Я думаю, что вернуться к поэзии ему помогла проза. Он ведь начал писать рассказы - неторопливые, подробные. Они возвратили ему внимательность и к слову, и к жизни, и к себе. Прежде всего безжалостные "Рычаги", которые власть так ему и не простила. А его яркий рассказ "Вологодская свадьба", написанный чуть позже и поначалу встреченный некоторыми критиками настороженно и даже неприязненно, уже сейчас представляется нам классическим. А тогда он выглядел, как все новое, слишком непривычным, смелым. Но ведь и к новому привыкают быстро. Этот рассказ сыграл, на мой взгляд, немалую роль в становлении последующей, так называемой "деревенской прозы", с ее не только лиричностью, но и явной сатирической струей. Он, безусловно, повлиял на Б. Можаева, В. Белова и особенно В. Шукшина - у того были даже детальные совпадения.
Наши личные отношения с Александром Яшиным сложились весьма своеобразно.
Одно время, став лауреатом, он вел в Литературном институте поэтический семинар, и вот мне передали, что он прочитал там вслух только что напечатанное в "Комсомолке" мое стихотворение "Первогодкам" - в качестве положительного примера, что ли. Я в ту пору еще был студентом.
Потом он не раз публично хвалил мои стихи, а при встречах обращался к кому-либо из стоящих рядом и говорил, показывая на меня обеими руками:
- Вот поэт! Вот люблю!..
Так и шло. Потом появилась моя вторая книга. У нас с Инной тогда еще не было своего дома, и газет мы не выписывали. Купил случайно "Литературную газету", развернул возле киоска, вижу: несколько рецензий, и первая - "Лирические стихи К. Ваншенкина". Подпись - А. Яшин.
Предвкушая удовольствие, я прошел в сквер и сел на скамейку.
Рецензия была разгромная, в клочья. Сразу же била в глаза крайняя раздраженность тона. Такая, что автор предвзято, неверно передавал смысл и даже содержание некоторых моих стихотворений:
"…Лирический герой проявляет не меньшую выдержку, убедившись в измене своей любимой. "Что же тут особого такого?" - говорит он и обещает даже не показываться на глаза своему сопернику, чтобы не портить ему настроения:
А пойду на станцию обратно -
Обойду то место стороной:
Может, парню будет неприятно
Встретиться нечаянно со мной.
Вот до чего он хорош!"
У меня же о другом - о грусти нового возраста, о понимании, что ты иной, - после других потрясений, после войны.
Но что толку оправдываться!
Эта моя вторая книга представляется мне сейчас крайне неровной, в ней есть слабые, просто проходные стихи. И рецензия, вероятно, была бы справедливой, если бы в этой моей книжке, собранной на переломе, не было таких стихотворений, как "Мальчишка", "Сердце", "Я прошел от самого вокзала" (о нем шла речь), "Земли потрескавшейся корка" (о том, "как пуля, что в меня летела, попала в друга моего") и еще других. Например, "Ты добрая, конечно, а не злая". Это восьмистрочье, помеченное 1952 годом, кончалось так:
Но остается горестная метка, -
Так на тропинке узенькой, в лесу,
Товарищем оттянутая ветка,
Бывает, вдруг ударит по лицу.
Позднее (в его книге "Лирика" указано - 1958–й, но, видимо, не позднее 1956–го, так как напечатано впервые в "Дне поэзии" - 1956) А. Яшин напишет:
Как будто бы в густом лесу я сам
Тугую ветку оттянул упруго.
И вот она хлестнула по глазам
Ни в чем не провинившегося друга.
Но это к слову.
Главное - в другом. Я читал: "…следы неприятного "бодрячества", лакировки…"
Чуть мягче: "…это наиболее безобидные случаи лакировки, но нам надо отказываться и от этого…"
Наконец: "…недостаточно отчетливо уяснил для себя требования партии к писателям - правдиво отображать нашу жизнь во всей ее сложности и многообразии".
Статья была напечатана в 1954 году.
