То-то удивились хозяева, которым он заплатил вперед, допытывались у Миколаса - чем не угодили?
Вот я сказал: Борису и Тане. Да, он женился; некоторые считали, что поздно. Таня легко и естественно вошла в его круг. Он представлял ее четко и с гордостью:
- Моя жена.
Они жили вблизи от Сокола, в странном, почти барачного типа, доме. Вероятно, он сохранился с первых пятилеток. Даже телефон у них был с добавочным номером.
Иногда Борис как бы давал понять, что он женился не для того, чтобы в доме царил семейный уют или чтобы его обслуживали. Однажды я зашел к нему, он болел воспалением легких, лежал в постели. Таня была в командировке, он не сообщил ей об этом.
- А мне ничего не нужно, - сказал он строго.
Собственно, заботящейся, ухаживающей стороной всегда должен был быть он. Так получилось и тут.
У Тани обнаружилась болезнь крови. Боря делал, казалось бы, невозможное - редкие лекарства, лучшие клиники. Безрезультатно. Улучшения если и наступали, то лишь сугубо временные. Они только оттягивали неминуемый конец.
На площади Восстания была оживленная стоянка такси. Там всегда можно было встретить знакомого. Помню, как-то я подошел - машину ждала Таня. Тут появился еще наш общий приятель драматург Исидор Шток, человек веселый, легкий, общительный.
- Здравствуйте, Танечка! - приветствовал он ее. - Что-то вы бледненькая…
Он ничего не знал. Она стойко выдержала это. В духе Слуцкого.
Смерть Тани сломала Бориса. Может быть, и не только она. Помните, как он обещал в стихах: "не струшу, не сдрейфлю"… Как был уверен. И вдруг - проскользнуло, еще при ней:
Где-то струсил. И этот случай,
Как его там ни назови,
Солью самою злой, колючей
Оседает в твоей крови.Солит мысли твои, поступки,
Вместе, рядом, ест и пьет,
И подрагивает, и постукивает,
И покою тебе не дает.
Другой бы, может быть, и внимания не обратил. Или забыл - с кем не бывает! Но не Слуцкий. С ним "этот случай"… "вместе, рядом, ест и пьет". И тут - потеря Тани.
Видимо, одно наслоилось на другое.
Он заболел, сдал, слег. Стал ко всему безразличен.
После долгих хлопот Симонов устроил его в хорошую клинику. Он часами, сутками лежал, отвернувшись к стене. Но Слуцкий есть Слуцкий. Известна его фраза того времени: "Я говорю, что никого не хочу видеть, и мои друзья этим широко пользуются"…
Нет, в нем все-таки жил Слуцкий. Он звонил несколько раз - Инне, когда у меня был инфаркт (она сказала: голос далекий, как с другой планеты); мне, когда умер Наровчатов… Он всегда считал себя обязанным появиться, проявиться именно в трудную минуту.
Он ходил на панихиды, похороны - буквально всех - не только в Союз писателей, но и в морг или на квартиру покойного.
Несколько лет назад я встретил его у нас в поликлинике. Он познакомил меня со своим братом.
- Ну, как ты? - спросил я.
- У меня депрессия, - ответил он и тут же поинтересовался последним собранием, а потом и моим здоровьем.
- Ну, какая же это депрессия, если тебе это интересно! - воскликнул я.
И брат Бориса поддержал меня:
- Конечно.
- Нет, депрессия, - утверждал Борис грустно.
Я знал Бориса Слуцкого более тридцати лет. А кажется, что еще больше, - так время тогда было по-особому сжато.
Мы прощались с ним в тесном морге больницы на Можайском шоссе. А может быть, и не в тесном, просто народу пришло очень много.
Сейчас, рассматривая автографы на его подаренных мне книгах, я обнаружил, что уже через шесть лет нашего знакомства он надписал: "Косте Ваншенкину - от старинного читателя и друга". Вот как - старинного! Но ведь и я мог бы так же сказать о нем.
