

Потом, когда мы ездили летом в Латвию, а это случалось довольно часто, - сперва с дочкой, а потом и с внучкой, мы всякий раз дожидались в вагонном коридоре, пока поезд не минует подмосковную платформу Снегири, и, посмеиваясь, переглядывались.

А сейчас мы мчались к Москве в машине марки "Победа", посматривали на свежезеленые майские рощи, видели крепкую спину Рамаза, и впереди был сорок один год нашей совместной, поистине счастливой жизни. Всего сорок один…

Особняк на Арбате

Этот особняк, стоящий против арки ворот, посреди двора, собственно флигель, принадлежал прежде высокому духовному лицу. Не знаю, по какой причине, но он был продан, и его приобрела молодая интеллигентная дама. Она содержала домашнюю столовую для избранных. Какое-то время здесь столовались Горький и Шаляпин. У ее сына сохранилось несколько их записок, где они сообщали, что им приготовить.

Кроме этих кулинарных посланий ему достались после революции две комнаты, вполне, впрочем, обставленные.

Он был рафинирован, совершенно непрактичен, работал в каком-то институте, был страстным меломаном, поклонником Скрябина, и сам недурно играл на рояле. Но в одной из его комнат почти просвечивала в наружной стене дыра, - сколько ее ни залепляли, он почему-то не мог добиться, чтобы это сделали как следует. Зимой в комнате стоял жуткий холод, он, играя, надевал перчатки с отрезанными пальцами, как у тогдашних трамвайных кондукторш. По утрам выходил на коммунальную кухню умываться в шапке с опущенными наушниками.

В трудные годы он бы, конечно, пропал, если бы не Матреша. Когда-то, еще девушкой, она жила в прислугах у его матери, потом в соседках, а перед смертью бывшая хозяйка попросила ее заботиться о сыне. Та обещала и совершенно бескорыстно всю жизнь выполняла обещание.

Это была еще крепкая богомольная старушка. Зимой, в лютый мороз, она ездила куда-то окунаться в святую купель, - как теперешние "моржихи". Помогать людям вообще стало для нее потребностью. Кухня была общая, и только зазеваешься, смотришь - посуда уже перемыта.

Были, разумеется, и другие соседи. Была Лелька, миловидная, в кудельках, с матерью-машинисткой. У Лельки был мальчик-одноклассник, с которым она почти не разлучалась, потом он ушел в армию, она тут же сошлась с кем-то, оставшимся для остальных неизвестным, родила, но вернулся мальчик и взял ее с ребенком.

Был еще сосед, он предпочитал "красную головку". По вечерам, пугая Матрешу, гремел на кухне конфорками, делал вид, что открывает газ. Она выходила, говорила, поджимая губы: "Вы, конечно, выпили, - и тут же испуганно добавляла: - немножко…"

Он проникся ко мне устойчивой нежностью по той причине, что люто ненавидел писателя, жившего здесь до нас, и даже с ним дрался.

Это был у нас Первый Свой Дом.

А до этого мы снимали в разных местах, и на Арбате тоже, но только выше, ближе к концу: жили в комнате цирковой мотогонщицы по вертикальной стене, пока она была на гастролях. Я ее никогда не видел, но над нами висел ее огромный портрет, не слишком много говорящий об оригинале, как это нередко случается с фотографиями артистов.

А комнатка была величиной с купе, тоже с откатывающейся дверью. Старуха мать мотоциклистки то не топила по три дня, то нажаривала углем так, что мы не могли спать. Но все нам было ничего, лишь бы подольше не возвращалась гастролерша. Эта мотогонщица почему-то была воспета поэтами - А. Межировым, а затем, много времени спустя, А. Вознесенским. Есть про нее и у Ю. Нагибина.

В странном этом доме было множество кошек и поразительный, в ярких васильках, фаянсовый унитаз. Но ходить к нему нужно было через три комнаты (в одной из них спал с женой брат циркачки).

Буквально около нас жил Коля Глазков, поблизости, на улице Веснина, - Женя Винокуров, с которым мы дружили, и тоже совсем близко, в Спасо-Песковском, - правда, не слишком долго - Ярослав Смеляков.

