Писательский Клуб - Ваншенкин Константин Яковлевич 22 стр.


Это - ответ на письмо женщины ее мужу, уже убитому к тому моменту, и потому прочитанное вслух его товарищами. Низкое письмо из тыла - подлое, жестокое.

Конечно, война была долгой, и всякое случалось там, вдалеке, - это было для воевавших еще одной, дополнительной, маетой и болью. Это глубоко зацепляло всех - и там, и там.

Эти стихи будоражили, волновали, тревожили и успокаивали.

Уже давно кончилась война, а их все еще читали, часто друг другу, в застольях, вслух - я не раз бывал тому свидетелем.

Стихов подобного рода нет, вероятно, больше в нашей поэзии, и одновременно это типичные стихи войны.

И тут же, рядом, - "Жены" - солдатский сдержанный разговор о них. И "Дом в Вязьме" - о фронтовом братстве и тогдашнем уже понимании, что это навсегда.

И песни - он во всем себя пробовал, ничего не страшился - "Корреспондентская застольная", "Старая солдатская" - обе известные, но больше в профессиональном кругу.

И война, война… И другие стихи на войне, а сначала перед войной - "С тобой и без тебя".

"Тринадцать лет. Кино в Рязани"… Кто из моего поколения не помнит этих стихов? Они словно перекликаются с его поэмой "Первая любовь". О ней почему-то редко упоминают, а написана она очень точно по ощущению, мягко, пластично.

И далее - стихи с войны, - смело, откровенно, будто только для себя и для нее. На этих листках словно даже нет штемпеля "Просмотрено военной цензурой". Собственно лирика.

Он держался на этом уровне, гребне довольно долго. Вероятно, помогала война, раскрепощающая смертельная усталость, потери товарищей, ощущение того, что и с ним в любой момент может случиться то же самое. Особое состояние, которое в обычных условиях может владеть человеком лишь непродолжительное время.

Выяснение личных отношений на войне, внутри нее самой.

И главное стихотворение из этого цикла, о чем уже было сказано, - "Жди меня, и я вернусь". Хочется только добавить, что это все-таки нечто иное, словно даже не о любви, а о чем-то еще более высоком.

А вот "Майор привез мальчишку на лафете" - скорее из первого военного цикла.

Зато остальное - отсюда: и нежное, трепетное, трогательное, и роскошные "офицерские" стихи: "Я не помню, сутки или десять", "Я пил за тебя под Одессой в землянке", "Хозяйка дома" - порой словно другой человек писал.

И опять с горькой болью - "Был у меня хороший друг" или даже "Каретный переулок", напечатанный, как мне помнится, уже после войны.

Тогда, в Переделкине, пока он был еще жив и сидевший за нашим столом Огнев навещал его в больнице, разговор то и дело возвращался к Симонову.

Вспоминали. Слава его после войны, казалось, еще более возросла. О том, чтобы купить его книжку, можно было только мечтать.

Я еще учился в геологоразведочном. Шли с моим другом Толей Клочковым вечером по Арбату и одновременно увидали в витрине магазина книгу - заглавные буквы имени и фамилии были - К и С, и первое - как будто Константин. Мы буквально бросились к стеклу. Это был том Станиславского.

А через несколько лет я заканчивал Литературный институт и заехал летом к своему однокашнику, бывшему боевому летчику, на Владимирщину. Сейчас его уже нет. А тогда, теплым вечером, мы шли по городку, встретили знакомых девушек моего друга и остановились. И тут он, обращаясь ко мне, говоря о нашей московской жизни, небрежно, мимоходом, упомянул о "Косте Симонове" - будто бы о нашем приятеле, человеке нашего круга. Меня это слегка покоробило, но еще больше рассмешило. Но он знал, что делал: девушки на это клевали. Симонов был для них эталоном некоей лирики и вообще - жизни. Причастность к нему автоматически поднимала моего товарища в их глазах.

