Писательский Клуб - Ваншенкин Константин Яковлевич 18 стр.


Прочитал я воспоминания Аджубея о Хрущеве. Много там интересного - и о Никите Сергеевиче, и о Нине Петровне, и еще о прочих, больших и средних, кто был поблизости. Кто, как и когда проявлялся. Хрущев - фигура, конечно, поразительная, исторического масштаба. Решиться сказать правду о Сталине - и ведь не сейчас, тогда! Решиться пусть не на полную, но на массовую реабилитацию! Наконец, вытащить генералиссимуса из Мавзолея! Все так. И одновременно какое неуважение к человеческой личности, к чувству достоинства, какое пренебрежение этим. Кто-то сказал, что есть демократия для всех, а есть для каждого. Вторая, понятно, предпочтительней. Но тогда преобладала первая. Ею руководствовался и автор воспоминаний. А так-то он был симпатичный парень, дружил с артистами. При нем и "Комсомольская правда", и "Известия" были живыми, интересными газетами. Я, однако, отдаю первенство "Комсомолке" следующего редактора, Юрия Воронова.

Неограниченные возможности всегда вредны, они деформируют сознание: восприятие может быть искажено. Такое не раз бывало.

Конечно, Аджубей не Чурбанов. Отнюдь. Но ведь тоже зять. Его стремительное продвижение трудно объяснить чем-то иным. И он был не просто главный редактор, за его спиной стояла родственно-государственная мощь. Пусть только в глазах других - и этого достаточно. Механизм срабатывал безотказно.

Он, вероятно, сделал и немало хорошего, но вот это равнодушие к отдельной судьбе… И как это - самому тянуться к искусству и одновременно чернить артистов и писателей? Не своими руками, не своим пером, разумеется. Я не говорю сейчас о предвзятых разносных рецензиях, а лишь о прямой бесцеремонности и клевете.

Виктора Некрасова назвать в газете "туристом с тросточкой"! А сколько еще ошельмованных! Да и меня, скажу, оклеветали в ту пору "Известия", написали, что я участвовал в поездной драке, вышел на волгоградский перрон к встречающей общественности, смущенно потирая синяк. А ведь Московская писательская организация просила не печатать этого - до выяснения. Но нет, сам поторопил, и сотрудники, которых я хорошо знал, выполнили.

Потом - редчайший случай - пришлось газете признаться, хоть и косвенно, в ошибке. А написавший заметку волгоградский корреспондент "Известий", некий Ростовщиков, сделал потом карьеру, стал секретарем обкома. Но в результате был снят и исключен из партии за присвоение и ношение чужих боевых орденов. И это в городе - герое! Произошло это уже в брежневские времена, они все тогда как с ума посходили, лишь бы повесить что-нибудь на лацкан.

И ведь вот что обидно: фельетон про Бернеса в аджубеевской "Комсомолке" хороший газетчик написал. С чужих слов сочинил. Признала бы газета ошибку, как было бы благородно. Нет, ни за что!

В фельетоне говорилось о том, как популярный киноактер, сидя за рулем своей машины, грубо отказался выполнить требования постового милиционера, тот оказался на капоте движущейся бернесовской "Волги", и артист, рискуя каждую секунду сбросить его под колеса, не останавливаясь, проехал таким образом вокруг площади Дзержинского.

На основании этой публикации на Бернеса было заведено уголовное дело. Я сам читал тогда заключение следователя московской прокуратуры В. Ключанского, из коего явствовало, что факты, изложенные в газете, не соответствуют действительности. Были там и показания дежуривших в этот день милиционеров. (А Владимир Иванович Ключанский - замечательный человек, известный адвокат, недавно скоропостижно скончался.)

Марка фельетон ударил больно. Он прервал гастрольную поездку, вернулся в Москву. Попросил Аджубея о встрече, тот принял его, но дело было сделано, и менять что-либо главный редактор не пожелал.

Бернес целыми днями в бездействии лежал на диване, в отличие от того орудовца совершенно раздавленный случившимся. Это было для него особенно тяжелое время: на руках маленькая Наташа. Он без оптимизма смотрел в будущее.