Я читал ее и не мог избавиться от ощущения: это же он о себе пишет. Это же раздражение собой. Это он мне собственные грехи приписывает.
С удовлетворением и даже удивлением отмечу: как я все это спокойно тогда перенес! Это не сшибло меня и не согнуло.
Молодость, или время такое было - принятый стиль и отношения тех лет.
И когда защитили меня, воспринял это весьма хладнокровно.
Шел по улице, увидел на стенде "Известия" - и словно что толкнуло. Большая статья под рубрикой "Навстречу Второму съезду писателей" называлась "Разговор о воспитании молодых". Автора я не знал - Алесь Бачило из Минска.
Рецензии Яшина было уделено в статье немалое место. Было прямо сказано, что "субъективное авторское чувство господствует над объективной оценкой произведений". И подробней: "Об этом интересном в целом сборнике А. Яшин пишет: "Книга меня разочаровала… Минусов в ней пришлось наставить больше, чем плюсов".
Удивительный способ - арифметически определять творческое своеобразие автора!.." - и т. д.
Стояла осень, начало сезона. Вскоре состоялось первое собрание поэтической секции. Я пришел и сразу же столкнулся с Яшиным.
- Ну что, защитили тебя? - были его первые слова.
- Да уж как-нибудь, - отвечал я сухо.
Тут же, через полчаса, он вышел на трибуну и сказал примерно следующее:
- Критикуешь по-товарищески молодого поэта, а он высказывает неудовольствие, нос воротит…
Однако его рецензия и другим не понравилась.
Для чего я все это говорю? Чтобы показать Яшина. Долго потом это его мучило, многократно затевал он со мной об этом разговор. Завод прошел, а осадок остался.
В ту пору, когда ему особенно доставалось за "Вологодскую свадьбу", я находился в Малеевке, под Москвой. Он тоже там жил, но то и дело ездил на машине в город, места себе не находил. Была зима, на дороге страшенный гололед, о нем только и было разговоров. Как-то вечером я спустился в нижний вестибюль, тут отворилась дверь и появился снаружи Яшин. Он подошел и поздоровался, от него пахло вином.
- Вот из Москвы приехал, - сказал он.
- Как, за рулем?
- За рулем. Слушай, ты читал, что обо мне пишут?
- Читал.
- Ты на чьей стороне, на их или на моей?
- Конечно, на твоей.
Он протянул руку:
- Слушай, давай все забудем…
Что мне оставалось делать?
Однажды в перерыве какого-то собрания он начал хвалить мое стихотворение "Вновь наступающих праздников зов", недавно напечатанное.
Это было уже в 1967 году.
Я прервал его:
- Остановись. Знаем, чем это кончается.
Он засмеялся и махнул рукой.
Теперь опять о стихах.
У него есть стихотворение "Бабочка ожила".
Бабочка ожила,
Летает у потолка,
Трепетных два крыла,
Словно два фитилька…Перестаю дышать,
Глаз не оторву,
Только б не помешать
Воскресшему существу.
Но и самый стих ожил. "Только б не помешать…" И не только не помешать, но и помочь жизни.
Он хочет жить по совести, мучается, смотрит и вокруг, и в свою душу:
Какой мерой мерится
Моя несуразица?
И в бога не верится,
И с чертом не ладится.
Много сил у него ушло, чтобы так расковаться.
Я перечитываю стихи о природе, о трагической любви, о выросших детях. И стихи ухода, они писались несколько лет, - и безнадежные, бесстрашные: "О как мне будет трудно умирать" или - "Надо просто умирать, раз пришло время". И исполненные надежды - "Утром не умирают", "Перед исповедью":
…Выговориться дочиста -
Что на костер шагнуть.
Лишь бы из одиночества
Выбиться как-нибудь.
И написанное за четыре года до смерти, но - предусмотрительно - уже завещание:
Что ж, у всех свое.
Вижу,
Пора и мне.
Только я хочу ближе
К Печоре,
К Двине,
К родной стороне.