Написал он предисловие к моей книжице в молодогвардейской "Библиотечке избранной лирики". И тут меня остановила несколько, может быть, корявая, но типично его фраза: "Врать в стихах не то что не привычен, а попросту не обучен". Для него это главное - в оценке любого.
Сколько у него стихов - о жизни, о людях, о стариках и бабках, - с любовью, сочувствием! Об искусстве. И о недавних временах ("Бог"), и о себе тоже ("Унижение во сне")!
Я говорил уже о том, что он очень много написал. Что есть у него и проза. А переводы? В этом тоже был он весь - с его добротой, активным желанием помочь. В этом тоже проявление его гражданственности:
Работаю с неслыханной охотою
Я только потому над переводами,
Что переводы кажутся пехотою,
Взрывающей валы между народами.
И в последней книжке - опять о переводе, как о серьезнейшем, существеннейшем деле.
Выступая на пленуме Московской писательской организации, посвященном 40–летию Победы, я закончил свою речь стихами Слуцкого:
…Мое вчера прошло уже давно.
Моя война еще стреляет рядом.Конечно, это срыв, и перебор,
и крик
и остается между нами.
Но все-таки стреляет до сих пор
война
и попадает временами.
И вот - еще раз попала.
Борис Слуцкий - пласт жизни, поэзии, мощный, сильный. Его стихам не требуется, чтобы их значение или место преувеличивались после ухода автора.
Поэзия Бориса Слуцкого стоит прочно.
Слуцкий и Искандер
В Борисе Слуцком поразительно сочетались: сердечная широта, доброта, желание понять каждого, а поддержать многих и - устоявшееся комиссарство, наивное кастовое следование твердо определенным правилам.
Мне рассказывал Искандер, как он когда-то долго шел со Слуцким по Ленинградскому проспекту (было по дороге) и с колоссальным интересом и пиететом слушал его. Ведь Борис знал очень многое и умел это передать.
В какой-то момент он неожиданно спросил у Фазиля:
- Вы член партии?
Тот, разумеется, ответил отрицательно.
Боря промолвил сухо и твердо:
- Тогда я не смогу с вами об этом говорить…
Именно его дисциплинированность сыграла с ним в жизни злую шутку.
Семен Гудзенко
Впервые увидел и услышал его в сорок седьмом, в Политехническом, на "Вечере трех поколений". Он произвел сильнейшее впечатление. Он тогда гремел вовсю, так же, впрочем, как Луконин и Межиров.
Честно говоря, на войне я не слыхал о таком, хотя был в Венгрии где-то рядом. Его знали сотрудники газет, работники политотделов, и им казалось, что его знает вся армия и фронт. Не столь же мы (или некоторые из нас) самонадеянны и теперь, представляя себе масштаб распространения собственных сочинений?
Он был молод, красив, читал жестко и уверенно.
Так
в блиндаже хранят уют
коптилки керосиновой.
Так
дыхание берегут,
когда ползут сквозь минный вой.
Так
раненые кровь хранят,
руками сжав культяпки ног.
Идя с вечера, я все никак не мог вспомнить, что мне эти строки напоминают, и наконец понял - Маяковского:
…Как солдат,
обрубленный войною,
ненужный,
ничей,
бережет свою единственную ногу.
Познакомились мы в сорок девятом, тоже на поэтическом вечере, на Стромынке. Это был большой вечер для студентов университета. Хорошо помню афишу: крупно набраны имена поэтов - членов Союза и отдельно, меленько, - студентов Литературного института. Я значился во втором списке.
После выступления он подошел сам, протянул руку:
- Давай знакомиться!
Доброжелательство тогда было принято. И интерес к другим - особенно к сверстникам и к тем, кто лишь немного старше или моложе. (Незадолго перед этим Гудзенко и Луконин познакомились с Винокуровым, сидели с ним за столиком, слушали его стихи и говорили друг другу восхищенно: "На пятки наступает!")