Мы с Винокуровым часто бывали у него. Звонили разные люди, выражали сочувствие или возмущение. Он вяло благодарил. Приходили порой незнакомые. Помню офицера - грузина, предлагавшего Марку деньги.

Тут и случилась сама история.

Бернес позвонил вечером и попросил обязательно приехать завтра.

А произошло вот что. Пришел человек, худой, в кепке. "Вроде тебя", - сказал Марк. У Бернеса кто-то был, и человек шепотом в передней сообщил ему, что на вокзале в Котласе освободившиеся из заключения урки проиграли Бернеса в карты - как завязавшего вора Огонька, сыгранного артистом в фильме "Ночной патруль". В течение недели - помню, он сказал: до первого - его должны убить. Человек объяснил: предупреждает потому, что сам большой поклонник Бернеса, - и тут же исчез.

(Слово "Котлас" звучало зловеще, я не знал тогда, что там живет мой дорогой фронтовой друг Борислав Бурков, и я буду не раз гостить у него на берегу прекрасной Северной Двины.)

Бернес растерялся. Может быть, следовало задержать того человека? Да нет, и как задержишь!

В тот же вечер он был у начальника МУРа комиссара Парфентьева, просто позвонил, и все. Это же был Бернес.

Парфентьев успокоил, сказал, что самого его проигрывали четырнадцать раз, и вот ничего. Что, скорее всего, это туфта и человек объявится впоследствии, попросит сколько-нибудь за спасение души, но на всякий случай… Он помолчал и добавил с улыбкой:

- За тебя же голову снимут…

Мы, опять же с Женей Винокуровым, пришли к Марку на следующий день. И лишь дожидаясь лифта, обнаружили сбоку коренастого человека в сером плаще, читающего какую-то брошюрку. Свет в подъезде был слабый, лампочка высоко, но он читал как-то уж очень увлеченно.

Поднялись на пятый этаж. Еще вчера Бернес долго переспрашивал из-за дверей: кто да что? Сейчас дверь отворилась мгновенно. Нам открыл крупный плечистый парень, выглядывая из-за него, кивал Марк. На руке парня, пока он запирал дверь, я успел заметить наколку: "Вова". Бернес представил нас. Вова опять сел смотреть телевизор.

- Телохранитель? - спросил Винокуров в комнате.

Марк кивнул и объяснил, что Вова мастер спорта по самбо и, кажется, по боксу. Да еще и вооружен, под пиджаком на пузе "пушка". И добавил шепотом, что Вова состоял в охране Булганина, но сейчас, как известно, такая необходимость отпала, и атлет пошел в МУР.

Теперь Вова постоянно жил у Бернеса и повсюду сопровождал его. Однажды, когда садились в такси, Вова, открывая дверь, нечаянно оторвал ручку. Марк познакомил его со всеми знаменитыми артистами и особенно артистками, которые встречались им в Доме кино.

Эта незаметная для других история, произошедшая на фоне шумного фельетона, с одной стороны, может быть, даже отвлекала Бернеса, но с другой - добавляла напряжения.

Неожиданно выяснилось, что Вова учится заочно то ли на физмате, то ли на мехмате. Марк при мне сказал об этом Долматовскому.

- Вот видишь, - подхватил тот, - в какой еще стране…

- Перестань! - закричал Марк почти истерически.

А между тем неделя прошла, все было тихо. Парфентьев удвоил срок - для страховки. Опять ничего. И когда пост был наконец снят, Бернес вздохнул с облегчением: он устал от Вовы.

Человек в кепке больше никогда не появлялся. Сгинул ли он где-то в блатном мире, а может быть, это была чья-то злая нелепая шутка.

Как бы там ни было, давняя история с проигрышем почти забылась. А с фельетоном нет. Ведь ничто так не укорачивает жизнь, как несправедливость.

