Еврейский камень, или собачья жизнь Эренбурга - Юрий Щеглов 15 стр.


Чему улыбался ученик Хуренито…

Чему улыбался ученик Хуренито? Встрече с глубоким и серьезным произведением, которое долгие месяцы мечтал прочесть? Великолепному рассказу о Каркове, сиречь Михаиле Кольцове? Или своему собственному неотретушированному портрету? Этот портрет меня обидел, и долгое время я не сомневался, что "По ком звонил колокол" не разрешают из-за скептического отзыва об Эренбурге и достаточно восторженной характеристики Каркова-Кольцова. Наивность моя не имела границ. Идеологам из ЦК и Главлита, их коллегам в НКВД было наплевать и на Эренбурга, и на Кольцова. Они не пропускали роман из-за блистательного документального - до последней строчки - изображения событий гражданской войны в Испании и роли ежовско-сталинской агентуры в провале борьбы с Франко, Гитлером и Муссолини.

Когда прочел роман полностью и в превосходном переводе, мелькнула крамольная мысль - не сыграл ли он, быть может, отчасти роковую роль в судьбе маленького ростом журналиста из "Правды", которого вождь наделил колоссальными полномочиями? Роман на Западе увидел свет в 1940 году. Никто не знал, жив ли Кольцов или работает на лесоповале в лагере? О его судьбе ходили разные противоречивые слухи. Одни утверждали, что он в тюрьме, другие считали, что Сталин сохранил ему жизнь и он томится в ссылке, третьи уверяли, что Кольцов служит в какой-то провинциальной газете на Дальнем Востоке и что его видели не так давно.

Сталин, конечно, знал содержание романа, знал, кто из коминтерновцев и советских граждан в нем выведен. Александр Фадеев тоже знал содержание романа в подробностях, хотя не умел читать ни на одном иностранном языке. Не исключено, что он познакомился с хемингуэевским произведением по переводу, который побывал в руках Эренбурга. Обмен мнениями по поводу романа между ними состоялся в 1942 году.

Все эти детали и тонкости имеют громадное значение для понимания того, что произошло на переделкинской даче Всеволода Вишневского июльской ночью перед поездкой Лапина на фронт.

То, что Хемингуэй написал о Каркове-Кольцове, не могло оставить вождя всех народов безразличным. Он сообразил, кто, возможно, невольно способствовал разоблачению, которое сделал американский журналист. Если к моменту выхода "По ком звонит колокол" Кольцов еще жил и находился в тюрьме, то после знакомства Сталина с текстом участь бывшего редактора "Правды" решилась бы сама собой. Но не исключался и противоположный вариант. Сталин был непредсказуем. Для меня несомненно одно, что вся могучая линия поведения Каркова-Кольцова не могла не вызвать ярости у вождя. Эренбург не имел никаких точных сведений о судьбе Кольцова, но последующие события и шаги, предпринятые Эренбургом во время войны, позволяют предположить, что в его голове, быть может, постепенно созрел некий план, начальные этапы которого и вызвали на лице ученика Хуренито улыбку. Не может и не должен герой такого произведения, как "По ком звонит колокол", погибнуть в вонючем бериевском застенке.

Друзья

Слепо перепечатанный перевод-самопал открывался текстом, который теперь - в классическом издании - обозначен как глава восемнадцатая. Я с усилием продирался сквозь вереницы фраз, стараясь полнее представить, о чем все-таки идет речь. Кое-какие фамилии мне были знакомы. Например, фамилия Энрике Листера, генерала и командира дивизии, в прошлом каменщика из Галисии. Затем всплыла фамилия Кашкина. Я вспомнил, что один из первых переводчиков Хемингуэя назывался Кашкиным. Вместе с Кашкиным возникла фамилия Каркова. Ясно, что под ней скрывается кто-то из русских. Позднее, перечитывая весь роман неторопливо, я обратил внимание на его начальную характеристику: "Карков самый умный из всех людей, которых ему приходилось встречать". Вывод принадлежит Роберту Джордану, любимому персонажу Хемингуэя. Ни о ком он не писал с такой внутренней затаенной страстью, как об этом филологе, добровольно пошедшем на смерть ради чужой республики и торжества того, что он считал справедливым. Вот что думает американец об арестованном в то время редакторе "Правды": "Сначала он ему показался смешным - тщедушный человечек в сером кителе, серых бриджах и черных кавалерийских сапогах, с крошечными руками и ногами, и говорит так, точно сплевывает слова сквозь зубы. Но Роберт Джордан не встречал еще человека, у которого была бы такая хорошая голова, столько внутреннего достоинства и внешней дерзости и такое остроумие".

