Писательский Клуб - Ваншенкин Константин Яковлевич 19 стр.


А я пешком пошел к Арбатскому метро, мне еще предстояло ехать за город к молодой жене и почти годовалой дочери. Москва тогда ложилась поздно, последние известия по радио начинались в половине двенадцатого и заканчивались боем Кремлевских курантов.

На другой день я снова оказался в городе, мне нужно было в "Литгазету" к Семену Гудзенко. Зачем? Может быть, я написал какую-нибудь рецензию. Во всяком случае стихами он не занимался. В голове у меня еще слегка пошумливало.

Гудзенко сидел за столом в большой солнечной комнате, - как всегда, красивый и полный энергии. Через две минуты после моего прихода он сказал бодро:

- Знаешь, сегодня ночью взяли Ярослава…

Я сел на диван. Можете себе представить мое потрясение. Однако виду я не подал.

Потом, с годами, я узнал, что Смеляков был арестован вскоре после нашего ухода. Знающие люди объяснили, что приехавшие за ним ждали, пока мы уйдем: с нами были бы лишние хлопоты, нас пришлось бы вносить в протокол…

А сейчас Гудзенко уверенно говорил, что лучше было бы, если бы умер Смеляков, а посадили Шубина.

Я ничего не понимал: почему?

А потому, что Смеляков поэт лучше и, если бы он просто умер, его бы продолжали издавать, а теперь не будут…

Я его уже не слушал.

Дуся в недавнем разговоре подтвердила то мое впечатление: Ярослав действительно нервничал. Он ждал ареста. Один поэт прочел ему слабенькие стихи о Сталине, и Смеляков не удержался, небрежно - уничижительно отозвался о них в присутствии третьего человека. Но ведь не о Сталине же отозвался! Еще он спросил: почему про Ленина у тебя хорошие стихи, а про Сталина плохие?.. Спросил и тут же пожалел, но было поздно. На другой день он сказал Дусе:

- Скоро меня посадят…

Горько приобретенный опыт не обманул его.

Его судила тройка. Обвинялся он по двум статьям: за плен и за антисоветскую пропаганду. Следствие длилось долго. Дуся была на улице Осипенко, ее принял генерал, сказал, что к ней лично претензий у них нет, может жить как прежде, и спросил, есть ли просьбы. Она попросила о свидании, которое и было разрешено в Бутырской тюрьме. Но Ярослав выглядел каким-то потухшим, был уже не здесь.

Он получил на полную катушку - четвертак, то есть двадцать пять лет. По сути, навсегда. Но карта легла так, что умер он через двадцать один год, а последние семнадцать провел на свободе. И то до конца того срока не дотянул.

Спустя какое-то время Дуся вышла замуж за знаменитого мастеранаездника Московского ипподрома А. Г. Бондаревского. Его знала вся Москва. Андрей Старостин писал о нем в одной из своих книг, а Евгений Евтушенко - в известном стихотворении:

За жокея какого-то
Замуж вышла жена.

Смеляков ничего не подозревал. Дуся писала ему письма, посылала деньги, отправляла посылки. Все по строго установленной норме. После смерти Сталина обозначились послабления, и она ездила к Ярославу в Инту.

Бондаревский был в числе тех, кто помогал хлопотать об освобождении Смелякова. Удалось снять с него первую статью, а по второй он, уже отбыв четыре года, попадал под амнистию. Реабилитирован он был значительно позднее.

На вокзале Смелякова встречали М. Луконин, А. Фатьянов, С. Васильев, еще кто-то. Лишь здесь он узнал, что жена ушла от него.

Она освободила Смелякову квартиру, поскольку ему негде было жить, - ту самую крохотную квартирку в Спасо-Песковском переулке, - и мы с Винокуровым вновь пришли к нему.

Последний на свободе вечер, когда мы с Женей были у него, запечатлелся в сознании Смелякова с необыкновенной точностью, и он восстанавливал его с хмурой веселостью, с какой-то мрачной наивностью - опять худой, моложавый.

Потом он рассказал, что читал недавно мою поэму и стихи - Винокурова и мои.

И вдруг спросил:

- А та моя рекомендация? Вы ее, конечно, сожгли?

- Почему же. Она у меня.

Он усмехнулся:

- Так я вам и поверил.

Едва придя домой, я кинулся искать ее, видел ведь не раз, все перерыл - но безуспешно.

И потом, в течение многих лет общения со Смеляковым я многократно предпринимал попытки найти ту его рекомендацию, принести, показать ему.

И вот теперь, когда его уже нет, я, разыскивая свои стихи с пометками Симонова, непонятно как наткнулся на этот листок.

Вот он передо мной. Машинописный текст.