"ВПЕРЕДИ УЖЕ НЕТ НИКОГО"

Рекомендация Смелякова

Каждый писатель с годами обрастает обычно уймой всякого рода бумаг. Здесь черновики, письма, записные книжки, фотографии, пригласительные билеты и афиши литературных вечеров, записки из зала, газеты и журналы, где он печатался, и те, в которых писали о нем, и еще многое другое. Так называемый личный архив. Одни относятся к нему достаточно серьезно, содержат в надлежащем порядке: что-то понадобилось - и тут же достал. У других все это навалом, бессистемно, как пришлось. Должен признаться, я отношусь ко вторым. Не знаю, в чем здесь первопричина: бездомная ли молодость с чужими, на время снятыми комнатками или просто нечто врожденное, характер.

Во всяком случае, когда требуется что-либо отыскать, - это целое дело, занимающее порой не один вечер. Но зато интересно.

Недавно писал о Симонове и решил найти свое более чем тридцатилетней давности стихотворение с его пометками. Это мне в конце концов удалось. Но по ходу раскопок я обнаружил еще целый ряд документов (иначе не скажешь!) - о некоторых из них я попросту забыл.

Здесь полный стенографический отчет о защите мною диплома в Литературном институте, с выступлением А. Твардовского, а также с отзывами С. Кирсанова, С. Смирнова и А. Туркова. Письмо ко мне Твардовского (1952) на замечательной "полотняной" бумаге. Телеграмма Твардовского мне и моей жене в ответ на наше телеграфное поздравление его с пятидесятилетием (июнь 1960) - подобного в моей жизни больше не встречалось. Пустой конверт от заказного письма М. Исаковского, адресованного мне еще на Литературный институт (1951). Что в нем было?.. Письма, забавные записки моего друга Ивана Ганабина, ушедшего из жизни так рано. Его рецензия на мою первую книгу (газета "Красный воин"). Официальная переписка (в том числе копия письма Исаковского в секретариат Союза писателей СССР) по поводу издания посмертной книги Ганабина (я был ее редактором). И еще один, глубоко взволновавший меня листок, о котором - позже.

При Союзе писателей существовала Комиссия по работе с молодыми. В шутку ее называли иногда Комиссией по борьбе с молодыми. В свое время там работал и Твардовский. В ту пору, о которой рассказываю я (1950), председателем ее был В. Ажаев, его заместителем М. Луконин.

По рекомендации руководства Литинститута на заседании Комиссии должны были обсуждать мои стихи.

С Лукониным я был знаком, он относился ко мне и к тому, что я делаю, с дружеской доброжелательностью. Но вдруг по институту прошел слух, что основным выступающим будет Я. Смеляков и что мои стихи ему не нравятся.

Должен сказать, что репутация Смелякова как поэта и как человека исключительно выверенного вкуса была чрезвычайно высока. Он выделялся и своей судьбой. Даже тогда, после войны, когда люди пережили немало и ничем, казалось, никого нельзя было удивить, его непростая жизнь обращала на себя внимание.

Заседали в Союзе писателей, в бывшей сологубовской городской усадьбе, описанной Толстым как дом Ростовых, - сейчас даже висит у входа мемориальная доска с этим разъяснением, - на Поварской, в светлом изящном зале с вделанными в торцовые стены большими зеркалами.

Смеляков опоздал и вошел, когда уже говорил Луконин. Он вошел хмурый, сел, затем поднялся и, приблизившись к зеркалу, стал придирчиво рассматривать свою щеку - порез при бритье или прыщик.

Тут ему дали слово.

Он начал сурово говорить о требовательности вообще и к молодым в частности. Потом перешел на меня и неожиданно заявил, что стихи ему нравятся - чистые, естественные, с наблюдательностью и хорошим языком. Он сказал, что ему особенно приятно, что здесь стихи не только о войне, но и о мирной армии, а это очень важно. Таким образом, он единственный выступал как бы и с государственной точки зрения.

В заключение он предложил рекомендовать мою рукопись к изданию. Такое решение в конце заседания было принято.

Потом мы пригласили его посидеть с нами за столиком в маленьком ресторанчике ЦДЛ, куда нужно было подниматься по железной винтовой лестнице.