Карков и Джордан стали друзьями, то есть Кольцов и Хемингуэй подружились. Ну мог Сталин подобное вынести? Да никогда в жизни и ни за что! Он отдавал себе отчет, что Хемингуэй есть не что иное, как вечность. И если бы Кольцов еще дышал, как о том его агенты распространяли слухи, то после знакомства в любой форме с романом гибель приближалась бы к другу Джордана со скоростью курьерского поезда.

Судьбы и имена

Эренбург догадывался о таком исходе. Но он, по-моему, улыбался еще и всепобеждающей и неумирающей силе литературы, которая способна обессмертить человека. Сталину с литературой не справиться. Такие мысли были очень важны после падения Львова и Минска, когда немцы рвались в облаках пыли к златоглавой Москве. Будущее покажет, что размышления о Хемингуэе не покидали Эренбурга и в разгар войны, когда 6-я полевая армия под командованием генерал-полковника Фридриха Паулюса шла к Волге - к точке Сталинград. В составе этой армии, как выяснилось позднее, находился еще один мой томский знакомый.

Прочитанное из папки "Бухучет" не задело сильно моего сознания. Я только убедился, что Хемингуэй всматривался в лица и характеры посланцев Сталина, к которым относился и Эренбург, пристальнее и увидел в них больше, чем кто-либо из писавших об испанских событиях. Эренбурговское и кольцовское наследие не идет ни в какое сравнение с объемным и могучим хемингуэевским художественным репортажем.

Проникновению в текст мешал, однако, корявый перевод. Сейчас, стараясь охватить смысл каждой строки, с горечью думаю, что если бы своевременно прочел именно "По ком звонит колокол", то жизнь, несомненно, сложил бы по-иному. Роман научил бы меня безнадежной преданности тому, к чему призван. Труднее остального определить свое призвание.

Роберт Джордан определил свое признание и умер на взлете, с сознанием выполненного долга, как дай Бог каждому умереть. Умер не за столиком в кафе или в постели, не в коридоре нищей больницы или на улице в толпе спешащих и равнодушных людей с авоськами, а на зеленом дерне, пахнущем свежестью, под синим, любимым им испанским небом.

С годами покоряющее влияние испанской эпопеи Хемингуэя все возрастало. Она сжимала меня, как испанский сапог, доставляя душевные и физические муки. Больше прочего волновали люди, их имена и судьбы. Встречающиеся в фрагментах из папки "Бухучет" фамилии Лукача и Клебера были известны еще в Киеве. Они командовали самыми крупными интербригадовскими соединениями. Я знал, что Лукач - псевдоним писателя Матэ Залка, автора повести "Добердо" о Первой мировой войне. Вот только не помню, когда ее прочел - до поступления в университет или в конце 50-х. Об остальных персонажах я не имел никаких сведений. Многие из них, как и Лукач, носили псевдонимы, а Матэ Залка скрывался даже под двойным именем. Он - венгерский еврей, урожденный Бела Франкль. Генералом Лукачем он стал, как бы продолжая на практике марксистскую позицию венгерского философа Дьёрдя Лукача, весьма популярного в 30-е годы среди западных интеллектуалов. История испанских псевдонимов в интербригадах весьма любопытна и поучительна. Вот лишь один интригующий, особенно фашистов, сюжет, тесно связанный с личностными и литературно-историческими пристрастиями Эренбурга. А между тем он ни словом не обмолвился в мемуарах о главном герое этого сюжета. Загадка, которая не поддается решению.