А до войны тоже рядом обитал Булат Окуджава. Однажды он завел меня в свой тихий двор, где когда-то "каждый вечер все играла радиола", где жил он сам и его герой - почти столь же известный Ленька Королев.

…Теперь у нас был Свой Дом, и мы были сами себе хозяева.

С узкого, ярко блистающего Арбата, где отчетливой цепочкой тянулись милиционеры по осевой, мы попадали сквозь арку в большой почти круглый московский двор со скамеечками и тополями. Шумы Арбата гасли. Наш особняк стоял посредине, он именовался: квартира № 22.

Во дворе был свой весьма известный художник, свой модный портной с вывеской за воротами. Однажды он попросил меня зайти к нему в полуподвал с огромным, обтянутым войлоком гладильным столом и предложил не выкупленный кем-то роскошный костюм из зеленой "жатки". Он надел на меня пиджак, не только не пришедшийся впору, но достающий полами и рукавами до моих колен, и сказал, ничуть не смутясь: "Ну, это-то можно переделать!.."

Все это было как во сне.

Мы получили две смежные комнатки - девять и семь квадратных метров. Мокла стена - а нам казалось все это прекрасным. Впрочем, прекрасным это и было.

Мы сделали ремонт, купили мебель. Почти всю вторую комнатенку занял наш Первый Письменный Стол. Мы жаждали работать! От Никитских, где был тогда мебельный магазин, я нес на плечах полдюжины венских стульев, обвешанный ими, как еж. Конечно, я шел не Арбатом, а переулочками.

Дело в том, что по другую сторону нашего двора простирался удивительный, неповторимый мир - хитросплетение улочек и переулочков, тупичков, площадок и двориков.

Здесь были и ничтожные развалюхи, и замечательные, хотя и потерявшие былую стать дома, и еще державшиеся молодцами. Искорежив могучим стволом железную ограду, росла старинная береза. В соседнем сарае - в центре Москвы! - держали корову. Тут были и асфальт, и булыжник, и голая земля, и ампир, и барокко. Здесь не было только стандарта, серийности.

Теперь ничего этого нет. Мне, грешным делом, показалось сперва, что своротили и домик, где жил, учась в Университете, Лермонтов, но потом я обнаружил его за "Домом книги". А остального, увы, нет. Да, увы! - потому что такого больше уже не будет. Ничуть я не противник реконструкций и новых веяний в градостроительстве, но полагаю, что умело - нужно уметь! - оставленные заповедники, заказники внутри города, только бы украшали его, сохраняя его своеобразие.

Отопление у нас было печное. Тут же поблизости помещался дровяной склад, в домоуправлении выдавались талоны на дрова, правда, в недостаточном количестве, приходилось прикупать. Я отправлялся на склад, обещал "не обидеть" всегда полупьяных рабочих, и они мигом отбирали только сухую березу. Они же потом ее быстро распиливали у нас во дворе, у сарая, а колол я сам, наслаждаясь своим здоровьем, морозным воздухом, блеском топора, треском разваливающихся белых кругляков.

И топить входило в мои обязанности. Иногда бывало некогда, неудобно, не с руки, но дело есть дело. И, растопив печь, слушая ее великолепное гуденье и глядя, "щекой склонившись на ладонь, задумчивым, отсутствующим взглядом, каким обычно смотрят на огонь", я был рад своему занятию и невольно вспоминал и о детстве, и об армии, и о войне, и написал тогда и после несколько стихотворений, связанных с дровами, печью, огнем…

…Чешуйчатыми сделались поленья,
У пламени заимствовали цвет.
Как тихо все! Лишь ветра голос тонкий
К нему сюда доносится едва…
В печурке за железною заслонкой
Стрельнули и подвинулись дрова.

