Потерянное поколение. Воспоминания о детстве и юности - Вера Пирожкова 16 стр.


Как-то раз я была у Кати Т., где мы вместе готовились к какому-то экзамену. Она жила на Петроградской стороне. Кончили мы свои занятия уже в полночь, и, когда я спустилась вниз, я заметила, что забыла у нее сумочку с деньгами, так что не могу купить билет на трамвай. Нелепо даже это писать, но мне было лень подняться по лестнице, чтобы взять сумочку, и я пошла пешком в район Смольного, по всему огромному городу. Я упоминаю этот двухчасовой марш в ясную белую ночь через город Петра, когда были "стройны спящие громады и светла Адмиралтейская игла", по огромному Марсову полю, залитому неверным светом соприкасающихся зорь, только потому, что тогда я как никогда в вобрала в себя любимый город, оставшийся во мне таким десятки лет. Конечно, бродили мы и прежде группами в белые ночи по городу. Но в группе отвлекают разговоры, это же одиночное шествие было посвящено исключительно городу. Я и теперь рада, что его совершила. Конечно, я легкомысленно не подумала о том, что моя мама умирала от страха за меня, не зная, что со мной случилось и где меня искать, если я вообще не явлюсь. Однако в два часа ночи я появилась.

Политически лето 1940 года было апогеем дружбы СССР с гитлеровской Германией. После капитуляции Франции Гитлер сказал речь, в которой призывал Англию заключить мир. Эту речь "Известия" напечатали дословно. Это была единственная речь Гитлера, напечатанная в СССР дословно. Помню я и два подвала статьи Эренбурга "Падение Парижа". Несколько лет тому назад мне пришлось где-то прочесть, что эта статья наметила уже перелом в отношениях с Германией. Такого впечатления у меня тогда не было. Мне статья Эренбурга показалась вполне лояльной к победителям, пожалуй, даже больше, чем лояльной. Германскую армию он высоко оценивал не только за боеспособность, но и за поведение. Видимый и вполне ощутимый перелом наступил позже.

Если прежде советская пропаганда последовательно заменяла наименование "национал-социализм" словом "фашизм", чтобы у населения не создалось впечатления общности между национальными и интернациональными социалистами, то в период расцвета дружбы, напротив, всячески обыгрывалась социалистическая общность. Газеты писали, что две социалистические страны противостоят англо-американским плутократам, империалистическому мировому капитализму. В связи с этими пропагандными стараниями, - связать СССР и Германию идеологически, представить их союз не только как тактическое мероприятие, но и как идеологическую близость, - возникали разные слухи. Так, некоторые предполагали, что СССР все же вступит в войну, но на стороне Германии, чтобы для себя отторгнуть от Англии Индию. Вспоминались слова Ленина, что путь в Берлин и Париж ведет через Пекин и Калькутту. С другой стороны, и во время этой дружбы ронялись замечания, говорившие о том, что дружба не долговечна.

Помню наш военный день 31 октября, еще в 1939 году. Тогда была шестидневка, неделю ввели позже, и лишние дни, не укладывающиеся в шестидневку, занимали особыми занятиями, нередко военными. Делавший нам в этот день доклад какой-то полковник сказал: "От Москвы до Берлина путь для самолета короткий. Мы теперь дружим, но…". Мне лично слухи о возможности вступления в войну на стороне Германии казались не правдоподобными.

Лето мы проводили в той же деревне, о которой я уже писала. Полная оккупация Прибалтики входила в то дурное, что делалось на свете. Жаль было маленькие балтийские государства, но они не сопротивлялись - да и не могли, конечно. Был анекдот, что Ульманис позвонил эстонскому президенту и попросил прислать на помощь артиллерию, а тот ответил: "Как, обе две пушки?". Но ввиду сдачи без сопротивления не представлялось возможности так инвестировать чувства, как во время финской войны.