Огнев рассказывал, как, поступив после института в "Литературную газету" (Симонов был тогда ее главным редактором), он оказался под сильнейшим гипнозом симоновского обаяния. Однажды, по дороге на дачу, Симонов подвез его на машине в Переделкино, к Федину, за обещанной статьей по поводу 2–го совещания молодых писателей (март 1951 года). Почти уже у ворот неожиданно столкнулись с представителями конкурирующей редакции, и Симонов, велев шоферу поставить машину поперек дороги (журналистская хватка), послал Огнева вперед. Тот открыл калитку и увидел на тропинке огромного, случайно, как выяснилось, не привязанного пса, но не решился при своем шефе хотя бы приостановиться, пошел - будь что будет! - к дому, и тут хозяин позвал с крыльца собаку.

На обратном пути машина застряла в снегу. Огнев, помогая вытаскивать, провалился, промочил ноги. Симонов дал ему на даче свои брюки и унты, и тот заявился в таком виде в редакцию. Он нарочно ходил по комнатам, чтобы спросили, почему он так обут, и гордо объяснял это всем желающим.

- Сейчас даже стыдно вспоминать, - закончил он, смеясь. - И ведь не мальчик был, сам после войны…

Тогда Симонов, придя в газету, быстро и точно, как умел только он, собрал дружный и сильный молодой коллектив. Как в хорошем сборнике стихов: и книга едина, и каждое стихотворение воспринимается отдельно. Оттуда многие вышли - писатели, литературоведы, журналисты. Стиль в редакции был деловой, но демократичный, веселый. Подражали манере главного редактора говорить, показывали его. Впрочем, это было не слишком трудно и удавалось многим.

Редакционный "Ансамбль верстки и правки" имел известность и за пределами "Литгазеты".

Наиболее ценных и нужных ему работников Симонов привлек обещанием дать квартиры - тогда это было особенно сложно. Многим он содействовал в устройстве на службу, вытаскивал в Москву Смелякова. И вообще помогал людям. Одновременно он работал секретарем Союза советских писателей СССР (так назывался тогда Союз писателей СССР), регулярно принимал посетителей. Так вот, рассказывали, что Симонов порой вынимал из стола деньги и тут же давал нуждающимся и неимущим, не отсылая их к официальной помощи, не заставляя дожидаться ее. Деньги свои, разумеется. Может быть, это и легенда, но, во всяком случае, на Симонова похоже.

Один мой товарищ, тоже работавший прежде у Симонова, рассказал мне однажды, что был у него в жизни трудный момент, не выходили книги, и он решился попросить в долг у Симонова. Позвонил, но сразу, по телефону, сказать об этом постеснялся, начал мямлить, спросил наконец, нельзя ли встретиться.

- Приезжайте через час к Старой площади, - тут же ответил Симонов и указал точное место. - Мне некогда, я перебираюсь на местожительство в Ташкент.

Тот примчался, но опять начал тянуть, в конце концов

Симонов понял, вынул с облегчением чековую книжку (просящий только слышал, что такие существуют) и, приложив ее к стене дома, выписал чек на нужную сумму.

Прошло несколько лет, Симонов опять жил в Москве, дела у моего товарища наладились, но еще не слишком, - подрастали дети, нужно было оплатить кооперативную квартиру. Долг очень его мучил, при встречах казалось, что Симонов смотрит осуждающе.

Наконец деньги были собраны. Он позвонил и опять попросил о встрече. На этот раз никакой спешки не было, его оставляли ужинать, но он вынул конверт с деньгами, волнуясь и сбиваясь, начал благодарить и извиняться за задержку.

- Ах, вот в чем дело, - засмеялся Симонов. - Я совсем забыл… - и положил конверт в карман.

А как он помогал с изданием книг, с печатанием - еще в сумятице войны и сразу после нее - Луконину, Недогонову, Наровчатову, Львову…

Бывали у него и поступки, о которых он потом сожалел. Сам слышал, как он, выступая в 1949 году на собрании московских поэтов, сказал, что накануне ночью прочел всего Сельвинского и насчитал у него только четыреста патриотических строк.

