Писательский Клуб - Ваншенкин Константин Яковлевич 30 стр.


"Ты - мне брат"…
(О Кайсыне Кулиеве)

Когда я познакомился с Кайсыном? Может быть, когда он учился на Высших литературных курсах? Помню, мы стоим и разговариваем в садике Дома Герцена. Нет, мы тогда уже знали друг друга, но слишком бегло, и вдруг встретились, остановились, а потом пошли в кафе "Мороженое", поблизости, на улице Горького, - это объяснялось, видимо, тем, что у нас было мало времени, но просидели там долго, пили шампанское и ели мороженое - тогда так было принято.

Я испытывал к нему безотчетную симпатию. Думаю, что и он ко мне тоже. Впоследствии я прочитал в подаренной им книге "Так растет и дерево", что он включил меня в очерченный им относительно небольшой круг его друзей. Это меня и смутило, и растрогало.

Вот я сказал о безотчетной симпатии. Но почему безотчетной? Ведь он был прекрасный поэт. К тому же выяснилось, что мы оба служили в воздушно-десантных войсках (он предпочитал называть себя не десантником, а парашютистом), что комиссаром 201–й бригады, где он начинал, был С. Н. Киреев, ставший затем командиром 4–й бригады, куда попал я. Были у нас и общие привязанности среди литераторов, о чем позже.

И все-таки безотчетная. Ведь мало ли хороших писателей или испытанных однополчан, к которым мы достаточно равнодушны.

Когда, еще во время войны, балкарский народ был насильственно переселен с Кавказа в Среднюю Азию, Кулиеву - как заслуженному офицеру и талантливому поэту - предоставили право жить там, где он захочет, кроме, правда, Москвы и Ленинграда. Сообщил ему об этом Н. Тихонов. Кайсын отказался. Он хотел разделить судьбу своего народа. Он был человеком чести, человеком определенных правил, которые он установил для себя и никогда не преступал.

Много раз, но всегда сдержанно, он возвращался в разговоре к тем временам. Я даже вижу как воочию маленький домик во Фрунзе, горы вблизи и письменный стол Кайсына, за которым он работал прямо под открытым небом.

Впоследствии он немало написал об этом.

Обращаясь к судьбе, он говорил: спасибо за то,

Что ты вернула мне, пока я жив,
Снега Эльбруса и рассвет Чегема,
За то, что был я только молчалив
В те дни, когда другие были немы.

(Перевод здесь и далее Н. Гребнева.)

Сильно сказано.

В дальнейшем мне доводилось несколько раз жить с ним в Прибалтике. Бывали трудности с обратными билетами. К нему, как к депутату Верховного Совета СССР обращалось множество людей: матери с детьми, пожилые пары, просто наглецы. Он никому не отказывал. Он именовал себя самым демократичным сенатором, самым доступным конгрессменом.

Там, на Рижском взморье, он бывал чаще всего с сыновьями и, пока они болтались по пляжу, работал: составлял собрание сочинений, писал статьи, реже - стихи; читал. Он не хотел зависеть от библиотеки и всегда привозил с собой несколько книг, которые собирался прочесть.

Обычно он располагался на высоком этаже, окна и дверь балкона были распахнуты. Он сидел, крепкий, круглоголовый, вдыхая балтийский воздух.

Когда он приезжал в Москву, а это случалось довольно часто, он, особенно раньше, пока еще был здоров, регулярно звонил мне, приглашал в гостиницу. И сам у меня бывал. Мы хорошо знали семьи друг друга.

При встречах и по телефону, здороваясь и прощаясь, или просто посреди общения он время от времени проникновенно говорил: "Здравствуй!" (Это звучало у него как "Сэдэравствуй".) Он вкладывал в это слово первоначальный смысл, то есть: "Будь здрав!.."