В Комиссию по приему в ССП

Рекомендую в члены ССП Ваншенкина Константина Яковлевича, талантливого, серьезно работающего поэта. Недавно изданная "Молодой гвардией" первая книга Ваншенкина "Песня о часовых" получила в литературной среде и на страницах газет положительные отзывы. От Ваншенкина можно ждать еще много хороших советских стихов.

И дальше - от руки:

18 авг. 51 г. Ярослав Смеляков

Он женился на поэтессе Татьяне Стрешневой, мы ее и раньше знали. Потом мы жили в соседних домах, да и вообще виделись и разговаривали бессчетно.

Умер он неожиданно для многих. Я давно уже обратил внимание на то, что, разговаривая, он беспрерывно облизывает языком губы. Его мучил и погубил жестокий диабет. Похороны были малолюдные, негромкие. Помню Луконина, Слуцкого, Симонова, Евтушенко. На доме, где жил Смеляков, нет мемориальной доски. Конечно, он же не был секретарем или Героем.

Я почти не говорю о его стихах, о них я писал - и не раз - прежде. Я хочу только сказать, что нелегкие повороты его судьбы отложились и сказались на его столь противоречивом характере, в котором сочетались нежность и грубость, доброта и злоязычие, осторожность и смелость и еще многие, казалось бы, несовместимые черты.

Битва в пути

В 1961 году, осенью, поехали выступать в Волгоград: Смеляков, Луконин, я и молодой тогда поэт Коля Анциферов, еще не член Союза.

Я не большой любитель таких вояжей, но очень уж настаивали - пришлось. Был с нами, но в соседнем купе, и Борис Ефремович Царев, старейший администратор из Бюро пропаганды литературы - как бы наш импресарио. Никого из них - и уже давно - нет на свете.

На московском перроне в нашу заметную компанию (нас провожали) попытался вклиниться какой-то шустрый полковник, как впоследствии выяснилось, один из волгоградских райвоенкомов. Однако это не нашло отклика, и он, как сказано у Зощенко, "затаил некоторое хамство".

Мы долго обедали или ужинали в вагоне - ресторане, потом, вернувшись, раза два посылали туда Колю за подкреплением.

Сидели с разговорами, с чтением стихов. Помню, Смелякову очень нравилось мое стихотворение "Родня", недавно написанное. Он просил меня его прочесть.

В купе было жутко накурено - беспрерывно курили все. Кроме Царева, зашел еще волгоградский стихотворец Леднев, случайно едущий в этом же вагоне. Он к нашей группе не имел никакого отношения. Но именно он расшумелся, стал цепляться к Анциферову, задрался с ним. Луконин с трудом его утихомирил, а затем и выставил.

Легли спать, но Леднев снаружи продолжал бушевать, а вскоре начал гонять проводниц по всему составу. Оказывается, это было его любимым дорожным развлечением.

Сообщили по линии, и глубокой ночью, когда он уже спал, на неведомой для меня станции за ним пришла милиция. Он, здоровый малый, оказал отчаянное сопротивление.

Полвагона высунулось в коридор, вышел и Миша Луконин. Вчерашний полковник, теперь в майке, увидев его, крикнул злорадно:

- Вон что ваши люди делают!

Миша ответил миролюбиво:

- Дурачок, я же сам за порядок…

Леднева, разумеется, сняли с поезда.

Утром мы сидели в купе и чинно пили чай. В проеме дверей показался полковник при полном параде, осмотрел нас внимательно, уставил палец в Луконина и произнес:

- А вы меня ночью дураком назвали!..

Миша отреагировал мгновенно:

- Вы хорошо сохранились…

Военком сочинил на нас жалобу секретарю обкома. Подписали ее и находившиеся в том же вагоне старые большевики. Секретарь запретил наши выступления в городе-герое.

Потом история эта без конца обсуждалась - на разных уровнях. Кто-то назвал ее: "Битва в пути". Была такая книга у Галины Николаевой.

Веская причина

Михаил Луконин жил когда-то зимой чуть не целый месяц в южном курортном городе, переводил стихи своих друзей - тамошних поэтов. Жил он в почти пустой по зимнему времени гостинице "Интурист", в номере люкс.

С утра работал, а днем и вечером пировал с переводимыми поэтами в своем обширном номере. В застольях постоянно участвовал и молодой директор гостиницы, проникнутый самыми высокими чувствами к людям искусства.

Однажды он попросил Луконина переехать в другой люкс, точно такой же. Миша не захотел. Зачем? Мне и здесь хорошо! Директор объяснил, что на днях в городе будет проездом восточный принц, и для него распорядились подготовить именно этот номер.

Миша уперся: поселяй его в другой - они же одинаковые.