…Я впервые увидел его близко в "Новом мире" в конце сорок седьмого или начале сорок восьмого. Я всегда любил уютную гостиную старой редакции. Сюда выходили двери всех комнаток-отделов, здесь часто сотрудники продолжали разговор с авторами, жизнь протекала на виду у любого посетителя. Справа от входа, за столом (телефоны на отдельном столике), восседала секретарь редакции, величественная Зинаида Николаевна.

Я еще не только здесь, но вообще нигде не печатался и ждал, пока освободятся и смогут принять меня в отделе поэзии. Вошел Смеляков, в длинном рыжем расстегнутом пальто (потом он предпочитал короткие курточки), поцеловал ручку Зинаиде Николаевне, поздоровался со мной и тут же спросил:

- Откуда я вас знаю?

Я ответил, что знаю, конечно, его, но мы не знакомы.

- Да знакомы, знакомы, - ответил он и скрылся за дверью отдела.

И тут из-за плеча Зинаиды Николаевны, из своего кабинета, появился Симонов. В руке он держал несколько страниц какой-то рукописи или верстки. Он был без пиджака и в подтяжках ("Американский стиль", - подумал я), но чувствовал себя вполне свободно - он работал. Он сделал несколько неторопливых шагов и отворил дверь к кому-то. Но словно искра прошла сквозь всех, кто здесь был, - Симонов!..

Вскоре он выступил с новой книгой стихов "Друзья и враги". О ней уже было известно заранее. Помню вечер в Большом зале консерватории, тогда там время от времени устраивались и литературные вечера; но это не был вечер Симонова - выступали и другие, в том числе прозаики.

От его стихов осталось чувство разочарования, не только у меня, у многих. И дело, конечно, не в тематике. Исчезла та трепетная нить, та острая общность, которая связывала его с читателями всю войну. Собственно, то, что сделало его Симоновым. Хотя он тоже первый открыл и эту рубрику, полосу, струю - зарубежных стихотворных впечатлений, доступных в ту пору немногим. И эти немногие, пойдя по его следу, тоже и без особого труда получили одобрение.

Тогда, в консерватории, ему присылали записки, просили почитать старое. Он огласил их и отказал, весьма сухо:

- Это не мой творческий вечер.

Так получилось, что свое основное (или - скажем определенней - лучшее) он завершил вместе с окончанием войны. Как поэт уж во всяком случае. Это произошло не с ним одним. Большинство поэтов так называемого фронтового поколения (он был старше) написали свои главные стихотворения в молодости - к сорок седьмому году. В самом деле, вот их позывные, вот их и теперешние визитные карточки: "Лучше прийти с пустым рукавом, чем с пустой душой" (М. Луконин), "О мертвецах поговорим потом" (М. Дудин), "Я только раз видала рукопашный" (Ю. Друнина), "Его зарыли в шар земной" (С. Орлов), "Чтоб стать мужчиной, мало им родиться". Львов) и т. д. Я не говорю об известности этих строк! Я говорю о том, что трудно найти у данных поэтов стихи, выражающие их суть в большей степени.

А тогда было странное время ежегодных гонок за призами. Никто уж и не вспомнит, за что они все получены. Что это за пьеса такая - "Чужая тень"? Я, страшась разочарования, даже не стал сейчас брать ее в руки. За лучшие стихи он не был отмечен. Но хотел и за стихи - и своего добился. Иначе бы он не был Симоновым.

С годами он стал называть себя прежде всего прозаиком, почти не считал себя поэтом. Это глубоко ошибочно, нелепо. Как раз наоборот! Да, он пришел к большой прозе, к эпопее и имел здесь удачи, совершенно, однако, несравнимые с прежними. В этом я убежден. Да, стихов он написал впо - следствии очень мало. Вот - "Знамя". Начало, по правде сказать, раздражает:

От знамен не прикуривают.

А кто говорит, что от них нужно прикуривать? Кому автор хочет возразить? Это не его, это влияние куда более молодого поэта, главная особенность которого - отводить несуществующие угрозы.

Может быть, в большей степени, чем другие, Симонов был сыном своего времени, чувствовал его запросы и откликался на них. Или так казалось? Сильный, везучий, удачливый, он словно вдруг утратил что-то, вступил в другую полосу. Или само время изменилось? Или как в игре - карта не шла?