Однажды у меня ночевал Виктор Некрасов. Мои жена и дочь были за городом, и я не протопил с вечера, - да и пришли мы с ним очень поздно. Он проснулся утром, дрожа от холода, и стал меня уговаривать, чтобы я вмуровал в печь котел, подвел газ и устроил свое, камерное водяное отопление. Он дал мне телефон своего друга, у которого недавно была проведена подобная операция. Друга звали Свет, - Вика впоследствии написал о нем очень трогательные воспоминания. Я телефон взял, но не позвонил.

Вот такой у нас был дом и его окружение. Бывало, вход и неровные, желтого камня ступени наглухо забивало снегом. Я написал когда-то:

Дорогая,
Помнишь ты, как в метельной ночи,
Догорая,
Дышат угли живые в печи?
………………………………..

До рассвета
Без лопаты за дверь не ступи!
Будто где-то
В белой хатке средь белой степи.
………………………………………..

Звон метели,
Да от печки, что стихла во сне,
Еле-еле
Зыбкий отсвет дрожит на стене.

Кто только не бывал у нас: и Твардовский с Фатьяновым, и Трифонов, и Рыленков, и Бондарев, и Турков, и Тендряков… Телефона не было, многие заходили запросто, благо по пути, на главной дороге. Некоторые поднимались на цыпочки и стучали в стекло. Особняк был, разумеется, одноэтажный, но в голову не приходило забирать окна решетками.

И опять не обойтись без стихов:
Беспомощно, осиротело,
Как будто бы в чем виноват,
Рукою, повисшей вдоль тела,
Бездействует старый Арбат.

Какой-то уже отвлеченный,
Намеренно ввергнутый в сон,
От тела почти отключенный,
Искусственным заменен.

Эти строки написаны до его столь же искусственного оживления.

Как-то в ту пору я свернул с тихого, пересекаемого где попало пешеходами захолустного Арбата под нашу арку. Ни дома, ни двора не было. Я увидел огромную стеклянную коробку одного из новоарбатских небоскребов. На самом верхнем балконе сушилось белье.

Но ведь дома, в которых мы живем, неминуемо остаются в нас. Остался и наш особняк на Арбате и вместе с ним - время радости, раскрепощенности, предвкушения и начала настоящей, серьезной работы.

Алеша Фатьянов

Он относится к числу немногих, чей уход ощутим и чисто житейски, кого хочется встречать в Доме литераторов, на московской улице, и порой кажется, что действительно вот-вот увидишь за снегопадом его огромную фигуру, ощутишь его неподдельное дружелюбие.

Несколько лет назад я написал:

Как горько мне, что нет Светлова,
Фатьянова, Гудзенко нет…

Алексей Фатьянов обладал душой широкой и нежной. Он был по-настоящему красив. Фотографии почти не передают этого: он как-то наивно застывал, каменел перед аппаратом.

Это была удивительно колоритная фигура - зимой, в шубе с бобровым воротником, он напоминал кустодиевского Шаляпина. В нем вообще было много артистизма и просто актерского. Он был добр, вздорен, сентиментален.

А чего стоили его рассказы! Должен заметить, что раньше (я еще застал это время) среди писателей были мастера рассказывать всякие небылицы. Делалось это обычно виртуозно и, главное, с полной верой автора в действительность происходящего. Твардовский говорит в "Теркине",

Что, случалось, врал для смеху,
Никогда не лгал для лжи.

Здесь даже другое - вранье скорее детское, столь необходимое ребенку и, разумеется, совершенно бескорыстное.

Так, один ныне здравствующий известный поэт утверждал, что он был чемпионом Европы по боксу.

Покойный Павел Шубин говорил, что находился в рабстве на островах Фиджи, где содержался закованным в кандалы в глубокой яме. Рассказывая это, он плакал.

Еще я слышал его историю о том, как, будучи в Индии, он познакомился с великим Ганди.

Ганди протянул руку и представился:

- Ганди.

- Шубин, - отрекомендовался наш поэт.

- Павел? - поинтересовался Ганди.

И так далее. За границей, однако, Шубин не бывал - в командировки его не посылали, а туристских поездок тогда не было.

Алеша Фатьянов, между прочим, небрежно сообщал, что в войну был генералом.

- Два генерала было среди писателей: Вершигора и я.