Тогда директор слегка замялся и, понизив голос, признался, что люкс, занимаемый Лукониным, - единственный в гостинице, где имеется подслушивающее устройство.

Миша слегка испугался, но возмущение взяло верх: как, значит, все, что мы говорили, записывалось?!

Директор успокоил: система не была подключена, он лично проверял ежедневно. Так что не сердись, дорогой Миша!..

"Он много лет переводил…"
(О Михаиле Зенкевиче)

В молодости мы всегда тянемся к старшим, к тем, перед кем преклоняемся. Обычно они бывают в литературе на виду, всем известны - а как же иначе! Откуда бы мы их в противном случае знали?

Но рядом есть и другие, кого мы замечаем и можем оценить, что жили бок о бок с ними, лишь значительно позднее. Они словно нарочно держатся в тени. Чтобы их понять, просто заинтересоваться, нужно самому стать более зрелым.

Вот жила Мария Сергеевна Петровых, тихая, миловидная женщина, замечательная поэтесса. Ей когда-то посвящал свои стихотворения Осип Мандельштам. Она много и очень хорошо переводила, свое почти не печатала.

Мы говорим, что время все расставляет по местам. Это верно главным образом в том смысле, что оно быстро и безошибочно сбрасывает с полок все лишнее, весь хлам - освобождает место. Но чтобы раскопать, вытащить из груды, поднять с пола - это трудно даже ему.

Нужны особые условия - благоприятное стечение обстоятельств, чьи-то дополнительные усилия, помощь родственной, заинтересованной души.

Я был, казалось, хорошо знаком с Михаилом Александровичем Зенкевичем, разговаривал с ним часто. О чем бы, вы думали? О футболе. Причем всегда по его инициативе. Он всякий раз первым начинал обсуждать положение дел, прибедняться в типично болельщицкой манере (чтобы не сглазить), тянул уныло: "Да-а, а у вас Башашкин!" - он прочно симпатизировал другой команде.

А между тем он был когда-то известным акмеистом, его первая книга "Дикая порфира" вышла Бог знает когда, в 1912 году. Я слыхал об этом, и только.

После его смерти я написал о нем стихи.

Какая странная судьба! -
Один из главных акмеистов
На стадионе был неистов,
Кричал и пот стирал со лба.

Он много лет переводил -
Эдгара По, а позже Фроста.
Живя естественно и просто,
Он не жалел на это сил.

Но был счастливее стократ
Там, на трибуне, на "Динамо",
Ахматовой и Мандельштама
Такой загадочный собрат.

Он говорил, что Симонян
Не зря увенчан громкой славой,
А у Татушина изъян,
Поскольку бьет лишь только с правой.

Я действительно много раз встречал его на стадионе - пока сам туда ходил. Впрочем, футбол тогда исправно посещали артисты и писатели: интересно было.

А так Михаил Александрович был человек интеллигентный, спокойный, уравновешенный. Вижу его крепкую фигуру, пышноволосую голову, приветливый взгляд.

Я познакомился с ним, как со многими в своей молодости, в Коктебеле. Коктебель не был курортом. Это было нечто гораздо большее. Сухой восточный Крым, безлюдный - на километры - берег, шум ветра, моря и гальки, акварельное небо и горы. Свободный, чудом сохранившийся волошинский дух.

Я не езжу в Коктебель много лет, боясь потревожить давние волшебные воспоминания, первое восприятие.

Был крохотный мужской пляж под тентом. Теперь такие пляжи именуются медицинскими. Ничего медицинского в нем не было, просто он был достаточно отдален от пляжа женского. Здесь, как в бане, были все равны.

Какие там блистали краснобаи! Часами рассказывали, заслушаешься. Зенкевич ничего особого не говорил. А ведь мог! Он был словоохотлив, нужно было только спросить.

Недавно я прочитал в воспоминаниях В. Ардова об Ахматовой: "Она, например, любила Михаила Зенкевича - соратника по акмеизму. Про него говорила:

- Он мне дорог и потому, что это последний человек на земле, который о Николае Степановиче Гумилеве говорит "Коля"…"

Нужно было спросить, но не спрашивали. Говорили другие.

Я знал стихи Зенкевича - об острове Березань ("Матрос с "Потемкина""), "Морошку" и еще о Пушкине, стихи о наводнении 1924 года в Ленинграде. Должен сказать, они не слишком задевали.

Но ведь у него были еще и другие стихи - очень старые: "Темное родство", "Махайродусы", "Сибирь", написанные плотно, густо, даже натуралистично. Это все было как сквозь древние пласты, в геологическом разрезе - "Земля", "Металлы", "В зоологическом музее", "Человек".

В них было что-то от Верхарна: утрированное, неприятное нечто, увеличенное резко под чудовищным микроскопом. Отлично написанное.