Но он был упорен и вынослив. Он уехал с семьей в Ташкент, жил там несколько лет, начал вовсю писать большую по объему прозу. Ему требовалось приложение сил, фронт работ. В войну его спасала газетная работа, заполняла его, и, может быть, поэтому он столько еще написал. Он работал как заведенный, благодаря этой его особенности появились и дневники тех лет "Разные дни войны" - лучшая, на мой взгляд, его проза. Из них и вышли потом все его романы.

Он физически не терпел недозагруженности. В Ташкенте ему и прозы было мало. Он регулярно писал очерки, щедро переводил. У него на все хватало сил. За всю жизнь он не нашел сил только для одного - приостановиться.

Тогда мне так и не удалось напечататься в "Новом мире". Я стал автором этого журнала позже, при Твардовском, впервые напечатав там в 1951 году стихотворение "Мальчишка". Симонов был в ту пору главным редактором "Литературной газеты". Туда я тоже носил стихи.

Стихами в газете занимался А. Лацис. Приносили ему, а он - то, что считал достойным, - показывал Симонову. И мои он передавал раза два, но безуспешно. Да и печатали стихов в газете немного, все больше к случаю.

И вот держу в руках (чудом сохранились, и еще большее чудо, что нашел) два листочка с мною же перепечатанным стихотворением - "Сердце". В левом углу пометка карандашом - "Вызвать Ваншенкина. КС".

Это 1952 год. Стихи о том, как заболело сердце.

…Оно жило невидимо во мне,
Послушное и точное на диво.
Но все, что с нами было на войне,
Все сквозь него когда-то проходило…

…Но я не знал об этом ничего.
Какое мне до сердца было дело?!
Ведь я совсем не чувствовал его,
Оно ни разу даже не болело.

И, словно пробудившись наконец,
Вдруг застучало трепетно и тяжко,
Забилось, будто пойманный птенец,
Засунутый, как в детстве, под рубашку.

Он рвался, теплый маленький комок,
Настойчиво и вместе с тем печально,
И я боялся лечь на левый бок,
Чтобы не придавить его случайно.

Вторые восемь строк были заключены в квадратные скобочки, то есть предлагалось их изъять. Но другой рукой - чернилами. А мне эти строчки были наиболее дороги!

Затем в стихах говорилось о том, что начался рассвет, "легли лучи" и "резко просигналила машина" (тогда это еще разрешалось). И слившееся звучание просыпающегося города постепенно заглушило бившееся в тишине сердце.

Меня "вызвали", и тогда я познакомился с Симоновым. Он разговаривал со мной около получаса, неторопливо, словно у него было много свободного времени.

Он попросил доработать это стихотворение.

В дальнейшем я сам не раз редактировал стихи, и не только молодых, и часто, на глазах изумленных авторов, они явственно выигрывали от точного сокращения. Если возможно сократить - это уже улучшение.

Но тогда широко практиковались всесторонняя доработка, дотягивание. Сплошь и рядом можно было слышать: стихи приняты, но имеются две поправки. Сколько стихотворений разных авторов было безнадежно испорчено!

А здесь он терпеливо начал говорить о том, что надо бы постараться эти стихи вытянуть. Что жалко их так оставлять и необходимо подумать, зарядиться, что-то сделать. На том мы с ним и распрощались.

Уже в электричке (я жил за городом) я написал другую концовку.

…Прости меня, что, радуясь, скорбя,
Переживая горести, удачи,
Я не щадил как следует тебя…
Но ты бы сердцем не было иначе.

Лацис пробежал стихи глазами, кивнул и поспешил к Симонову. Стихотворение было напечатано в ближайшем номере газеты и получило, судя по отзывам, весьма широкое и стойкое распространение.

Потом я еще несколько раз печатался в "Литературке", а когда Симонов вновь стал редактором "Нового мира" (1954 год), он пригласил меня сотрудничать там.

Я продолжал выступать в его журнале и особенно благодарен за то, что там напечатали мою первую большую (в один лист) статью "Перечитывая Твардовского". Отсюда я регулярно начал работать и в этом жанре.