Его воля была исполнена, он лежит у себя на родине, там, на Бобришном угоре. Вологодчина внимательно чтит его память.
Не все у Александра Яшина художественно равноценно, но нельзя не уважать его за то, что он сам переломил свою литературную судьбу, нельзя не восхищаться тем, что он нашел себя, нового. Привлекательна его поэзия поиска нравственного идеала, постоянного недовольства собой, жгучего стремления к совершенствованию.
Нилин
Большой, точнее, крупный. Хромой, заносит вбок ногу. Глазастый, раньше бы сказали: волоокий. Смотрит серьезно, но жди подковырки, об этом честно предупреждают еле заметные краткие усмешечки.
Он долгие годы возглавлял в Союзе писателей областную комиссию - официально она именовалась Комиссией по работе с областями и краями РСФСР. Вместе с ним служил тоже хороший человек - Петр Сажин. Была даже эпиграмма, построенная на рифмах: Нилина - извилина, Сажина - пересажена. Секретарем у них трудилась Анна Яковлевна. И вот они втроем заменяли целый будущий аппарат Союза российских писателей. Вызывали выборочно прозаиков и поэтов из дальних мест, подготовив заранее обсуждение высокого уровня, сами ездили по России, всех знали, помогли многим.
Потом он был еще председателем Приемной комиссии. При нем, как, впрочем, и при Всеволоде Иванове, заседания проходили открыто, любой мог прийти, выступить. Я не раз этим пользовался. Помню, защищал отчаянно бедного стихотворца, выбрал цитаты - одна к одной. Нилин слушал меня внимательно, сочувственно кивал и тут же выступил с противоположным мнением. Я не согласился, вступил с ним в спор. В результате стихотворец был принят. Впоследствии такое было бы невозможно, да и не пускают давно посторонних на заседания.
Я немало общался с ним не только в Союзе, но и в Переделкине, и на Рижском взморье, в Дубултах. Всегда относился к нему с симпатией. Главной чертой его была, пожалуй, задетость. Но активная задетость. Сказать как бы спроста что-нибудь не слишком приятное, заставить собеседника растеряться - было для него удовольствием.
Шли писатели компанией, с остановками и разговорами, по зимнему Переделкину. Встретили на тропинке Г. М. Маркова. Тот вдруг расчувствовался, стал вспоминать и рассказывать, как благодарен Павлу Филипповичу, как уважал его еще в Сибири, смотрел снизу вверх. Нилин послушал - послушал и сказал:
- Да, а теперь посмотрите - кто вы и кто я. - Помедлил и разъяснил: - Говно!..
Марков смутился, зарделся - не нашелся враз.
Живущие в Переделкине могли тогда (да и сейчас, кажется, это сохранилось), оплатив обед, столоваться в Доме творчества. Нилин поступал именно так. А после обеда еще оставался поболтать - в Доме или около него. Пообщаться.
Приезжий прозаик поведал с восторгом мне и еще многим, что Павел Филиппович прочел его повесть в журнале, очень хвалил и обещал подарить свою книгу. Сегодня принесет!
Нилин, действительно с книгой в руке, подошел к курящим возле лестницы и, обратившись при всех к прозаику, заметил, что в повести у того хотя и есть удачные места, но немало и недостатков, в связи с чем он, Нилин, решил подарить свою книгу одной даме.
Выходим вечером с Инной на освещенное зимнее крыльцо. Там Павел Филиппович в своем старом потертом пальто. Спрашивает: на прогулку? Инна отвечает, что идем в гости к Кавериным. Нилин оживляется, просит передать привет и добавляет, что, мол, Лидия-то Николаевна прекрасный писатель, очень он ее ценит. Особенно ее книгу о Миклухо-Маклае. А Вениамину-то Александровичу до нее, конечно, далеко. Так что привет передавайте…
У меня с ним, как у многих с ним, установилась своя, автономная система отношений. Определенного дружелюбия и одновременно - пикирования.
Гуляем в Дубултах по берегу. Он вдруг интересуется, читал ли я "Василия Теркина". А вот он не читал.