Многие стихи Гудзенко нравились мне. Так оно и осталось. Не знаю, как у кого, но у меня первое, даже раннее впечатление обычно всегда оказывалось верным с последующей точки зрения, стойким.
У меня была его книжечка, совсем крохотная брошюрка - "После марша", - но сколько в нее вмещалось! И сейчас, не глядя в книгу, я назвал для себя десяток его стихотворений, которые помню, которые хочу перечитывать. Поверьте, это совсем не мало. В них - те давние годы, молодость, ощущение не быта, не фронтовой жизни, но войны, боя. Мне только мешают (как и тогда!) их порою излишние - от темперамента, от сил - лихость, гусарство ("и выковыривал ножом из-под ногтей я кровь чужую").
Особенно хороши стихи конца войны - сильные, энергичные, все более человечные, часто грустные. В них он достиг своей ранней зрелости.
К моменту нашего знакомства ни он, ни я, ни другие, конечно, не догадывались о том, что все свое лучшее он уже написал. Это выяснилось позднее и случилось не с ним одним. Для многих наступило время перелома, кризиса, жестоких поисков себя. Далеко не все это преодолели.
Он вошел в литературу и остался в ней поэтом, рожденным войной. Он сам предельно точно и сильно сформулировал это:
У каждого поэта есть провинция.
Она ему ошибки и грехи,
все мелкие обиды и провинности
прощает за правдивые стихи.И у меня есть тоже неизменная,
на карту не внесенная, одна,
суровая моя и откровенная,
далекая провинция -
Война…
Скажу прямо: новые - путевые - стихи Гудзенко, его поэма оставили меня равнодушным, более того - разочаровали. Они были огорчительно слабее прежнего, им не хватало нерва. Мне кажется, он чувствовал это и сам, хотя критика и товарищи дружно хвалили его, нового.
Да, он упорно искал себя. Работал в газете, писал рецензии, статьи. Как и что он писал бы в дальнейшем, никто не узнает, но уверен, что он занимал бы заметное место в литературной жизни, в самом литературном процессе. Кроме чисто поэтического таланта он обладал колоссальной энергией, был, что называется, человеком действия. И все это весело, шумно, широко.
С чем бы он ни сталкивался, ему было свойственно активное вмешательство в происходящее. Он умел постоять за себя, и не только за себя.
Вскоре после выхода моей первой книжки "Песня о часовых" (1951), я зашел со стихами в редакцию "Комсомольской правды". В большой комнате отдела литературы и искусства никого не оказалось, и я еще не решил - уходить мне или подождать, когда из кабинета заведующего отделом появился Гудзенко, кивнул мне:
- Идешь? Ну, проводи меня.
Мы спустились на улицу, и он сказал бодро:
- Только не огорчайся. Я сейчас видел у него на столе рецензию на тебя. Разгромная, просто в клочья. И уже подготовлена к сдаче, на "собаке". Я говорю: ты что, с ума сошел, это отличная книга. Он, по-моему, немного заколебался…
Не огорчаться было трудно. И теперь первая рецензия на первую книгу может решить немало и по - разному развернуть судьбу. А уж тогда!..
- Ничего, что-нибудь придумаем, - утешал он меня.
Навстречу нам по улице "Правды" шел своей гарцующей походкой Сергей Смирнов.
- Сережа, как ты к нему относишься? - спросил Гудзенко, кивая на меня.
Тот слегка удивился:
- Хорошо, он знает.
Гудзенко коротко изложил суть дела. Смирнов вошел в телефонную будку и, не закрывая дверцы, набрал номер.
- Юра, ты что там за статью готовишь? Это хороший поэт, елки-палки…
Рецензия не появилась.
(Замечу для справки, что вскоре книга получила доброжелательные отзывы в "Литгазете" и в "Правде", а чуть погодя и в "Комсомолке".)
Этот давний случай стал для меня уроком внимательности и доброты.