…Подумать только, какая жизнь прошла! Какие потрясения - и до войны, и после! И какая война!

А смерть Сталина… Хмурый снежный день. Стихи в "Правде" - Твардовского и Симонова. Их вызвали ночью в редакцию, и они написали стихи там. Траурный митинг писателей в тогдашнем Доме кино на улице Воровского. Они оба прочли те свои стихи.

Потом все пели "Интернационал". Запевал Софронов. Многие плакали.

Но жизнь продолжалась. На повестке были новые - очищающие - потрясения. И снова - работа, работа.

Должен сказать, что я, в силу своих личных особенностей, гораздо более тяготел к Твардовскому, к Исаковскому.

Но и на Симонова я смотрел со всегдашней приязнью и удовольствием. И стихи его, те, давние, поразившие меня, юного, всегда жили во мне.

Вспоминаются поездки, где мы бывали вместе. 1965 год. Осенний, но еще раскаленный и потому красноватый Рим. Конгресс Европейского сообщества писателей на Капитолийском холме. Почти каждое имя знакомо каждому. И чуть не до утра - неутомляющие прогулки по Риму. Потом одни летят в Москву - А. Твардовский, А. Сурков, В. Быков, Б. Сучков, Б. Рюриков, М. Карим, другие едут по Италии, а затем еще и в Париж. Это - К. Симонов, М. Бажан, Р. Рождественский и я - с женами, М. Алигер, Е. Калашникова, В. Левик, Б. Истру, П. Палиевский, Аг. Гатов.

Выезжали после обеда, а утром мы с Инной, гуляя, встретили Симоновых на площади Испании. Мы стояли над лестницей, возле дома, где жил Ките, говорили о вчерашнем вечере в нашем посольстве и о предстоящем путешествии.

С его женой, Ларисой Жадовой, я был знаком очень давно, раньше, чем с ним. Ее отца, известного генерала, я увидел в Венгрии, но уже после войны. Мы за него должны были голосовать на выборах в Верховный Совет, и он как кандидат приезжал встретиться с избирателями.

А сами выборы происходили в феврале, среди заснеженных Карпат, в воинском эшелоне. Мы наконец-то возвращались в Россию. Большинство из нас голосовало впервые.

А ее я увидел, разумеется, уже в Москве. Она была тогда женой Семена Гудзенко, молодого, красивого. Раза два я бывал у них дома, на улице Чайковского.

Гудзенко работал в "Литгазете" у Симонова, восхищался им. Симонов был для него кумиром, примером работоспособности, упорства, удачливости. Как распорядилась судьба! - после ранней смерти Гудзенко Лариса стала женой Симонова.

Она была искусствоведом, защитила диссертацию, печаталась в специальных журналах.

Эта поездка врезалась в сознание всех ее участников.

Стремительные дороги Италии. Золотая Флоренция с ювелирным мостом через Арно, вечерней площадью Синьории, соборами, галереями, художественными изделиями из соломы - на каждом шагу.

Флоренция и сверху - из волшебного, как сон, Фьезоле, куда мы долго поднимались на машине, потом пешком.

Не так же ли стучал топор
В нагорном Фьезоле когда-то,
Когда впервые взор Беато
Флоренцию приметил с гор? -

написал летом 1909 года Александр Блок.

Мы ехали в удобном просторном автобусе. Я часто смотрел на Симонова. Он выглядел очень уставшим. Рано поседевший, он всегда казался старше своих лет, теперь он был старее. Он стал хуже слышать и при разговоре часто наклонялся к собеседнику, приближая ладонь к уху - ковшиком. Порой засыпал во время езды. Это было за месяц до его пятидесятилетия.

А пятьдесят лет его однокашницы, Маргариты Алигер, мы отпраздновали во Флоренции. Хозяева нашего маленького отеля устроили праздничный ужин. Гвоздики лежали прямо на скатерти. А мы вытащили из чемоданов то, что осталось, - "коньяку московский мой запас". Но только не коньяку, а водки.

Назад Дальше