И второе письмо. В 1980 году отмечалось семидесятилетие Твардовского. Был торжественный вечер в Зале им. Чайковского, среди прочих выступал там и я. А непосредственно в день рождения, двадцать первого июня, должно было состояться возложение цветов на могилу, - мне об этом сообщили заранее. Прежде, пока Новодевичье было открыто для посещений, я в этот день рано утром покупал на ближайшем рынке пять красных гладиолусов, приезжал и ставил их в одну из приготовленных банок с водой. Потом подходил еще к могилам Исаковского, Бернеса, Смелякова. Но когда кладбище сделали закрытым, я перестал навещать их, - не хотелось добиваться, доказывать, убеждать. (Теперь начал ездить снова.)
А тогда, купив гладиолусы, я поехал, уверенный, что встречу у ворот писательскую толпу. Но у входа было пустынно, и я решил, что все уже внутри ограды. До сих пор не знаю, чем объяснить, но, подойдя ближе, я увидел только тогдашнего председателя Литфонда СССР Алима Пшемаховича Кешокова и Федора Абрамова с толстым портфелем командированного в руке.
Утро было очень жарким, они стояли в тени и разговаривали. Я поздоровался и стал рядом, не принимая участия в их беседе.
Абрамов говорил о том, каким должен быть новый Дом творчества для писателей Ленинграда. Кешоков соглашался и обнаруживал знание предмета, что удивляло Федора. Затем Абрамов сообщил, как его ценит ленинградское высокое руководство. Кешоков разговаривал с ним очень вежливо и уважительно, но называл не Федором Александровичем, а наоборот, Александром Федоровичем, - как Керенского. Это бесило Абрамова, но он ни разу не поправил собеседника. Настроение у меня было скверное.
Приблизился сотрудник Литфонда, сказал, что никого уже, видимо, больше не будет, а родственники ждут давно. Мы пошли. Две корзины цветов стояли поблизости от могилы. Одну подняли Кешоков и Абрамов, - в другой руке у Федора был портфель. Вторую - я и нашедшийся поблизости молодой поэт. Обе дочери с мужьями и детьми стояли у могилы. Глаза Валентины были полны слез. Пока мы ставили корзину, она взяла у меня из руки мой букет.
Через несколько дней я получил письмо:
Уважаемый Константин Яковлевич!
Уже который день на душе свинарник. Отчего? Перебираю в памяти последние дни и - не обидел ли я Вас?
Bo-1–x, вдруг ни с того ни с сего начал тыкать. А во-вторых, по дороге к могиле Твардовского, сдается мне, я несколько небрежно и даже высокомерно разговаривал с Вами.
Если так, бога ради, простите.
Спасибо за статью в "Правде". Хорошо!
Марии Илларионовне, добавлю к этому, понравилось и Ваше выступление в Зале Чайковского, которое я, к сожалению, будучи на президиумовской Камчатке, не слышал.
Привет Вашей милой супруге.
Ф. Абрамов.
24. VI. 1980 г.
Что сказать? Осадок у него, конечно, остался - от того разговора с Кешоковым, от самих тем разговора. Что же касается "высокомерного" обращения ко мне, то тут каждый, знающий меня хоть немного, только улыбнется. Со мной это не пройдет: где сядешь, там и слезешь. Так что просить прощения было ему не за что.
Статья в "Правде" - это моя статья о Твардовском; она была напечатана в тот день, но тогда он ее еще не видел. Называлась она "Народность таланта".
После этого мы еще не раз виделись и говорили друг другу "ты", и я спрашивал:
- Кто же все-таки лучше: Федор Абрамов или Федор Кузькин? - а Абрамов подыгрывал.
В Тарханы!
Я не раз уже обещал Ираклию Луарсабовичу Андроникову поехать на пушкинские торжества в Михайловское и, конечно, не собирался нарочно его обманывать. Но каждый год что-нибудь мешало. И еще, по правде говоря, я побаивался этой поездки.
Прекрасно, что в день рождения поэта собираются из окрестных, да и из дальних мест тысячи и даже десятки тысяч людей. Неплохо, может быть, что среди них и современные стихотворцы. Но вот должны ли они демонстрировать публике собственную продукцию - в этом я не уверен.