В это лето я до известной степени отключилась и от политических страстей. Душой постепенно все больше овладевала апатия. Но в то же лето я видела знаменательный сон, который помню так, как будто это было вчера. Я видела себя на каком-то пустыре, где я заблудилась и не могла найти дороги. Видны были развалины зданий, почему-то в греческом стиле, с колоннами и какими-то фигурами наверху. Некоторые из фигур лежали разбитыми у подножия полуразвалившихся зданий, другие еще стояли на карнизах плоских покрытий. Сначала мне показалось, что одна из фигур отделилась и начала плавно спускаться вниз, но потом я заметила, что кто-то спускался вниз прямо с неба. Вскоре спустившийся оказался передо мной, и я поняла, что это - Иисус Христос. Я подошла к Нему и хотела спросить что-то самое важное, самое главное, но забыла, что именно. Он ничего не сказал, только положил мне на голову руку и исчез. Но я после этого видения сразу же нашла тропинку, давно не хоженую, заросшую травой, но все же различимую. По ней я подошла к ограде, за которой простиралось зеленое поле под голубым небом и было много-много света. В ограде была калитка и около нее сидела старушка. Она открыла мне калитку и сказала: "В наше время редко кто выходит этим путем". Затем я проснулась.

Сон, казалось бы, совсем ясный. Но по-настоящему я его тогда не поняла. Мои родители, которым я его рассказала, мне тоже ничего не сказали. Странно, но у меня даже не появилось желания прочесть Евангелия. Стыдно признаться, но тогда я еще не читала не только Библии, но даже и Евангелия. Должно было пройти еще больше 10 лет многих метаний и исканий, прежде чем я действительно вышла на указанный мне в этом сне путь.

III курс

Не третьем курсе мы были окончательно разделены на три направления наших занятий: чистую математику, астрономию и математическую механику.

Изменился и состав наших групп по практическим занятиям, Юля ушла на астрономию. Галя осталась на второй год на втором курсе. Она совсем не была приспособлена к математике, увлекалась поэзией и литературой, но оставалась на математическом факультете из твердого решения изучать только идеологически нейтральный предмет.

Мне как-то не приходилось ни в чьих воспоминаниях читать об этом обосновании выбора предмета изучения, а, между тем, оно было весьма распространено.

В детстве у меня была подруга, о которой я еще не упоминала. Одно время рядом с нами, в той же квартире, жил врач, вдовец, жена его умерла при родах. Жил он со своей дочерью, моей тезкой, которая была на два годе младше меня. Они жили в этой квартире недолго, нашли другую, но пока они оставались во Пскове, мы продолжали дружить, несмотря на разницу лет.

Отец Верочки не мог полностью оправиться от шока смерти своей жены. Они очень любили друг друга, и смерть ее во Пскове, где они тогда жили, была, как казалось, такой нелепой. Сами роды прошли благополучно, но в больнице персонал положил ее, как жену коллеги, в отдельную палату, где раньше лежал больной какой-то заразной болезнью, а комнату забыли продезинфицировать. Она заразилась и, будучи слабой после родов, умерла. Вдовец не мог тогда оставаться в том городе, где это случилось, и уехал с новорожденной дочерью в Архангельск. Потом он решил все же вернуться в Псков, но долго не выдержал и снова уехал в Архангельск. Между Верочкой и мной сохранилась переписка, исключительно по моему упорству. Мне было тогда 11 лет, ей 9 к этом возрасте два года еще играют довольно большую роль, и она нередко забрасывала переписку, но я писала снова и снова, и, в конце концов, она отвечала. Мне тогда, пожалуй, больше хотелось доказать, что я способна на постоянство, чем сохранить непременно эту дружбу. Но когда она стала старше, наша переписка вошла у нас обеих в привычку и больше не прерывалась. Когда Верочка была в 10-м классе школы, она написала мне, что приедет по окончании учиться в Ленинград, и добавила: "Меня, собственно говоря, интересует литература, но я решила изучать физику. Не знаю, поймешь ли ты меня". Я думала, как ей ответить. Мы ведь опасались, что письма вскрывают, и не решались писать откровенно. Подумав, я написала ей: "Я думаю, что я тебя понимаю. Быть литературным критиком интересно, если имеешь недюжинный талант, например, как Белинский или Добролюбов (я указала сознательно на официально признававшихся критиков прошлого времени). Повторять же чужие мнения скучно". В ответ она мне написала: "Ты, оказывается, прекрасно меня поняла".

