Писательский Клуб - Ваншенкин Константин Яковлевич 2 стр.


Он при мне, еще до своей демобилизации, приезжал в отпуск - степенный, неторопливый, солидный парень в аккуратной гимнастерке с зелеными погонами. Он почти ничего не рассказывал о жизни на заставе, о дозорах и нарушителях, - не потому, что боялся раскрыть военную тайну, а потому, что совсем недавно окончилась Великая война и он считал неудобным рассказывать ее участникам (мне и Толиному отцу) о своей будничной службе.

Встречали и провожали его шумно. Вообще праздники, семейные и общие, Клочковы обязательно отмечали за столом. Отец играл на гитаре и пел приятным сильным голосом. Хорошо пел и Толя. Пели "Коробейников", "Когда я на почте служил ямщиком", "Лучше нету того цвету" - пели с удовольствием, самозабвенно, до изнеможения. Пели Есенина:

Не бродить, не мять в кустах багряных
Лебеды и не искать следа.
Со снопом волос твоих овсяных
Отоснилась ты мне навсегда.

Толя был большой любитель стихов, мы и подружились с ним на этой почве, но отец-то, рабочий человек, столяр - и он тоже чуть напряженно, но с наслаждением выводил непростые, вопреки принятому мнению, есенинские строки:

В тихий час, когда заря на крыше,
Как котенок, моет лапкой рот,
Говор кроткий о тебе я слышу
Водяных поющих с ветром сот.

Иногда, перед началом строки, он взглядывал на сына, проверял себя и удовлетворенно встряхивал волосами:

Все ж, кто выдумал твой гибкий стан и плечи,
К светлой тайне приложил уста.

Пили водку, но больше самодельную красно - золотистую бражку, которую ставила бабушка. Она хранила ее под кроватью в четырехгранной царской бутыли большой прочности и еще в обычном канцелярском графине. Чтобы при брожении не выскочили пробки, их обвязывали шнуром - под дно. Как-то раз бабушка поставила бражку ко дню рождения зятя, и за несколько дней до срока нас разбудил ночью взрыв и звон осколков. Зажгли свет. Вся комната была залита пеной. Разорвало царскую бутыль. Убрали осколки, подтерли и только легли, как, уже под общий хохот, ударил под диваном канцелярский графин. Видно, бабушка с Пропорциями напутала.

Толиным родителям было едва за сорок лет. Как мы, наверное, им мешали! Толя читал по ночам. Он лежал на спине, за изголовьем горела настольная лампа с зеленым абажуром, отгороженная газетами и спинкой стула так, чтобы свет падал только на страницу. Он читал и читал. Именно о таких сказал поэт, что они читают "как заведенные, взасос". А я тогда писал как заведенный. Из меня прямо било.

В ту пору я познакомился с Михаилом Васильевичем Исаковским. Но об этом отдельно.

Утром мы с Толей бежали до метро, втискивались в вагон и выходили в центре. Наш институт был между старым университетом и тогдашним американским посольством. Больше всего мне нравился в институте минералогический музей. Он поражал меня своим богатством, богатством красок, оттенков, рисунка, всего разнообразия природы. Это был театр, роскошный спектакль.

Вот я написал "спектакль" и вспомнил: у кого-то из соседей оказались два лишних билета в филиал МХАТа на "Вишневый сад". До начала оставалось пустяки. Мы с Толей подхватились и понеслись. И успели. Мы сидели на верху галерки и, собственно, самой сцены не видели, мы видели только авансцену и актеров, выходящих к рампе. Стоило им отступить в глубину, они исчезали. Не видели мы и самого вишневого сада, ни одной веточки, а только слушали разговоры о нем.

Не беспокойтесь, я понимаю, что времена изменились. Но все-таки на всю жизнь у меня осталась симпатия к молодым людям, сидящим на галерке, а не в первых рядах.

Почему-то на вечерах поэзии в Политехническом мы тоже всегда оказывались наверху. Я смотрел на освещенную сцену, на своих кумиров, которых знал наизусть, и на людей, мне неизвестных, - но объявлялось, что они известные. Мы с Толей переглядывались и подмигивали друг другу, когда выходил вперед поэт, которого мы любили и помнили насквозь. Ведь он знает, конечно, что у него есть поклонники, почитатели и тому подобное, но не представляет, насколько близки и дороги кому-то его жизнь, и интонация, и самый вид, и все, что он еще сделает. Один другого сменяли поэты. Я тогда тоже писал, но думал ли, что многие из них совсем скоро будут считать меня равным. Мы с Толей были совершенно бескорыстные слушатели. Довольно много времени спустя я написал об этом:

О эти вечера в Политехническом!
Сижу, внимая каждому стиху.
Трибуна в четком свете электрическом,
Я ж на галерке где-то, наверху.