Как-то раз он пригласил меня и Эдуарда Колмановского отобедать в ресторане "Москва". Когда мы пришли, выяснилось, что это отнюдь не обед, а свадьба. Кайсын женил своего старшего сына Эльдара. Мы ничего не знали и чувствовали себя неловко из-за того, что пришли без подарков, но Кайсын упорно объяснял, что заставлять нас заниматься их поисками было бы с его стороны бестактным. Однако в день моего пятидесятилетия он преподнес мне большой рог для вина с надписью золотыми буквами: "Константину Ваншенкину от Кайсына Кулиева" и перед этим публично его обновил.

Вот я сказал о Колмановском. Кайсыну очень хотелось быть автором известной, даже популярной песни. Он познакомился с моим близким другом Марком Бернесом, - по его настойчивой рекомендации и инициативе Колмановский и сочинил первую песню на стихи Кулиева "Все еще впереди". Ее записал Бернес, она широко зазвучала, но, к великому сожалению, оказалась одной из последних песен Марка, болезнь и уход которого Кайсын, знавший его совсем недолго, остро переживал.

Потом появилось еще несколько песен на стихи Кайсына Кулиева и особенно запомнившийся монолог "Та женщина, которую люблю". Однажды на концерте в Колонном зале, где присутствовали и Кайсын, и я, Иосиф Кобзон, исполнявший эту песню, не сумел скрыть слез и едва удержался от рыданий.

У Кайсына была замечательная черта - объединять людей, особенно поэтов. Расул, Мустай, Чингиз, Давид - эти экзотические имена не требуют прибавления фамилий. Мне кажется, никто не связывал их так, как Кайсын. Он серьезно и трогательно говорил с ними - со всеми вместе и с каждым в отдельности. Они любили его, Дудин и Кугультинов называли его Кайсынчик. И в молодых он был заинтересован, к нему тянулись и Олжас Сулейменов, и Борис Укачин, и Инна Кашежева. И еще многие поэты - из различных республик, и русские тоже.

Я уже говорил, что у нас было немало общих литературных и человеческих привязанностей. Мы знали и любили Твардовского, Симона Ивановича Чиковани, Владимира Николаевича Орлова. Кайсын обожал и чрезвычайно высоко ценил Аркадия Кулешова, я тоже был к нему сердечно расположен. Все это также не могло нас не сближать.

Помню, сидим мы в ЦДЛ такой компанией: Кайсын, Аркадий, Резо Маргиани, Владимир Николаевич, Хелемский и я. И не случайно так получилось, а специально собрались, только Орлов присоединился, ко всеобщему удовольствию. Кайсын блаженствует, для него радость, когда рядом друзья. Начинают приглашать на Кавказ: сперва в Чегем к Кайсыну, потом в Сванетию к Ревазу. Они соседи, их аулы рядом, они разделены только хребтом. А затем по Военно-Грузинской дороге - в Тбилиси. И все возбуждены, радуются, строят планы… Боже мой, четверых уже нет.

В 1977 году в Польше находилась большая наша литературная делегация. Я был в автобусе, который между Краковом и Закопане столкнулся на полном ходу со встречной машиной, перевернулся, упал вверх колесами в пятиметровый кювет. Я успел сгруппироваться, ухватиться, не получил даже синяка или царапины.

На другой день, в Катовицах, я встретился с Кайсыном. Он расцеловал меня, возвел глаза к небу и прочувствованно произнес с характерным придыханием: - Брат мой!.. Сэдэравствуй!..

А потом, уже в поезде, когда ехали обратно, предложил тост за мое чудесное спасение. В его повадках иногда проглядывала некоторая театральность (не зря же он до войны учился в ГИТИСе), например, привычка к воздеванию рук, но в его искренности, склонности к сопереживанию никогда нельзя было усомниться. Однако сам он восхищался сдержанностью своих земляков:

Речь горцев не цветиста, а сурова,
Их разговор бесхитростен и прост
Настолько, что боюсь я вставить слово,
Как конь боится выскочить на мост.

Через полтора года я тяжело заболел. Он посетил меня в больнице, привез большой кулек кураги: - Это тебе будет очень полезно!..