Летом 1960 года мне предложили поехать в Тарханы. Конечным пунктом была Пенза, но с заездом в лермонтовские места. Я подумал о том, что ведь специально не выберешься, и согласился. Привлекала и возможность хоть отдаленно представить себе, как ездил к бабушке Михаил Юрьевич.
Дело в том, что организовала путешествие "Литературная газета", всерьез увлеченная тогда передвижным способом пропаганды. Редакционный микроавтобус "УАЗ" с красочной надписью на борту "Подписывайтесь на "Литературную газету"" можно было повстречать на многих дорогах Европейской части Союза. Возглавлял экспедиции "вечный" член редколлегии Георгий Гулиа. Он и пригласил меня поехать.
- Сперва в Белинский, в Чембар, - кричал он в телефон так, что я относил руку с трубкой далеко в сторону. - В шесть утра выезжаем, слушай, семьсот километров всего. За десять часов доедем. Шоссе, слушай, Москва - Куйбышев, водитель хороший, компания отличная…
Кроме него в составе экипажа были Булат Окуджава, заведовавший в газете отделом поэзии, тоже не новичок в таких операциях, и авторы Евгений Винокуров, Михаил Львов и я.
Выехали, разумеется, не в шесть, а позже, без обгона тянулись до Люберец, потом разогнались по живописной, с пригорка на пригорок, дороге. Солнце едва набирало силу, настроение было хорошее, то один, то другой что-нибудь тихонечко напевал. В Рязани, о которой тогда много писалось, остановились ненадолго, перекусили в молочном кафе и покатили дальше.
Гулиа, сидящий впереди, рядом с шофером, повернул голову и сообщил, что представители райкома будут ждать нас у развилки, в степи, в четыре часа. Он договорился. Так что все в порядке. А там еще в сторону. Сколько? Километров десять. Еще выступим сегодня. В библиотеке…
Но началось непредвиденное: дорожные работы, заторы, объезды. Автобус раскалился. Окна не открывались. Лишь нелепо раскачивалась распахнутая задняя дверца, когда "уазик", опасно кренясь, сползал с шоссе и окунался в густую горячую пыль, - видно, дожди здесь не выпадали давно. Поболтавшись по ухабам, он снова вылезал на дорогу, водитель тут же давал газ, и мы каждый раз верили, что худшее позади, но начинался новый объезд, и все повторялось.
Сперва мы делали вид, что не обращаем внимания на неудобства, потом начали подтрунивать друг над другом, затем помрачнели. Винокуров ворчал, Львов покусывал костяшки пальцев, я укорял командора в легкомыслии. Лишь фаталист Окуджава сохранял невозмутимость, что, впрочем, полагалось ему и по должности. Молчали также Гулиа, шофер, бессменно ведущий машину, и его сын, мальчик лет двенадцати, взятый отцом, чтобы посмотрел новые места, а не болтался бесцельно в городе. Последние двое переносили тяготы пути особенно стойко.
Мы ехали и ехали сквозь Россию. Объезды наконец кончились, пошли длинные мордовские села, на обочинах женщины в разноцветных платках и паневах, и опять степь, степь, лишь изредка рощица близ дороги. Но остановиться не было возможности, мы и так безнадежно опаздывали.
Все-таки наш водитель сдался на уговоры, и в городке Нижний Ломов мы остановились на узкой зеленой улочке у водоразборной колонки. Мы снова и снова намыливали руки, лица и головы и все не могли смыть въевшуюся пыль и грязь. Маленькая толпа молча смотрела на наш усталый "уазик". С его запыленного борта "Литературная газета" призывно напоминала миру о своем существовании. Один из горожан, обративший на это внимание, шумно выражал неудовольствие отсутствием Шолохова.
К обещанной развилке в степи мы прибыли в восьмом часу.
Мы бы, конечно, проскочили ее, если бы не стоявший на обочине райкомовский газик. На всякий случай нас встречали здесь с двух часов. Оказалось, что до города Белинского еще около ста километров в сторону. А дорога? Неважная дорога. Дожди сильные прошли.