При встрече в Ленинграде Верочка рассказывала мне об антисоветских настроениях в их школе, превосходивших наши. Она в комсомоле не была и говорила, что у них в классе было не много комсомольцев, а кто шел, не скрывал, что делает это ради карьеры.

Но хранившаяся долгие годы разлуки дружба не получила развития после личной встречи. Размолвки никакой не было, но росток нашей дружбы завял как-то сам собой. Причиной была, вероятно, моя апатия, мое нежелание жить, не зная, в чем же смысл этой жизни. Тогда я серьезно думала о самоубийстве. Но, к своему собственному удивлению, обнаружила, что и для самоубийства нужна какая-то энергия. У меня же ее не было совсем.

В нашей новой университетской группе было только три студентки: Катя Т., я и незнакомая мне до тех пор Галя Н., которой было уже 32 года; нам же едва исполнилось по 19 лет. Сели мы на III курсе университета по-школьному - все три за один стол.

По этой Гале можно было ясно видеть разницу поколений. Наше поколение, как я его могла наблюдать вокруг себя, не было внутренне сломлено. Те из нас, которые относились отрицательно к советской власти и ее идеологии, поскольку мы вообще ею занимались, хоть и боялись репрессий, но внутренне не были побеждены. Мы подчинялись власти так, как подчиняются сильному внешнему завоевателю, не имея возможности его победить фактически, но будучи внутренне от него независимыми. Ни у кого из нас не было чувства, что мы чем-либо обязаны советской власти. Никого из нас не соблазняла идеология. Правда, мы мало ею и занимались. У нас не было желания ее опровергнуть, она была нам просто чужда, как, скажем, русским было мусульманство. За все свое пребывание в университете я не помню ни одной дискуссии по вопросам марксизма.

Я же для себя самой к тому времени пришла к выводу, что марксизм совершенно неправильно трактует человека и его натуру, а это был основа. Если основа ложна, то ложно и все здание. На этом я поставила точку. Конечно, этого было далеко недостаточно, но у меня не было ни малейшего желания тогда глубже заниматься идеологией.

Интеллигенты же несколько более старшего поколения были зачастую сломлены внутренне. Они ненавидели советскую власть, им было все в ней чуждо, но они нередко видели в происшедшем не только внешнюю, но и внутреннюю победу коммунистов над остальной частью России. Они не только внешне подчинились этой власти, они и внутренне не перед ней преклонялись. Это был часто тот тип мягкотелой русской интеллигенции, которая не была в состоянии даже внутренне противостоять самоуверенному напору "безошибочного учения". Наш тип, даже если мы были врагами коммунизма, был ей чужд. Мы были для них слишком уверены в себе, они же продолжали сомневаться и в своем отрицании. Галя относилась к этому типу старшего поколения. Я была уверена, что она не может быть на стороне советской власти. И как-то раз я зашла к ней (она жила отдельно в маленькой комнате), чтобы прочесть какую-то статью Ленина, которую мы должны были знать для занятий по марксизму-ленинизму, но которой в библиотеке мне не удалось получить, Прочтя, я попробовала закинуть удочку и сказала: "Вот прочтешь, все гладко, и так же гладко соскальзывает, ничего не остается". Она безумно испугалась и зашептала скороговоркой: "Ты права, конечно, но будь осторожней! Будь особенно осторожна с Катей!". Про себя я усмехнулась: если б она знала, что говорит мне Катя! Но я промолчала. Я увидела, что она боится панически, что она сломлена внутренне и, может быть, даже может донести сама из одного только страха, что ее обнаружат. Я тогда уже знала, что трусливые люди - одни из самых опасных.

Можно отметить, что в это время была отменена шестидневка и снова введена неделя с воскресеньем как свободным днем.

Но это изменение нас мало тронуло. На нас вскоре обрушилось другое событие: не проучились мы и двух месяцев, как нас огорошили введением платы за учение и резким повышением требований для получения стипендии. Если раньше достаточно было сдавать экзамены на тройку, то теперь требовались лучшие отметки. Форма введения была очень жесткой, не щадились и студенты последних семестров. В нормальном государстве ввели бы плату для начинающих, а старшие курсы оставили бы доучиваться по прежней системе. Но коммунистическое государство нормальны никогда не было.