- Да бросьте, Павел Филиппович, не верю.
Он начинает божиться, уверяет, что времени совершенно нет, работает по двенадцать часов, руки не доходят. А вот некоторые говорят, что хорошо. И он хочет посоветоваться со мной, стоит ли ему читать…
- Павел Филиппович, я же сказал: не верю. Как Станиславский говорил актерам…
Он продолжает стоять на своем и объясняет это тем, что, хорошо зная Сашку Твардовского, сомневается, чтобы он мог написать стоящую вещь.
- А стихи его знаете?
- Читал когда-то немного. Не понравились.
- Хотите я вам прочту?
Он хочет, и я читаю:
Из записной потертой книжки
Две строчки о бойце - парнишке,
Что был в сороковом году
Убит в Финляндии на льду…
Он благодарит меня, говорит, что я его убедил и что он очень рад за Сашку.
Что же с ним происходило? Это был человек, влюбленный в литературу, очень честный. И он долго не мог выбиться.
Правда, до войны появился фильм "Большая жизнь" - по его сценарию. В основу, кажется, была положена часть его романа. Успех был грандиозный. Вся страна повторяла реплики Алейникова и Андреева. И вся слава досталась тоже им. Что ж, их актерские работы были выше всяких похвал. Но играли-то они его текст. Их линия была прекрасно прописана. Впрочем, он ведь получил Сталинскую премию I степени.
А остальное в картине? Я как-то в момент обмена легкими ударами (не боксерскими, а скорее из настольного тенниса) спросил:
- Павел Филиппович, а как насчет вредителей, которые нарочно обвалы в шахте делали? Были они, или так, для сюжета?..
Он усмехнулся и ничего не ответил…
А сразу после войны вышла вторая серия "Большой жизни", и тут же на нее обрушилось постановление ЦК. И Нилин был отброшен назад, хотя бы в представлении начальства. И опять - что ни напишет, отзывчивая критика его прикладывает, даже как-то походя, небрежно. Помню, о его романе "Поездка в Москву" так - обидно - писали.
А он все работал, и что самое удивительное: ощущал себя большим писателем. Эдакий выработался у него иммунитет, что ли. Но все равно не мог до конца расковаться, хотя и стремился к этому.
И вот во времена всеобщего подъема, или, как было сказано - оттепели, он неожиданно выдал две повести: "Испытательный срок" и "Жестокость" - об уездном угрозыске, послереволюционных временах в Сибири.
Это был новый Нилин, и письмо было другое. "Жестокость" - вещь пронзительная, тревожная, задевающая. И само это безошибочное слово - жестокость - само понятие, очень многое объясняло, определяло в нашей тогдашней и последующей жизни. Теперь это еще очевидней.
И критики появились в литературе другие, и писать они стали по-другому. На Павла Нилина хлынула лавина восторгов и просто похвал. Не было статьи, газеты, журнала, где бы не говорилось о "Жестокости".
Павел Филиппович держался молодцом, лишь слегка розовел от удовольствия.
Но вот ведь какая штука: оглушительный успех оглушил и его. Он еще помнил, как его долго, снисходительно долбали. Многие забыли, но не он.
Он испугался своего успеха. Удача сковала его. Он испытал страх - не удержаться на новом уровне и тем все испортить, повредить своей теперешней репутации.
А между тем его новых вещей уже ждали. "Знамя" проанонсировало повести "Убийство консула" и "Ограбление извозчика". А может быть, наоборот: "Ограбление консула" и "Убийство извозчика". Впрочем, это не имеет значения - повести так и не появились.
Я однажды, лет через двадцать, в момент нашего очередного турнира, произнес мечтательно:
- Что-то давно я не перечитывал "Убийство консула"…
Вижу, как говорят спортсмены: попал. Очко выиграл.
Вот такая у него была, если угодно, трагедия.