И опять мы ехали. И опять наш удивительный водитель вел машину, сперва в сумерках, потом в полном мраке, чудом вылезая из густой грязи, чудом удерживаясь на скользком склоне, вслед за газиком минуя узкий мосток, оставляя в стороне застрявший мощный автобус.
- Лермонтово проезжаем, Тарханы, - сказал севший к нам райкомовец, и мы различили два или три огонька.
Прибыли глубокой ночью. В доме приезжих нас уже не ждали, но самовар еще не остыл.
Днем мы пересекли старую торговую площадь, обставленную лабазами, и выступили-таки в библиотеке. Мы читали стихи, Гулиа рассказывал о работе редколлегии. В конце он спросил:
- Скажите, а не найдется у вас гитары?
- Есть, - ответили с радостной готовностью.
- Понимаете, - объяснил Гулиа, - я иногда пою, для себя… Вы не будете в претензии?..
- Нет, нет, - оживились все. - Спойте.
Ему через головы уже подали гитару, и он тут же протянул ее пожимающему плечами Булату.
- Я пошутил, пою не я, - сказал Гулиа, - а мой друг Булат Окуджава. Но это все равно…
Ни его, ни его песен еще не знали. Он исполнил несколько вещей, в их числе "Леньку Королева".
Принимали его доброжелательно.
Над Тарханами стоял будничный пасмурный день. Экскурсантов не было. Только что отъехал большой автобус. Поразительна все-таки эта тяга к дорогим сердцу местам - в любую глушь, по плохим дорогам, - лишь бы побывать, увидеть.
Витало ощущение тревоги: оказалось, в пруду утонул человек, не местный, из экскурсии, полез купаться, никто не заметил. И этот несчастный случай придал какую-то дополнительную печаль нашему здесь пребыванию, словно подчеркивая ее.
Густой парк среди степного простора. Симметричный барский дом с мезонином. Сюда Лермонтов был привезен в младенчестве и прожил здесь тринадцать лет, да и потом наезжал погостить.
Я не слишком подробно рассматривал экспозицию, рисующую его жизнь, старинную мебель и картины. Но я подходил к окнам и не мог оторваться от них, остро представляя себе, как он мальчиком подолгу смотрел на черные стволы парка, на сквозивший за ними беспредельный простор.
Потом мы бродили по усадьбе, внизу, в парке, стояли у огромного дуба, посаженного еще им самим. А другой, завещанный им "темный дуб" посадила уже над его могилой бабушка. Его останки в запаянном цинковом гробу привезли из Пятигорска не скоро, лишь в 1842 году. Местное предание утверждает, что перед тем, как установить гроб в фамильном арсеньевском склепе, бабушка приказала вскрыть его, взглянула - только она одна - и велела запаять снова.
Кавказ, воды, где ему суждено было столь горько погибнуть, давно не были для них, как для иных, диковиной, экзотикой, - еще в детстве он ездил туда с бабушкой трижды.
Мы спустились в склеп и постояли перед могилой с высоким надгробием за легкой металлической оградкой.
Нас попросили оставить запись в толстой книге почетных посетителей, и я ужаснулся: ну что тут напишешь? Но Гулиа оказался опытней, он вывел: "Были здесь и преклонили колени" - и мы поставили под этими словами свои подписи.
В клубе или в школе - не скажу точно, я даже не обратил на это внимания - собрались молодые учителя и экскурсоводы. Георгий Гулиа ответил на несколько их вопросов. Мы не выступали. Было бы как-то странно читать свои стихи.
С чувством некоторого облегчения я вышел на тихую сельскую улицу. Стоял пасмурный летний день, начинал накрапывать дождик.
Мне не хотелось бы приезжать в Тарханы в составе представительной писательской делегации.
Точный ход
Людям, знающим меня, известно, что я не люблю выступать. В Бюро пропаганды художественной литературы на меня давно махнули рукой. Изредка бывают, конечно, случаи, когда невозможно отказаться, а постоянно - нет. По радио и телевидению еще куда ни шло - там за один раз тебя слышат и видят миллионы. И не потому не выступаю, что плохо получается, просто неинтересно добиваться эстрадного успеха. Всегда с удивлением смотрю на коллег, годами читающих одно и то же, проверенно-выигрышное. Да и выбивает это меня из колеи, мешает работать.