Потом опять толкучка гардеробная:
Протискиваюсь, взяв свою шинель
Москва большая, тихая, сугробная, -
Едва - едва окончилась метель.

Иду один, шепчу стихи нечаянно,
Счастливый, средь полночной тишины.
Еще и ни строки не напечатано,
И нет еще ни дома, ни жены.

И все, что я в полях холодных выносил,
И все, что людям высказать хочу,
И жизнь моя реальная, и вымысел,
И дальняя дорога - по плечу!

Смею заверить, что здесь все точно. Вот только шел я не "один", а вдвоем - с Толей Клочковым.

Исаковский

Как писали в прежние времена, с душевным трепетом и глубоким волнением приступаю я к этой главе.

Я уже сказал, что в ту пору я учился в Московском геологоразведочном институте и одновременно все свободное, а также и отведенное на занятия время писал стихи. Иногда я посылал их в редакции газет и журналов и получал ответы хотя и обнадеживающие, однако ничего не обещающие. Изредка я сам заходил в редакции и выслушивал то же самое - не от редактора, разумеется, не от члена редколлегии, а от почти такого же безвестного, как и я, литературного консультанта.

Там, в редакциях, на подступах к поэтическим отделам, я познакомился с другими ходоками, пока что тоже неудачниками, объединенными своим бесправным положением, стойким невезеньем и неколебимой еще верой каждого в свой талант.

Много позже я вычитал у Гете, как он и его друзья - мальчики упоенно занимались стихосложением: "Мои стихи, каковы бы они ни были, всегда казались мне самыми лучшими. Вскоре, однако, я заметил, что и мои товарищи, довольно-таки незадачливые стихоплеты, не меньше меня чванятся своими стихами… Я однажды вдруг усомнился: не заблуждаюсь ли я в такой же мере, не лучше ли эти стихи моих стихов и не кажусь ли я моим приятелям таким же полоумным, какими они кажутся мне?".

Из тех, обивавших пороги редакций, не удержался никто, кроме Евтушенко. Я с ним познакомился у дверей "Нового мира". Это был мальчишка лет четырнадцати, весь в заплатах, дитя улицы, живучий и не унывающий в тот голодный год.

- У меня написано: "жисть - жестянка", - обратился он ко мне с возмущением, - а она говорит, что плохо, что так нельзя. Ведь можно так сказать?..

Учеба моя в институте требовала массу времени, а я писал стихи и не успевал заниматься, нужно было решаться на что-то, и я отважился показать свои сочинения настоящему поэту, которого знал и любил.

Почему я выбрал Исаковского? Почему не пошел к Твардовскому или Симонову?

Некоторым моим старшим собратьям по перу, которые уже на войне были писателями и служили во фронтовых и армейских газетах, представляется, что и вся армия так же читала периодику, как они. А я, например, читал только одну нашу дивизионную газетку и ни разу никакую другую. В этой газете я прочел две главы "Теркина". Стихи Симонова из книги "С тобой и без тебя" дал мне мой друг Володька Ратковский, он их списал у кого-то, лежа в госпитале. И еще я, конечно, знал и пел сам песни Исаковского - и прежние, и одну из главных песен войны - "Огонек". Я знал, что его стихи - песни поистине народны, и знал это на практике.

Но я не знал и слыхом не слыхал, что именно Исаковский занят огромной работой по переписке с начинающими, равной по объему, думаю, только такой же работе А. М. Горького. Причем Михаил Васильевич делал это не по должности, а по человеческой отзывчивости и доброте, по обязательности своего характера, читал горы рукописей в ущерб собственной работе и все ухудшающемуся зрению. Один из наиболее почитаемых всенародно и государственно поэтов, он аккуратно отвечал своим никому не известным корреспондентам.

И, совершенно не зная всего этого, я каким-то чудом, чутьем выбрал именно Исаковского. Оправдываю себя даже не тем, что был извинительно молод, а самим временем, когда всех еще объединяла удача - мы уцелели в страшной войне, - и это как бы предполагало большую близость и внимательность друг к другу.

Я пришел к нему осенью 1947 года. Первый раз не застал, пришел вторично.

- Вы избиратель? - спросила меня женщина, открывшая дверь.

Я лишь потом сообразил, что к нему часто обращаются как к депутату Верховного Совета его избиратели.

- Михаил Васильевич очень занят, - сказала женщина, но тут, возвышаясь за ее плечом, показался сам Исаковский:

- Вы ко мне? Проходите.

При всей непохожести, он напоминал мне Горького, виденного в кинохронике, - высокий, сутуловатый.

Я повесил в коридоре шинель и тут же попал в крохотный кабинетик, сел на указанное мне место напротив хозяина, а он сразу начал читать тетрадочку с моими стихами, предварительно раскрыв передо мной немалую роскошь по тому времени - коробку "Казбека". Он читал довольно быстро, а я неподвижно сидел по другую сторону стола и ждал приговора. Там, где стих был правильный, плавный, он тихонько, про себя, подмурлыкивал, и это меня немного успокаивало.