М. Луконин пишет о Гудзенко: "Сейчас даже не верится, что вместе мы были всего семь лет… Всего семь лет! А кажутся они теперь целой жизнью - так были полны веселья, работы, действия".
А я, выходит, был знаком с ним только три года. И тоже кажется сейчас, что очень долго, такое было время, так все концентрировалось.
Он ушел молодым, каким позволяют себе уходить немногие. Редко кто остается, уйдя в таком возрасте. А он остался. Теперь это ясно видно - с появлением многих новых имен, с закатом тоже многих - и старых, и новых.
У А. Межирова есть прекрасные стихи, посвященные памяти Гудзенко:
Полумужчины, полудети,
На фронт ушедшие из школ…
Да мы и не жили на свете, -
Наш возраст в силу не вошел.Лишь первую о жизни фразу
Успели занести в тетрадь, -
С войны вернулись мы и сразу
Заторопились умирать.
Я более всего люблю у Межирова именно такие стихи, где сила в движении человеческой души, - без напора, нашагивания. Это, конечно, стихи не только о Гудзенко. Он и умиратьто не торопился, было множество планов, и все-таки сам, как это случается с поэтами, безошибочно предсказал в похожем на балладу послевоенном стихотворении:
Мы не от старости умрем, -
от старых ран умрем.
Помню его непривычно тихого, после первой операции, гуляющего по Тверскому бульвару с маленькой дочкой в коляске.
- Знаешь, - сказал он мне, - только там понимаешь, как много в нас бывает суеты. Нужно писать стихи, а издания, рецензии - все это такая чепуха!
Помню морозный снежный день. Левую от входа сторону Ваганьковского кладбища. Луконин, тонущий в сугробе легкими туфлями. Голая голова Антокольского. А где-то рядом, под снегом, могила Недогонова. Да и Алеша Фатьянов через несколько лет ляжет поблизости. И еще - сильное ощущение, что здесь же, по соседству, могила Есенина.
…Гудзенко сказал в одном из своих самых известных стихотворений:
Нас не нужно жалеть,
Ведь и мы никого б не жалели.
Но все равно жалко.
Первые стихи
Эту историю рассказал мне известный спортивный журналист Аркадий Галинский.
Он долгие годы был близким другом Гудзенко, а в детстве жил в Киеве с ним рядом.
Нравы были патриархальные, улица тихая, и по вечерам соседи густо высыпали к подъездам, сидели на лавочках и принесенных стульях, разговаривали.
Рядом, за забором, находился особнячок крупного врача, окруженный садом. Мальчишки, разумеется, лазали за яблоками и сливами. Доктор для их устрашения завел трех собак - Альфу, Ахилла и Вегу. Они, видимо, были довольно миролюбивые, но при случае могли прихватить зазевавшегося за штаны. В связи с этим шестилетний Гудзенко сочинил свои первые стихи:
Альфа, Вега и Ахилл
Всех за ж… укусил.
Стихи шли от жизни и пользовались на улице большим успехом.
Ксюша Некрасова
Именно Ксюша. Она была старше меня на тринадцать лет, но я обращался к ней так, и это было естественно. Так называли ее очень многие, и даже совсем молодые.
Что она представляла собою в жизни?
Вот в Доме литераторов, в Дубовом зале, большой вечер известного поэта. Зал переполнен. И едва поэт заканчивает очередное длинное стихотворение, в тот миг тишины - перед аплодисментами, - откуда-то сверху, с хоров, раздается характерный, высокий и словно дурачащийся голос Некрасовой:
- Боже мой, как пло-о-хо!..
И шумная реакция публики: шиканье, возмущенные возгласы, хохот.
Что это? Для чего и почему она так поступала? Можно сказать с полной определенностью: это были не бравада, не рассчитанное желание нарушить порядок или привлечь внимание к собственной персоне. Просто таково было ее мнение, и она его выражала, подчиняясь импульсу, порыву, не считаясь с последствиями. В этом была ее сущность.