Однажды поздним вечером я сидел у него дома, и он, тоже с небрежностью, внезапно сказал, что "Сашка Твардовский" взял у него в "Новый мир" тридцать пять стихотворений. В первый номер (был уже декабрь!). Леша еще уточнил почему-то: "О Сибири".

Я, вероятно, тогда еще недостаточно его знал и выразил недоверие. Фатьянов бросился к телефону:

- Сейчас он тебе сам скажет! - набрал какой-то номер и крикнул: - Мария Ларионовна! Это Фатьянов. Саша дома? Нет? - и, страшно бледный, бросил трубку.

Разговор наш расстроился, хозяин по-прежнему был очень взвинчен и через несколько минут, к величайшему моему изумлению и негодованию, великолепным театральным жестом указал мне на дверь и предложил покинуть его жилище. Ни прежде, ни потом со мною такого не случалось, и я удалился, лелея планы мести, о чем успел не в самых дипломатических выражениях, спускаясь по лестнице, сообщить хозяину.

Через два-три дня он встретил меня на Арбате, как ни в чем не бывало обнял, расцеловал, расспрашивая, как я живу, что у меня нового. Сердиться на него было совершенно бесполезно. Не знаю, стоит ли добавлять, что стихи его в "Новом мире" так и не появились.

Есть выражение: опоздал родиться. Это именно тот случай. Очень представляю его на тройке, в санях под медвежьей полостью, в "Яре"…

Почему-то чаще всего вспоминаю его на тогдашнем Арбате, людном, ярко освещенном, в зимний снежный вечер. Фатьянов красивый, вальяжный. Он редко бывал один. Не раз я видел рядом с ним Твардовского. Они были в приятелях, жили рядом, у Киевского вокзала. Твардовский всегда вставал чуть свет, и жена Фатьянова говорила:

- Если в восемь утра звонок в дверь - или молочница, или Твардовский.

Фатьянов внешне выглядел значительней своих лет и примыкал к поэтам старше себя, а не моложе. И одновременно он очень хотел быть старшим товарищем, советчиком и немало для этого делал. Ему самому было интересно и приятно общаться с С. Никитиным, Вл. Соколовым, И. Ганабиным, и они много от этого получили. Он умел быть чутким и отзывчивым, и они чувствовали себя с ним как равные с равным.

Они еще были совсем неизвестны, а он-то уже давно был Фатьяновым.

Он умер, когда ему было сорок лет. Его лучшие песни не забыты и, думаю, уже не забудутся. Дело не только в том, что они связаны в сознании народа с войной и первыми послевоенными годами, что они сами являются частицей Времени.

Алексей Фатьянов - истинный, природный поэт-песенник, в лучшем значении этих за последние годы обесцененных слов. Он упорно писал и просто стихи, собственно стихи, меняя ритм, удлиняя или усекая строку, стремясь к свободе, разговорности и как бы желая подчеркнуть, что сочиняет не только песни, чтобы выглядеть "не хуже людей".

Но остались именно песни.

Когда-то, еще в бытность мою студентом, М. В. Исаковский, выступая в Литературном институте, сказал, что, мол, "соловьи, соловьи, не тревожьте солдат, пусть солдаты немного поспят" - хорошо, а остальное в этой песне все мура. Он так и сказал: мура. Думаю, это неверно. Есть какая-то поразительная прелесть в песнях Фатьянова, даже не живущих отдельно, без нот. Композиторы говорят, что он давал если не мелодию, то, во всяком случае, характер, образ песни, да и сам, как никто, умел почувствовать музыку.

А многое имеет и чисто поэтическую ценность.

На солнечной поляночке,
Дугою выгнув бровь,
Парнишка на тальяночке
Играет про любовь.

Это же прекрасно написано.

А "Ничего не говорила", "Когда проходит молодость", "В соловьиную ночь"!..

Мне из фатьяновских дороже всего три удивительные песни.

Горит свечи огарочек,
Гремит недальний бой.
Налей, дружок, по чарочке,
По нашей фронтовой.

Назад Дальше