Он похвалил меня, увидав что-то в наивных, слабых стихах, не остановился только на моей неумелости, не удовлетворился только их очевидными недостатками. За законченное, отточенное похвалить не штука, - куда важнее заметить у молодого хоть крупицу истинного, подбодрить, помочь, посоветовать, и все это просто, немногословно, сдержанно. Для поэта его положения совершенно удивительно было понимание нужд начинающего.

Например, он сказал мне:

- Вам следует приучить редакции к мысли, что вы есть и вас надо печатать.

Через несколько лет, уже будучи членом Союза писателей (опять же Михаил Васильевич дал мне рекомендацию, и я был принят в 1951 году после первой книжки), я рассказал за столом в поэтической компании о тех его словах, и один мой тогдашний друг - поэт ахнул:

- А вот мне никто такого не посоветовал!..

И он тут же бросился "приучать" - и не только печатать свои стихи, но и приучать писать о себе статьи и рецензии, да так рьяно, что положил это в основу своей дальнейшей деятельности.

Посещение М. В. Исаковского многое решило и изменило в моей судьбе. Правда, он не советовал мне бросать геологоразведочный, и хорошо было бы не бросить, совместить, но не получалось.

Михаил Васильевич дал мне в тот раз записочку в журнал "Советский воин" к тогда еще капитану, поэту Михаилу Спирову с просьбой напечатать мои стихи, и меня вправду напечатали. Для начинающего стихотворца это очень важно - напечататься, это одна из главных, почти невыполнимых задач, особенно в то время. Когда я спускался по лестнице и шел вниз, к метро, по улице Горького, мне казалось, что эта записочка, лежащая в кулаке, и есть основной результат моего посещения, его вещественный итог. К счастью, я быстро понял, что это не так.

Михаил Васильевич дал мне необходимый толчок, добавочное ускорение, за полчаса общения зарядил на серьезную, долгую работу. Низко ему за это кланяюсь.

В январе 1950 года отмечался юбилей Исаковского - пятидесятилетие. В Дубовом зале Центрального Дома литераторов шло чествование, выступали старинные друзья, вносились кадки с цветущей сиренью от хора Пятницкого. Я тогда был уже студентом Литературного института, и руководство поручило мне написать в стихах приветствие юбиляру от института. Я написал, но в последний момент руководство, как это случается, почему-то передумало, и другой студент зачитал обычный поздравительный адрес.

Через двадцать лет, в том же Дубовом зале, на обеде в честь семидесятилетия М. В. Исаковского я все же прочитал то давнее мое приветствие. (Если не ошибаюсь, в начале недостает одной строфы.)

Широкая и ясная дорога,
Она скромна, как стежка средь полей.
И даже странным кажется немного
Торжественное слово - "юбилей".

А ваши песни долго петься будут,
Напоминать о самом дорогом,
И никогда солдаты не забудут
Старинный вальс "В лесу прифронтовом".

Пройдет весна, за ней вторая, третья,
Но на песке холодном, у воды,
Останутся на долгие столетья
Катюшины незримые следы.

Пороховой тогда растает запах,
Не будет расставаний навсегда.
Но раз уж "дан приказ - ему на запад",
То, если можно, пусть и ей - туда.

Пусть будущие наши поколенья
Не знают ни бомбежек, ни атак…
А вы примите наши поздравленья,
Простите нас, коль что-нибудь не так.

Действительно, здесь кое-что "не так". Например, следы Катюши "на песке холодном, у воды", а в песне она, как известно, выходила "на высокий берег на крутой". Но что от души, так это уж точно.

Вероятно, у каждого пишущего есть самое большее три - четыре человека, мнение которых особенно важно и дорого. Мы словно пишем именно для них. У меня в числе таких людей - М. В. Исаковский.

Снова об Исаковском

Михаил Исаковский - одна из удивительнейших фигур в нашей поэзии. В чем, собственно, его секрет, то есть то, что вообще отличает одного художника от другого, если не считать различий наиболее очевидных - жизненного опыта, тематических пристрастий и т. д.? Простота изложения, заинтересованность народными судьбами? Конечно, и это. Но ведь так можно сказать не только о нем.

Исаковский написал множество стихотворений, несколько небольших поэм. Наиболее известны его стихи, ставшие песнями. В них почти нет какой-либо литературной изощренности, во всяком случае, она не видна. В чем же причина их воздействия, распространения, долговечности?

Исаковский никогда (за редчайшими исключениями) не ставил себе задачи специально написать стихотворную основу песни. Это получалось естественно, само собой. Он не любил, когда его называли поэтом - песенником. Он был поэтом.