Он, не чинясь, согласился. Мы сидели долго: Е. Винокуров, И. Ганабин, М. Годенко и я с Инной Гофф - мы только недавно поженились. Винокуров боготворил Смелякова, ставил его, во всяком случае в то время, выше Твардовского. Однако сейчас то и дело петушился, чтобы не чувствовать себя ущемленным. Говорили - уже тогда! - о чтении стихов с эстрады, и я сказал, что в театре прежде бытовала формула: "Публика - дура". Смеляков посмотрел строго и заметил веско, что Щепкин или Станиславский так не считали.

Но ведь здесь речь не о публике вообще, а о тех, кто с легкостью поддается на внешний эффект, на любую уловку, - и это всегда было и будет злободневно.

Когда, уже в следующем году, вышла та моя книга - "Песня о часовых", я подарил ее Смелякову и спустя время попросил у него рекомендацию для вступления в члены Союза писателей, которую и получил.

Смелякова арестовывали трижды, и трижды он возвращался, возникал, воскресал. И снова писал стихи - не хуже прежних. Да что там трижды - он ведь еще и в плену был.

Первый раз его посадили рано, в начале 1935 года, до широкого изъятия писателей; до этой акции он еще успел и выйти. Освободившись, он пришел в Союз к Ставскому, по поводу устройства. В. П. Ставский был одним из руководителей Союза, вроде теперешнего оргсекретаря, а в ту пору скорее комиссара. Сам он писал очерки, был старым большевиком - тогда и старые большевики были молоды. Впоследствии он погиб на фронте.

Ставский сказал Ярославу, что, мол, ничего, оступился, но ведь ты способный рабочий поэт, выправишься, тебя следует определить в хороший пролетарский коллектив, в многотиражку. Он начал названивать с этой целью по телефону, а заодно поделился со Смеляковым собственной заботой: ему нужно посадить Павла Васильева и Бориса Корнилова, да вот пока не удается.

Ярослав молчал, ни жив ни мертв.

Разумеется, от него я это через много - много лет и услышал.

Прекрасные поэты П. Васильев и Б. Корнилов были закадычными друзьями Смелякова. Какой трагичный конец вскоре их ожидал.

В начале восьмидесятых я написал стихотворение "Борис и Павел". Там есть строчки:

Про них от Ярослава
Я только и слыхал.

По правде, не только от Ярослава. Еще от Коваленкова. Он их тоже хорошо знал, восхищался ими. И ведь не боялся, рассказывал, и когда - в конце сороковых! Не всем, конечно.

Эта потеря всю жизнь больно сидела в Смелякове. Он без конца мысленно менялся с ними судьбой. Особенно с Корниловым:

Он бы стал сейчас лауреатом,
я б лежал в могилке без наград.
Я-то перед ним не виноватый,
он-то предо мной не виноват.

…"В могилке без наград"?.. Чего уж там, если в могилке! Но, как ни странно, это его, особенно в последний отрезок жизни, довольно серьезно занимало. Он, кстати, имел ордена и премии, правда, не самые высшие.

В начале войны Ярослав Смеляков попал в плен. В финский. Потом о нем ходили всякие слухи, но факт тот, что после Победы, кажется в сорок шестом, он объявился в Подмосковном угольном бассейне, в местной газетке. Приезжал полулегально в Москву, дома ночевать боялся. Его тянули и вытянули-таки - прежде всего Симонов. Вскоре Смеляков уже печатался, на виду, в "Новом мире".

Я впервые увидел его в сорок седьмом, познакомился в пятидесятом.

Однажды Смеляков обмолвился (хочу подчеркнуть, что и это, и рассказ его о Ставском были уже после третьего освобождения, в нестрашные последние его годы. Но и теперь говорил он на эти темы кратко и осторожно), так вот, он обмолвился, что в плену содержался в одном лагере с братом Твардовского. Я в ту пору даже не сообразил, о каком брате идет речь.

Лишь относительно недавно, узнав, что в финском плену был Иван Трифонович Твардовский, я обратился к нему с просьбой сообщить что-либо по этому поводу.