Больница была отдаленная, до метро полчаса на автобусе, и он, услышав, что скоро собирается домой дочь моего палатного соседа, тут же предложил подвезти ее на своей машине. Это в нем сидело крепко.

Я тоже навещал его в больнице. Внешне он мало изменился. Но исчезла его оживленность, экспансивность. Ему теперь было присуще сдержанное достоинство - как у тех стариков-горцев.

Потом я видел, как он страдал от боли, - там, в Прибалтике, - от последней или, может быть, предпоследней боли. Он метался, хватался за новые лекарства и методы, но ничто не помогало, да и не могло помочь.

Когда думаешь об ушедших, ужасаешься при мысли, сколько там дорогих тебе людей, близких и знакомых.

И я вспоминаю строчки Кайсына:

Ты - мне брат, ты любимее брата,
Если грудь твою давит и жжет
Боль за всех, кто ушел без возврата,
И тревога за всех, кто живет!

Высоцкий и Кайсын

Слышал по телевидению рассказ Валерия Золотухина о том, как у них в театре встала когда-то на собрании молодая актриса и заявила, что Владимир Высоцкий невежлив, заносчив, не здоровается. Ее не опровергали. Чувствовалось, что такую точку зрения разделяет и кое-кто еще. Высоцкий был растерян, обескуражен, смущен.

Через несколько дней Золотухин столкнулся с ним в тесном служебном переходе, где тянулась по стенам кабельная проводка и было непросто разминуться. И Высоцкий прошел, коснувшись его плечом и вроде не замечая. Конечно, Золотухин, сам человек пишущий, понимал, что тот углубился в себя, отключен, вероятно, что-то сочиняет, но все-таки осадок остался.

Однажды на Рижском взморье около нашего писательского дома я встретил Высоцкого. Я был с ним знаком и уже видел несколько дней назад, - он там поблизости снимался. Вид у него был крайне расстроенный.

Он тут же объяснил мне, что повстречался только что с Кайсыном Кулиевым, поздоровался с ним, но тот не ответил.

- Да он не узнал вас, - успокоил я его решительно.

- Как он мог меня не узнать! - И Высоцкий пошел по диагональной дорожке, мимо цветника под окнами библиотеки (говорю это для тех, кто там бывал). На нем был потертый джинсовый костюм.

И тут из-за другого угла, со стороны моря появился Кайсын, окруженный слушателями, благодушно витийствующий.

- Кайсын, - сказал я, - что же ты с Высоцким не здороваешься? Он на тебя обиделся.

- Володя? - изумился тот. - Где он?..

Высоцкий уже скрывался за углом.

- Володя! - закричал Кайсын. - Володя, я не узнал тебя! - и пошел к нему, воздевая и распахивая руки.

Тот обернулся, постоял миг и двинулся навстречу.

- Володя! - восклицал Кайсын с характерным своим придыханием. - Сэдэравствуй!..

Они обнялись, и я увидел, что Высоцкий, попросту говоря, счастлив.

Свадебное путешествие

Капитаном теплохода "Грузия" долгие годы был Анатолий Гарагуля - яркая личность и, между прочим, настоящий меценат. Люди искусства всегда находили на его корабле пристанище и ласку, пока "Грузия" ходила во внутренних водах, по Крымско-Кавказской линии. Каких только блистательных писателей и артистов я на ее борту не встречал!

Совершали на "Грузии" по приглашению капитана свое свадебное путешествие и Марина Влади с Владимиром Высоцким.

Это была еще старая, довоенная, трогательная "Грузия", впоследствии списанная и замененная новым кораблем финской постройки под тем же названием.

А первым помощником был в ту пору у Гарагули Воронкин. Что это значит - первый помощник? Есть во всем мире и у нас тоже старший помощник, старпом, заменяющий при надобности капитана. Но еще и первый? Заграничные моряки сперва не понимали, а потом догадались: "А, комиссар!.." Да, замполит.

Они часто у Гарагули менялись, отступали в неминуемых схватках с несокрушимым капитаном, и Воронкин заступил недавно.

А Высоцкий был на корабле своим человеком.