Когда-то, очень давно, я прочел его стихотворение "Продажа коровы" (из цикла "Минувшее"), Оно начиналось так:

Голод глух, и голод слеп,
Он не верит слову.
И приходится на хлеб
Разменять корову.

Под осенним холодком,
В сумрачном рассвете,
Попрощаться с молоком
Молча вышли дети.

У многих крестьянских писателей есть похожая, типичная для старой деревни, сцена. А врезалось в память это: "попрощаться с молоком молча вышли дети".

Или совсем другое:

Хорошо походкой вялой
Мять в лугах шелка отав…

Эта вялая, с ленцой, походка по шелковой траве сразу создает настроение, характер, картину.

Или:

Я слышал сам, как в перелесках щелкал
Стальной семизарядный соловей.

Револьвер назвать соловьем! И создать объемный образ колоссальной концентрации, очень близкий русскому фольклору. Или - описание утра:

…Но вот высокий тракторист
Ладонью выдавил калитку.

Сколько в этом одном слове - выдавил - действия, необычности и в то же время точности. (Спустя много лет Твардовский напишет: "Дверцу выбросил шофер".)

И дальше у Исаковского:

Еще сквозит ночная лень
В его улыбке угловатой,
Он изучает новый день,
Облокотясь на радиатор,

И курит медленный табак.
Его рубашка - нараспашку;
Чрез полчаса, заправив бак,
Он выйдет в поле на распашку…

А ведь лихо! И весь рисунок, и "медленный табак", и последняя рифма. Умеет - ничего не скажешь. Это двадцать девятый год. Но секрет его тоже не здесь. Более того, нетрудно заметить, что с годами поэт утрачивает интерес к подобным поискам и находкам. Главная его сила - в другом.

На мой взгляд, главный его секрет - в глубочайшей органичности чувства, в обезоруживающей наивности выражения.

Возьмем "Катюшу":

Расцветали яблони и груши.

Немногие бы решились написать так, убоявшись, чтобы это не показалось чуточку смешным: яблони, да еще и груши. А у него прекрасно. И дальше:

Выходила, песню заводила
Про степного сизого орла.

Почему именно про степного? Зачем так конкретно? Но человек, который бы захотел придраться: "Что же, она письма сизого орла берегла?" - выглядел бы просто глупо.

Я, когда услыхал эту песню до войны, не расслышал, не понял и пел, как многие: "И бойцу на дальнем пограничном…"

Оказалось - пограничье. Как - побережье. Удобное, прочное слово.

И формулировка - афоризм, вообще свойственный песенным стихам Исаковского:

Пусть он землю бережет родную.
А любовь Катюша сбережет.

Или "Огонек":

На позиции девушка…

Это слово в таком его значении (то есть на фронт) употреблялось в первую мировую войну, так как военные действия тогда часто носили позиционный характер. В нашу войну им называлось что-либо гораздо более определенное: артиллерийские позиции. Однако опять же оно ничуть нас не коробит, благодаря естественности стиха и самого авторского голоса. Так же, как и строки:

Всюду были товарищи,
Всюду были друзья.

Казалось бы, что значит "всюду", да еще повторенное? А мы ощущаем полную достоверность этих слов, настолько чисто и бесхитростно они произносятся.

На стихи Исаковского писали музыку лучшие наши композиторы. Но мне кажется не случайным, что мелодия одной из самых распространенных песен войны - "Огонек" - сочинена неизвестным автором. Это как бы еще раз подчеркивает глубокую народность творчества Исаковского.

Когда-то давно, на вечере, посвященном пятидесятилетию Исаковского, приводя шуточные, известные только близким друзьям стихи юбиляра, которые звучали примерно так (цитирую по памяти): "Нет у меня пасеки, не гожусь я в классики", А. Твардовский говорил: "Годишься, Миша, годишься. Ты классик и есть".

Да, это настоящий классик. Его стихи читают дети в букварях, его песни поет вся Россия. Ни одна статья или дискуссия о песне не обходится без его имени. Он единственный, у кого при жизни вышел том в Большой серии "Библиотеки поэта".

Крестьянский сын, рожденный в глухой смоленской деревне, он явился из самой народной гущи. Он сказал мне как-то к слову, что Твардовский в своем приветственном послании по случаю его, Исаковского, семидесятилетия, напечатанном тогда в "Новом мире", написал, что мать Исаковского была почти неграмотной крестьянкой. И добавил: "Александр Трифонович ошибся. Она была совершенно неграмотна". Он говорил об этом так, словно допущена весьма серьезная ошибка. Только болезнь, а затем смерть Твардовского помешали Исаковскому попросить эту неточность исправить. Как не вспомнить тут (по слову того же Твардовского) о его правдивости, "почти беспримерной".

Назад Дальше