Он потом напечатал всего несколько рассказов, но уже иного класса, сугубо беллетристических. И еще написал о белорусском подполье - "Через кладбище". Мы тогда вместе были в Минске на большом писательском совещании, он пошел в партизанский музей и так оказался потрясен, что, когда все уехали, остался и написал повесть. Самое сильное в ней - документальные страницы.
Были мы с ним еще вместе в Польше, в семьдесят седьмом году. Он продолжал держаться, как в пору, когда бывал окружен всеобщим вниманием и интересом, но теперь многие его уже забыли или забывали, и он страдал от этого.
- Меня печатали от А до Я, - говорил он время от времени. И тут же объяснял: - От Америки до Японии…
Но немного осталось от этого алфавита.
Помнится, когда-то в Переделкине он постоял несколько минут в писательской компании и, высказавшись в том смысле, что, мол, у вас времени хоть отбавляй, а ему нужно двигать вперед литературу, пошкандыбал по снежной аллейке.
- Да бросьте, Пал Филиппыч, сейчас спать ляжете, - крикнул я ему вслед.
В начале книги пятьдесят шестого года, включающей "Жестокость" и "Испытательный срок", есть пометка: "Из цикла "Подробности жизни"". И здесь действительно множество жизненных подробностей. Но почему же он опять не возвращался к ним, счел возможным от них отмахнуться?
В письменном столе у него фактически ничего не осталось. Только на полке. Но в том числе - "Жестокость".
Сосед
(о Сергее Голицыне)
Он жил со мной в одном доме, правда, не с самого начала. Я лишь последние годы обратил на него внимание: знакомое лицо. Но где я его видел? В Союзе, что ли? Так мы с ним, сталкиваясь во дворе, все поглядывали друг на друга. Немолод, но не скажешь, что слишком стар, легок на ногу и взгляд вострый. А как-то встретились в писательском Клубе нос к носу, и он говорит нам с Инной:
- Я из второго подъезда…
Это он к тому, что мы только что перебрались из третьего во второй, то есть совсем уже стали соседи. Потом я как-то подвез его на такси. Он спросил, есть ли у меня внуки. Сколько лет? Одиннадцать? Как раз годится. И вскоре занес и подарил Кате книгу о юных следопытах и изыскателях. Тут мы и поговорили. Он рассказал, что по нескольку месяцев в году проводит в селе Любце, под Ковровом. Там у него дом. Поинтересовался, знал ли я такого Сашу Шабалина. "Сашку? Ну как же, это мой однокашник, летчик, хороший парень, жаль рано умер". - "Да, он вас часто вспоминал…"
Я не представил своего собеседника. Это Сергей Михайлович Голицын. Все князья Голицыны - его родственники. На протяжении истории. Он написал книгу - главную книгу жизни - "Записки уцелевшего". Она еще не была издана. Уцелел! И, слава Богу, не он один. Несколько раз упоминал с гордостью своего племянника художника Иллариона Голицына. И в Париже родственники. Собирается вскоре поехать, с билетами, правда, трудно. Там у него старшая сестра, девяноста лет. А ему восемьдесят.
Он еще ко мне заходил. Опять подарил книгу, уже мне - "Село Любец и его окрестности". Надписал: "Многоуважаемому Константину Яковлевичу Ваншенкину. Приезжайте ко мне в Любец. Автор…" И дата: 29.Х.89.
И я ему книжку подарил. И выпили мы по рюмочке коньяку, только по одной. От второй он отказался. Но поинтересовался: где вы коньяк достаете?..
Пригласил он меня не только в Любец, но и в Ясную Поляну, где работает ("там у них") внештатным консультантом по генеалогическим связям. Во как! "Поедемте, они нам все покажут…" Ну и, конечно, домой пригласил заходить. "У меня кое-что висит. Немного, но висит…" Картины, то есть.
Я раскрыл "Село…" и долго не мог оторваться от прелестных картин жизни и природы, от тамошних уходящих или уже ушедших стариков и старух. И, конечно, как это бывает, мечта: а хорошо бы, действительно, с ним выбраться… Такой симпатичный…