Давно когда-то жили мы в писательском доме в Ялте, над городом, на горе. И вот светлым вечером, после ужина, стоят все около дома компаниями - кто выше, кто ниже, - курят, разговаривают. Снизу, из парка, появляется молодой человек, одет не по-нашему, а по-городскому, тщательно: костюм, галстук, платочек в кармане пиджака. Крутит головой и направляется к Окуджаве.
Он представляется ему: ответственный работник Ялтинской филармонии - и объясняет причину визита. В городе открыт летний театр более чем на три тысячи мест. Заполнить его трудно.
Недавно с успехом выступали цыгане. Из всех санаториев возили автобусами отдыхающих, гастроли вполне удались, но аншлага все-таки не было. Филармония просит выступить Булата Шалвовича. Два-три раза, сколько он захочет. Платят они хорошо. А кроме того, филармония - могущественная организация. Понадобится в дальнейшем гостиница или билеты в "СВ" - всегда пожалуйста…
Булат тут же согласился. Он даст концерт, но при условии, чтобы в нем принимал участие Константин Ваншенкин.
- Хорошо, - вскричал молодой человек радостно. - Мы согласны. - И опять закрутил головой: - Где он?..
Булат вежливо указал.
Тот подлетел ко мне, возбужденный своей удачей.
- Константин Яковлевич, - крикнул он, - я из филармонии. Булат Шалвович дал согласие выступить. Он предлагает включить и вас. Мы рады…
- Я выступать не буду.
- То есть как? Но Булат Шалвович уже дал согласие…
- Это его дело.
Тот бросился к Окуджаве:
- Он отказывается!..
Булат терпеливо объяснил:
- Я же вам сказал: только вместе с Ваншенкиным. Договаривайтесь…
Разумеется, нехитрый ход Булата был мне ясен. Он приехал в Ялту поработать и отдохнуть, но не выступать. Уверенный в том, что меня не сокрушить, он решил избавиться от посетителя таким образом.
Молодой человек в крайнем волнении снова подбежал ко мне. Он ничего не понимал и бормотал что-то о цыганах, гостинице и билетах "СВ".
Я еще раз подтвердил свой отказ и, сославшись на неотложные дела, покинул его.
Когда я спустился через полчаса, Булат помахал мне издали и заговорил о чем-то другом как ни в чем не бывало.
Автограф и рукопись
Когда-то очень давно, зимой, прогуливались мы с Владимиром Лакшиным перед писательским домом в Переделкине. Подошел человек с моей книжкой в руке, попросил автограф. Тогда такие любители встречались там нередко. Я достал ручку, а он назвал себя и добавил, что очень бы хотел, чтобы я включил в автограф какое-нибудь свое четверостишие.
Я отказался - в книге и так много стихов. Он начал настаивать, чуть ли не умолять: вот у него папка, он ее подставит, как пюпитр, мне будет удобно. Что поделаешь, я стал писать, взглянул на Лакшина: смотрю, тот саркастически улыбается.
Когда человек удалился, Володя объяснил мне, что в букинистических магазинах, особенно в антикварных отделах, книги с автографами ценятся выше, а если уж в дарственной надписи шестнадцать или более слов, то это попадает в разряд рукописей и соответственно поощряется. Таким образом просимое четверостишие уже гарантировало нужный результат.
От Лакшина часто можно было узнать что-нибудь любопытное.
Трогательный Эдик
Если бы потребовалось охарактеризовать его только одним словом, я бы выбрал эпитет: трогательный. Да, Эдик (я всегда его так называл) был в моем восприятии очень трогательным, и если развернуть это понятие - наивным, доверчивым, добрым.