Воронкин увидал на палубе эту пару и, потрясенный, спросил:

- Анатолий Григорьевич, это что, Высоцкий?

Капитан невозмутимо подтвердил его наблюдение.

- А с ним кто?

- Его жена, Марина Влади.

- Марина Влади? Серьезно?..

Он все же не совсем поверил, подбежал и обратился к ней:

- Простите, вы Марина Влади?..

Она улыбнулась:

- Да.

Воронкин счастливо засмеялся, козырнул и произнес с облегчением:

- Отдыхайте!..

Он пробыл на "Грузии" два или три года.

Гитара Тодоровского

Кинорежиссер Петр Тодоровский замечательно играет на гитаре.

Его привел когда-то к нам домой капитан Анатолий Гарагуля. В середине обеда Толя поинтересовался, нет ли у нас гитары. А у соседей?

Пришлось послать сына капитана Борьку за гитарой для Тодоровского.

Тот играл потрясающе, совершенно виртуозно. И то, что сам хотел, и все, что просили.

Истинное наслаждение от его игры получали не только мы, но и он тоже. Он, возможно, даже большее.

Со временем я рассказал об этом визите Зиновию Гердту. И Зяма вспомнил, как снимался когда-то в картине у Тодоровского, - тот постоянно жил еще в Одессе, - и вот в выходной (кажется, не было погоды, от которой киношники порой зависят еще больше, чем авиаторы) Гердт пригласил группу к себе на обед.

Тодоровский мечтательно спросил:

- А гитара будет?

- Вы играете? - вежливо осведомился Гердт.

Петя ответил:

- Но как!..

Два письма
(о Федоре Абрамове)

Федор Абрамов приехал из Ленинграда по договоренности с Твардовским в "Новый мир", но Александр Трифонович оказался нездоров и пригласил Абрамова на дачу, в Пахру, где Федор прежде не был. Это происходило во второй половине шестидесятых.

Абрамов провел там почти весь день, а ночевать его позвал к себе сосед Твардовского - Юрий Трифонов. Федя еще у него на крыльце нарочито запричитал:

- Это как же писать-то надо, чтобы так жить! Это какими же художниками надо быть, чтобы в таких-то хоромах…

Юра только добродушно посмеивался. Хочу засвидетельствовать, однако, что у Трифонова и на даче, и в городской квартире была очень скромная обстановка. В ту пору во всяком случае.

Что же касается самого Абрамова, то он по мере возрастания литературного успеха и упрочения своего положения, обращал на эту сторону жизни все большее внимание. Известно, что одна женщина, горячая его поклонница, чрезвычайно высоко ставившая Федора Абрамова как народного писателя, была разочарована его квартирой и даже назвала ее буржуазной. Наивно, конечно. Что же, он должен на полатях спать, если он народный?

Но иногда в нем проглядывала удивительная, может быть, отчасти и наигранная спесь. Прочитайте его рассказ "Елочка".

Он любил повалять дурака, просто покуражиться. Порой это выглядело трогательно-наивно. Так, вернувшись из Франции, он говорил, что Пряслиных там знают больше, чем Ругон-Маккаров.

Однажды вечером я стоял в ЦДЛ поблизости от контроля на ступеньках, чтобы лучше видеть входную дверь, и ждал гостя. Вошел Абрамов, вынул членский писательский билет и безропотно отдал его в руки контролерши. Нужно сказать, что многие наши дежурные дамы никого не запоминают в лицо.

Тогда я крикнул со ступенек нарочито форсированным, театральным голосом:

- Пропустите его! Это же Федор Абрамов! Это европейски известный писатель Федор Абрамов…

Тут Федя воскликнул:

- Негодяи! - вырвал свой билет и направился к гардеробу.

Он был высокого о себе мнения, но в нем чувствовалась университетская закваска, вкус, интерес к литературе не только о деревне и почти не было присущей сейчас многим угнетающей внешней серьезности, озабоченности.