Но сперва я должен открыть читателю, кто в Киеве разжег во мне интерес к Испании, мятежу, поднятому Франсиско Франко, гражданской войне, Хемингуэю, Кольцову, военным советникам, Андре Марти, Лукачу, Клеберу и даже Эренбургу, особенно его поведению под бомбежкой и обстрелом.

"Смычка" в 1951 году

Университетская многотиражка под названием "За советскую науку" находилась на нижнем этаже главного корпуса. Если не ошибаюсь - от входа направо первая или вторая дверь. Окна смотрели в Рощу, и оттого днем в комнате мрачновато. Редактор Бережков сидит спиной к окну; по бокам, у стен, два стола для сотрудников. Гулко, сыровато, строго, неприветливо даже, будто здесь не студенческая редакция, а дежурка в отделении милиции - обезьянника не хватает. Полноватый и низкорослый Бережков - внешне хмур, но взгляд маслянистый и лукавый. Пиджак, галстук, толстая, набитая бумагами папка. Характер редактора ничем не походил на помещение. Бережков уже окончил университет, метит отсюда куда повыше и поэтому ни на что не сердится, со всем соглашается, линию парткома выдерживает твердо, тепл, мягок, приветлив и сразу дает задание на пробу.

- Тебя выбрали профоргом, - важно констатирует Бережков. - Серьезное поручение. Профнизовки надо укреплять. Что на повестке дня, кроме сбора взносов и выдачи профсоюзных билетов?

Я тушуюсь - что на повестке дня, для меня пока неясно. Начальство велело только список составить и отдать в факультетский профком.

- Понятно, - улыбнулся Бережков, - я тоже побывал в шкуре профорга. Каждый норовит на тебя сбросить самую неприятную оргработу. Но не забывай лозунг Ленина. Знаешь его?

Как не знать! Я кивнул. Довольно мрачно. Становиться преподавателем в школе коммунизма не хотелось. И учащимся не хотелось. Хотелось, чтобы такой школы вообще не существовало.

- Отправляйся в общежитие, посмотри, как ребята и особенно девушки устроились. Выводы изобрази, но кратко. Голые факты и сухой, правдивый комментарий к ним. Две странички, а лучше полторы. Двух зайцев убьешь: и как профорг отметишься, и для газеты поработаешь,

В нашей группе много девочек жило в общежитии - по трем комнатам разбросали. Сперва я обрадовался - задание понятное, не очень сложное: пришел, увидел, накалякал. И двух зайцев уложил. Журналистская деятельность соединялась с общественной. Потом призадумался: с инспекцией лезть к девочкам не очень ловко. Поделился с Женей - она кивнула: да, мол, не очень! - и предложила:

- Хочешь - пойдем вместе? Купим пряников и пойдем.

Вот настоящий друг. Пряников мы не купили, потому что отправились поздно вечером, когда магазины уже закрылись, - раньше не получилось. Но шел я с легким сердцем, как добрый знакомый с приятельницей: на огонек.

Общежитие я описывать не стану. Эренбурговская "Смычка" в "Дне втором", где обитал Володя Сафонов, наверняка выглядела получше. Тусклые лампочки, железные кровати, перекошенные щелястые тумбочки, шкафы с неплотно прикрытыми створками. Шура Абрамова сказала, стесняясь:

- Еще не обжились и не починились. Живым не пахнет. В кухне рукомойник сломан. И стулья комендант обещал, но чего-то тянет. Размещайтесь на кроватях.

Посидели, поболтали, посмеялись; пока Женя с девочками шушукалась, я отправился в коридор, заглянул в места общего пользования. Там совсем плохо. Холодно, сыро, противно. Первокурсникам достается всегда что похуже. Материала для критической заметки навалом. Я уже видел собственную фамилию на газетной полосе и через запятую - должность: профорг 124-й группы. Шикарно!