Я познакомился с Эдуардом Канделем в пятидесятые годы. Может быть, у Аграновских, или в ЦДЛ, или в одном из подмосковных писательских домов. Помню, как-то зимним вечером он, едучи к Аграновскому (мы жили в одном доме), подвозил меня на своем стареньком "Москвиче". С моей стороны почему-то плохо закрывалась дверца, о чем Эдик предупредил меня, и тут же рассказал, как летел в войну на санитарном самолете и там тоже все время распахивалась дверь.
Я знал, что он нейрохирург и принимал участие в оперировании Семена Гудзенко.
Операция прошла вполне успешно, и довольно скоро, как показалось, Семен катал уже по Тверскому бульвару коляску с маленькой Катей. Но время тикало слишком быстро. Приближалась неизбежность второй операции. Вел ее профессор Корейша, а Эдик был палатным врачом. Гудзенко, как и предполагалось, оказался обречен. Ему было по сути тридцать лет. Это была одна из первых послевоенных потерь фронтового поэтического поколения. Воспринималось поэтому все особенно больно.
Кандель сказал мне как-то, что у поэтов есть, по его мнению, какие-то скрытые, непонятные ресурсы, которые позволили Гудзенко продержаться гораздо дольше, чем предполагали объективные научные данные. Это его просто изумило. То есть он как бы поверил в чудо. И в то же время его почти возмутил впоследствии мой рассказ о произошедшем на борту теплохода "Грузия".
Впрочем, по порядку. Много лет спустя мы с Инной плыли на "Грузии": Одесса - Батуми и обратно. В Сочи к капитану Анатолию Гарагуле пришли гости, пара, отдыхавшая в санатории, и мы вместе ужинали на корабле в салоне "Ханко". И вот гостья, молодая милая женщина, ее звали Тамара, рассказала, что недавно обнаружила у себя способности экстрасенса, и предложила их продемонстрировать.
- Давайте попробуем поднять Анатолия Григорьевича, - сказала она и объяснила, каким образом. Поднимали вчетвером: сама Тамара, ее муж, Инна и тоненькая смущающаяся подавальщица. Каждый двумя сложенными вместе указательными пальцами цеплял Толю, - двое за подмышки, двое под колени. Пальцы, разумеется, соскальзывали. Капитан сидел неколебимо: могучий, литой, загорелый моряк, килограммов за восемьдесят.
- А теперь давайте так, - продолжала Тамара и простерла над капитанской головой ладонь, выше на десять сантиметров поместилась в воздухе ладонь Инны, еще выше - остальных двоих. Получилась этажерка из ладоней.
- Константин Яковлевич, - попросила она, - заметьте, пожалуйста, время и скажите через минуту…
Я сидел в стороне.
- Сколько прошло?
- Сорок пять секунд…
- Достаточно, - кивнула она и скомандовала: - Давайте снова!..
И капитан взмыл на их пальцах в воздух. На лице его застыла мина потрясения. Они с легкостью держали его. Они могли поднять его и выше, ограничивала только длина их рук.
Потом опыт повторили со мной. И я тоже со второго раза взлетел в вышину, как в корзине аэростата.
Когда я рассказал в нашей дружеской компании эту историю, Слава Федоров ни на секунду не усомнился, Толя Аграновский не вполне внятно похмыкал, а Эдик осведомился весьма ехидно:
- Это что, с тобой было?..
- Да. Вот Инна свидетель.
- Ты был пьян, тебе показалось.
Инна удостоверила:
- Он не был пьян, я - тем более.
Эдик не унимался:
- Тогда это был массовый сеанс гипноза…
- Да какой там сеанс!..
Но он заупрямился не на шутку:
- Где эта женщина? Покажите мне ее! Если я это увижу сам, я брошу диплом, перестану заниматься медициной!..
Боже мой, за последующие годы чего только мы не наслушались и не насмотрелись! И необъяснимые точнейшие предсказания, и лампочки сами выкручиваются, и посуда по комнатам летает. И ведь верим.
Я думаю, причина его реакции была в основательности школы, которую он прошел, в старой закваске, исключавшей и презиравшей любое шарлатанство в науке. У него были выдающиеся учителя, он занимался чуть ли не у всех "врачей-отравителей" - у Виноградова, Вовси, Егорова. Худому не учили.