Вот отрывок:

…Гудел и гнулся грунт под тушею бегущей,
И в свалке дележа, как зубья пил, клыки,
Хрустя и хлюпая в кроваво - жирной гуще,
Сгрызали с ребрами хрящи и позвонки.

И ветром и дождем разрытые долины
Давно иссякших рек, как мавзолей, хранят
Под прессами пластов в осадках красной глины
Костей обглоданных и выщербленных склад.

Земля-владычица! И я твой отпрыск тощий,
И мне назначила ты царственный удел,
Чтоб в глубине твоей сокрытой древней мощи
Огонь немеркнущий металлами гудел.

Не порывай со мной, как мать, кровавых уз,
Дай в танце бешеном твоей орбитной цепи
И крови красный гул, и мозга жирный груз
Сложить к подножию твоих великолепий!

Трудно поверить, что это написано Зенкевичем. А он весь такой был. Правда, здесь прослушивается и интонация Мандельштама.

А вот - из стихотворения "Мясные ряды", посвященного Ахматовой:

…И чудится, что в золотом эфире
И нас, как мясо, вешают Весы,
И так же чашки ржавы, тяжки гири,
И так же алчно крохи лижут псы.

И, как и здесь, решающим привеском
Такие ж жилистые мясники
Бросают на железо с легким треском
От сала светлые золотники…

Прости, господь! Ужель с полдневным жаром,
Когда от туш исходит тяжко дух,
И там, как здесь над смолкнувшим базаром,
Лишь засверкают стаи липких мух?

Такие он проводит устойчивые аналогии и так обращается к человеку:

…Но духом, гордый царь, смирись
И у последней слизкой твари
Прозренью темному учись!

Так он писал когда-то, но об этом почти забыли. Да и сам он словно забыл, сам этого всего словно испугался.

…"Он много лет переводил…" И вдруг, в середине пятидесятых, напечатал привлекшее внимание многих стихотворение "Найденыш", написанное совсем в другом плане и духе, будто с отголоском народной сказки. Мотив - еще живой, еще мучительный.

Пришел солдат домой с войны…

Дома никого, но топится печь, приготовлено тесто для блинов. Он нагнулся за угольком - прикурить - и обнаружил в тени трехлетнюю девочку "пугливее зверенышка".

- А дочь ты чья? -
Молчит… - Ничья.
Нашла маманька у ручья…
- А мамка где? - Укрылась в рожь.
Боится, что ты нас убьешь… -
Солдат воткнул в хлеб острый нож,
Оперся кулаком о стол.
Кулак свинцом налит, тяжел.
Молчит солдат, в окно глядит
Туда, где тропка вьется вдаль.
Найденыш рядом с ним сидит,
Над сердцем теребит медаль.
Как быть?
В тумане голова.
Проходит час, а может, два.
Солдат глядит в окно и ждет:
Придет жена иль не придет?
Как тут поладишь, жди не жди…
А девочка к его груди
Прижалась бледным личиком,
Дешевым блеклым ситчиком…
Взглянул:
у притолки жена
Стоит, потупившись, бледна…
- Входи, жена! Пеки блины.
Вернулся целым муж с войны.

Вот такие стихи.

Правда, автор не удержался и приписал еще четыре строки:

Былое порастет быльем,
Как дальняя сторонушка.
По - новому мы заживем,
Вот наша дочь - Аленушка!

Они внесли в ровный сказочный лад явственную фальшивинку и очень мешали мне. А их нужно было просто опустить.

О стихах говорили, писали, но он опять ничем новым это не поддержал, не подкрепил.

Он по - прежнему переводил с английского и рассуждал о футболе:

- Да-а, а у вас Володя Федотов!..

Когда Михаила Зенкевича не стало, время от времени начали появляться его стихи - посмертные публикации, - всякий раз удивляя меня естественностью, чистотой тона и вкуса. Вот одно из них:

От попорченной в нерве настройки,
Как в приемнике, все невпопад.
Целый день звон в ушах, словно тройки
С колокольцами мимо летят.

Или кто-нибудь неосторожно
Кнопку двери наружной нажал,
И звонок непрерывно, тревожно
Из прихожей вдруг задребезжал…

Иль с церквушки старинной, снесенной,
Цветником замененной давно,
Звон пасхальный, звук неугомонный
Льется с ветром апрельским в окно…

Звоном жаворонков и простором
Высь весеннее небо манит…
Отгадайте скорее, в котором
Это ухе так звонко звенит.

А ведь написано это уже на седьмом десятке.

Он, оказывается, все писал и писал, а не только переводил. И не только говорил о футболе…

К нему еще обязательно и не раз будут возвращаться.

Назад Дальше