Офицерское

Он умирал долго и мучительно - в полном сознании. Больные старались не задерживаться возле его одноместной палаты. Через неделю после того, как я появился в стационаре на улице Пушкинской, он поманил меня пальцем: дверь всегда полуоткрыта - тянет сквознячком, чтобы воздуха хватало. Но я не сразу решился переступить порог. Лежал он у окна и смотрел на проходящих мимо. Комната залита осенним солнцем, широкая щель пропускала свежий, отмытый днепровскими дождями ветерок.

Крупный, костистый, коротко остриженный, гладко выбритый, он не походил на покидающего этот свет. Но он никогда не поднимался с постели, и все окружающие и посетители, в том числе, знали: он уходит. В других палатах днем вкусно пахло пищей - борщом, жареными котлетами, компотом, что мне, вечно голодному, очень нравилось. Надышишься и сыт. Откуда-то я узнал, что он морской офицер, чуть ли не адмирал. Голос и повадка, ограниченная никелированным лежбищем с четырьмя шарами, подтверждали, что он кадровый и в немалом чине, вполне может и контр- или даже вице-адмирал. Атмосфера вокруг него пропитана запахом чистого глаженого белья и "Шипра", как в парикмахерской, что тоже нравилось. В углу белый как снег холодильник с американской надписью золотом. Это свидетельствовало лучше остального, что у него чин немалый. В палате, где лежали моя тетка и жена какого-то заместителя министра, никакого холодильника не существовало, и в коридоре тоже. Еще один я приметил в ординаторской. Впервые, когда я отважился и зашел, после повторного молчаливого приглашения, он спросил без обиняков:

- Есть хочешь? Сегодня пончик с повидлом к чаю и второе блюдо на большой с присыпной.

Толковый дядя, понимает, что к чему. Соображалка, видно, работает быстро, по-флотски. Я постоянно хотел есть. У меня на физиономии написано: хочу шамать, трескать, лопать, жрать, в конце концов. Угощайте, если не жалко. Таких, как я, подростков в Киеве - пруд пруди. И любой жаждет шамать, лопать, трескать и жрать. Витаминов недостает. Чувство голода терзало с начала войны. Я готов был жевать каждую минуту и сытым никогда не оказывался. Чем больше ел, тем больше худел и тем сильнее тянуло к еде. Конечно, я не выглядел как ребята на фотографии - голодающие в Поволжье или узники Освенцима, но любые продукты, любая снедь приковывали взгляд как магнитом. Знал, что неприлично, но оторвать взор не в состоянии. В классе пятом-шестом я ошивался возле ларьков и всяких торговых точек. Офицеры - самый щедрый народ, часто давали деньги на газировку и жареные кольца, обсыпанные сахарной пудрой. Самое удовольствие - слизать ее, а потом впиться зубами в отдающее кислым тесто. Офицеры отливали в стакан из своей кружки пиво, раздирали тарань пополам, угощали папиросами, приговаривая:

- Бери, бери, не стесняйся!

Когда поменьше был, офицеров я высматривал в толпе. Никогда в мундштук не харкнет, как какой-нибудь ханыга с базара. Офицеры, особенно майоры и полковники, не жадины, не сквалыги и нотаций не читают - бесполезно. От него что требуется - поделиться, оставить покурить, дать трояк. А нотаций с нас предостаточно. Все донимают - милиция, дворники, учителя. А офицер не презирает тебя за то, что попрошайничаешь, он и похуже насмотрелся. Знает, что сейчас уйдет в обеспеченную доппайковую жизнь, а ты по-прежнему останешься мотаться возле пивнушек, надеясь на подачку. После возвращения в Киев я вскоре перестал вертеться у злачных мест - вырос, стал смущаться, но есть хотелось сильнее. Как только возникала возможность лишний раз зайти в стационар проведать тетку, я ее - эту возможность - не упускал: там поешь на халяву и домой кое-что унесешь под белым халатом. Руку в карман запустишь и держишь банку с порцией второго, приваленного утренним салатом. Если бы тетка лежала в стационаре все время - мы бы питались с мамой прилично.

Назад Дальше