Вообще-то она была спокойной, выглядела даже сонной, говорила тихо. У нее был несколько выпуклый живот, сложенные на нем или под ним неухоженные руки; лицо и глаза малоподвижны.
Носила она длинные пестрые платья или сарафаны, большей частью дареные. Она легко принимала подарки, могла сама попросить рубля два (в старых деньгах) на обед, не считала это зазорным. В благодарность обязательно хотела почитать новые стихи - доставала откуда-то смятые листки, обычно линованной школьной бумаги, на которых они были переписаны ее неуверенным, крупным, детским почерком. Многие ее стихи я услышал впервые вот так, на ходу, на бегу, в авторском исполнении. До сих пор стоит у меня в ушах:
А я недавно молоко-о пила…
К слову, о подарках. А. А. Ахматова, с которой Ксюша познакомилась в ташкентской эвакуации, тоже беззаботно их принимала.
Хорошо знавшая Ахматову художница Татьяна Александровна Ермолинская рассказывала мне, что многие женщины, в особенности жены местного начальства, считали своим долгом поддерживать Анну Андреевну.
Она жила на втором этаже, окнами во двор, и часто, выходя на галерею, обращалась к сидящим внизу:
- Мне тут платье принесли, так оно мне не впору. Может быть, кому-нибудь подойдет. - И с великолепной царственной простотой опускала его через перила. Так же раздавала она окружающим лишние, по ее мнению, продукты.
Поэзия Ксении Некрасовой чрезвычайно своеобразна, и в первую очередь самим стихом. При желании в нем можно увидеть что-то от современного западного верлибра, от старинной японской миниатюры, но более всего от свободного русского стиха. Некрасова упорно уходила, уклонялась от рифмы, но порою не выдерживала и уступала ей, - чуть-чуть, кое-где, почти незаметно, а изредка и явно. Однако и присущий ей стих, не будучи укреплен рифмой, хорошо держится, он изящен и органичен.
Мир Ксении Некрасовой - это реальный и одновременно волшебный мир. Обращает на себя внимание широта взгляда, доброта души, острая потребность в любви у ее лирической героини.
Прекрасны стихи, связанные с природой - их очень много, - с детством. Такие стихотворения, как "Русская осень", "Русский день", просто "День", стихи о Средней Азии, пронизаны различными оттенками настроения, осязаемы. Ксения Некрасова исключительно наблюдательна. Вот вздымаются стволы, "…пронзая прутьями сучков оплыв сияющих сосулек". Она предельно метафорична. Дети едут в поле, и
Один ноги свесил с телеги
и взбалтывал воздух, как сливки.
Куст сирени поднимает цветы, "как голых детей". Дыхание на морозе - "…изо рта птенцы пуховые летят"…
Но, пожалуй, более всего привлекает у Некрасовой внимание к народной жизни, знание ее в деталях и подробностях, восхищение людьми труда. Я думаю, редко кто в такой степени, как она, знал, и, главное, видел и ощущал народную жизнь изнутри. Вот описание вокзала:
Мешки, отсвечивая ткацкою основой,
наполненные девичьим приданым,
накопленным на торфоразработках,
лежат, как идолы,
у мраморных скамеек,
чуть приоткрыв оранжевые рты,
на скамьях тихо, рядом,
одетые в стеженые пальтушки,
мордовки юные сидят…
И солдат
в ожидании своего эшелона
какую-то до слез знакомую мелодию,
прижав баян к груди,
выводит медленно в тиши…
У Ксюши был явно общественный характер, она любила присутствовать на заседаниях Бюро поэтов, на собраниях. Может быть, это было связано отчасти с ее бездомностью. Как не вспомнить тут ее мимоходом оброненные строки:
…Тогда с колен
я сбрасываю доску,
что заменяет письменный мне стол,
и собирать поэзию иду
вдоль улиц громких.
Они наводят меня на мысль о Хлебникове.