Тот разъяснил:

"Дело, дорогой Константин Яковлевич, в том, что Я. Смеляков хотя и был в плену в Финляндии, но вряд ли в одном и том же лагере военнопленных, где был я. Но если даже, допускаю, он был где-то рядом, все равно знать меня как брата А. Твардовского он не мог. И вот почему: в плену я был под вымышленным именем - боялся, что моя судьба тяжелым камнем ляжет на имя брата и всех других родных.

Эту тайну никто не знал - я не делился. Но не отвергаю возможного в том, что когда Я. Смеляков проходил "фильтр", находясь в Подмосковье (кажется, бывший Сталиногорск), то, может, и что-либо слыхал обо мне…"

Наверное, так и было.

После войны Смеляков более всего дружил, пожалуй, с Михаилом Лукониным и - отдельно - с Павлом Шубиным. Со вторым, по-моему, теснее. Это был тоже настоящий поэт и независимый человек, автор нескольких отличных стихотворений и известнейшей в пору войны "Волховской застольной". Помните?

Выпьем за тех, кто командовал ротами,
Кто замерзал на снегу,
Кто в Ленинград пробирался болотами,
Горло ломая врагу.

Это была поистине неразливная дружба. Они с Ярославом вместе уезжали в длительные командировки - например, в Азербайджан, - участвуя в подготовке идущих одна за другой декад национальных литератур и искусства. Неделями, если не месяцами, жили на госдачах и переводили, переводили. Свое писалось все реже и трудней.

Шубин всегда был крепкого, плотного сложения, а Смеляков, наоборот, нервный, худой. А тут оба неожиданно стали схожими: округлившиеся животы, налившиеся затылки.

Весной пятьдесят первого - было уже тепло, - сидя на скамейке в скверике, умер Павел Шубин.

Ему было тридцать семь лет. Да и Смелякову не было сорока. Это был, конечно, жесточайший удар.

В то лето я не раз встречался с ним.

А двадцать девятого августа мы с Винокуровым были у Смелякова в гостях. Я, по правде, не запомнил числа, это мне недавно сказала Евдокия Васильевна, тогдашняя Дуся. Уж она-то запомнила! Дусей ее называли все, - кто имел право, в глаза, остальные - заглазно. Дуся Смелякова, жена Ярослава. В тот вечер ее не было дома.

Они жили в Спасо-Песковском, на Арбате, в крохотной однокомнатной квартирке, даже без кухни, - газовая плитка стояла в коридоре. Мы с Женей принесли две, а может, и три бутылки, но их довольно скоро не хватило, и Смеляков раскупорил стоящую на окне четверть (не четвертинку!) смородинной наливки, объяснив, что напиток этот готовит Дуся, а он втайне доливает туда водочки, когда остается. Так что это уже не столько наливка, сколько настойка. Мне показалось, что, берясь за бутыль, он секунду поколебался, но тут же махнул рукой:

- А, все равно!..

Он был словно чем-то озабочен, расстроен, но пытался отвлечься, попросил нас почитать стихи, говорил о них. Когда Винокуров прочел стихи о возможной когда-нибудь смерти, Смеляков спросил у него про строчку "у звезд остекленевших на виду", случайно ли он ее написал. Женя заверил, что нет, не случайно.

Время от времени хозяин подходил к распахнутому окну и вглядывался в темноту, а однажды сказал Винокурову:

- Посмотрите, там, напротив, никого нет на крыше?

Винокуров охотно высунулся из окна, чтобы отвлечься от освещенной комнаты, а Ярослав мрачно добавил:

- Только не блевать!..

Винокуров не собирался - и обиделся.

Ушли мы очень поздно, спустились вниз, повернули направо, и тут же оказались на ярко освещенном Арбате. Вот интересно, это была правительственная трасса, здесь ездил Сталин, милиция и топтуны на каждом шагу, и в то же время бесчисленные магазины и особенно магазинчики, кафе, ресторанчики, шашлычные, всегдашнее оживление - Арбат.

Винокуров тут же на углу начал болтать с двумя девушками, смеясь, пытался познакомиться и направился с ними к Смоленской, ему все равно было в ту сторону, он жил на улице Веснина.

Назад Дальше