Встречая его вместе с Борисом Можаевым, я часто спрашивал:

- Нет, вы мне все-таки объясните, кто же лучше: Федор Абрамов или Федор Кузькин?

Федя всегда подыгрывал - сперва приосанивался, а потом изображал возмущение.

Всходя на трибуну на пленумах и съездах, он вдруг начинал говорить не вполне своим голосом, кричал, словно его переключили на другой регистр. Однако подобные метаморфозы случались не с ним одним. Меня, помню, поразил М. Дудин, когда я впервые услышал его общественное выступление. Его подчеркнуто простецкая в быту манера разговора сменилась откровенной декламацией.

Абрамову была присуща не только любовь к спору, но и внимание к иному мнению.

Помню, он говорил с трибуны об ужасном явлении: дети у него на родине, в деревне, не хотят учиться, кончают с грехом пополам пять классов - и все. Абрамов объяснил это отсутствием учителей-мужчин и, таким образом, падением авторитета школы.

Я сказал ему в перерыве, с трудом прорвавшись сквозь хвалебный хор:

- Это, конечно, верно, но лишь отчасти. Вспомни, у нас, помимо отличных учителей, были и замечательные учительницы. Беда в другом. Дети не хотят учиться потому, что взрослые не хотят работать. Это передается уже как опыт. Ведь учеба - тоже работа.

Он согласился со мной.

Помню еще Дубулты, песчаный пляж, глубокий длинный шрам на ноге Абрамова. Их бесконечные беседы - дискуссии с Трифоновым об Октябре, о гражданской войне, - один как бы представлял крестьян, другой - профессиональных революционеров. Федор горячился, Юра отвечал спокойно, рассудительно:

- А имения барские тоже большевики пожгли?

Подошел кто-то из поклонников Абрамова, предложил перед обедом заглянуть в бар.

- Выпить, что ли? - уточнил Федор. - Пить я бросил. - И объяснил еще: - Пустая трата денег…

Федор Абрамов был по-настоящему крупным писателем, вышедшим из гущи народа. Серьезное образование тоже не повредило. Привлекает в нем его упорство, стремление к намеченной цели, его подвижничество. Ему повезло, что он встретился с Твардовским, который поддержал, укрепил веру в собственные силы, призвал к постоянной требовательности, к совершенствованию, наконец, просто напечатал.

Я больше всего люблю короткие повести Абрамова "Деревянные кони", "Пелагея", "Алька".

Я услышал о нем до того, как увидел или прочитал. Помню, В. Ф. Панова говорила в выступлении, что ленинградского писателя Абрамова несправедливо не печатают. Но и лично знаю его, кажется, с незапамятных времен. Чуть ли не всегда мы были с ним на "ты", хотя иногда он начинал говорить мне "вы", на что я не обращал внимания.

Таковы "штрихи" к моему портрету Федора Абрамова. К портрету достаточно будничному - парадные надоели.

Да и это вряд ли стал бы писать, если б не отыскались среди моих бумаг два его коротких письма ко мне, которые захотелось привести, а заодно прокомментировать.

Итак, первое.

Константин,

просматривая "Литературку" за последние 3 недели (я только что вернулся из ГДР), я, между прочим, натолкнулся в одном из номеров на твою фотографию (где-то на заднем плане, на периферии стоишь) и вот что хочу сказать тебе: разуй голову! Что ты все прячешь ее в мануфактуру!

Нам, читателям твоим, хочется видеть поэтическое солнце, которое излучает такие дивные стихи.

Это - раз. А два… А два и нету. Передай привет милой Ирине (так, кажется? Я не ошибся?).

Ф. Абрамов.

23/V-77 г.

Вот такое послание, весьма решительное. Но о чем? О том, что я люблю носить кепку? "А два и нету". Но есть и "два". "Милая Ирина" - это Инна Гофф. Абрамов был с ней знаком, читал ее, но упорно называл Ириной. Однако все-таки не вполне был уверен ("я не ошибся?").

А Инна прочитала где-то, что у него была любимая бабушка Иринья, и этим оправдывала его оговорки.

Назад Дальше