На общем факультетском собрании был резкий протест. Студенты стали требовать депутата Верховного Совета от нашего района с тем, чтобы дать ему задание голосовать против, когда новый закон будет утверждаться в Верховном Совете. Это требование было наивным. Если и не все, то, во всяком случае, большинство понимало, что депутаты тогда были только пешками, голосовавшими, как им прикажут. Но у студентов это было криком отчаяния. Огромный зал волновался, стоял сильный шум. Парторг, тот самый, который руководил неудавшейся дискуссией о коммунистической морали, оглядывался кругом, как затравленный зверь. Он начал что-то шептать своим помощникам. По залу шепотом пронеслось: вызывает НКВД.

Тогда вскочил наш лектор по марксизму-ленинизму и крикнул в шумевший зал: "Товарищи, мне вас очень жаль, но мы ведь ничего не можем сделать!".

И вдруг шум затих как по мановению жезла. Все поняли, что мы действительно ничего не можем сделать. Пыл как-то сразу остыл и сменился чувством безнадежности. Обошлось без НКВД.

В нашей группе преподаватель марксизма-ленинизма для практических занятий, тот самый тупой начетчик, который мне на первом курсе на мое желание познакомиться с философией Давида Юма ответил, что нечего забивать голову чепухой, решил провести с нами беседу. Не помню, что он говорил. Мы молчали. Уже когда раздался звонок, Вадим встал, подошел к двери, раскрыл ее и, обернувшись в дверях, заговорил подчеркнуто медленно как бы равнодушным тоном, за которым, однако, скрывалась боль. Вадим был самым способным математиком в группе, одним из самых способных на курсе, но у него и так совсем не было средств. Из дома ему не могли помогать, он носил всегда старую, затасканную одежду. Даже если б ему удалось сохранить стипендию, он бы не мог на нее жить, так как от платы не освобождались и стипендиаты, а на урезанную платой стипендию существовать уже совсем не было возможности. Вадим сказал: "Ну, хорошо, я понимаю, в других странах тоже платят за учение, но зачем такая наглая мотивировка: ввиду повышения материального уровня трудящихся?" Наш преподаватель начал: "Но в общем и целом материальное положение…". И вдруг мы все, не сговариваясь, еще за секунду до того не зная, что мы так отреагируем, грохнули хором: "Понизилось!". Растерявшийся педагог пробормотал: "Но по сравнению с царским временем…". Мы снова: "Понизилось!". Тогда он сказал такое, за что ему самому могло здорово влететь: "Это для заграницы". Вадим повернулся, чтобы выйти за дверь, и бросил: "Там не такие дураки, знают, что у нас творится". Мы все тогда так думали, и только много позже я узнала, что, там были именно такие дураки.

Был ряд самоубийств, особенно среди старшекурсников. Многие должны были бросить университет и пойти работать. К их числу относилась Катя Т. Работу она нашла где-то в провинции, недалеко от Ленинграда, и уехала из города. Катя К., моя школьная подруга, удержалась.

Мне еще раз придется повторить, что я должна была бы стыдиться тех материальных возможностей, которые предоставлял мне мой отец. Но в моем состоянии мне было не до таких самоупреков. На третьем курсе читались предметы, которые должны были бы меня заинтересовать, в области математики я скорее тянулась к абстрактным дисциплинам, а на третьем курсе как раз читали теорию групп, колец и полей, но и она захватила меня только на очень короткое время. Теорию множеств читал крупный ученый и блестящий лектор Смирнов, но и он не смог меня увлечь.

В то время я снова поселилась в семье на 2-й линии Васильевского острова, где жила на первом курсе, в том же углу, но только без столования.

Мой отец нередко приезжал в Ленинград, и однажды я последний раз попробовала поговорить с ним о моих внутренних поисках, вернее, моей безнадежности в то время. Но он снова отмахнулся от этих вопросов, посоветовав мне усиленнее заниматься математикой. Совет был теоретически правильным, но практически он мне в том моем состоянии ничем помочь не мог.

Моя школьная подруга Катя меня понимала. Она мне как-то сказала: "Я никак не могу представить себе тебя связанной с математикой, я представляю тебя связанной с чем-то хорошим в истории". И та история, которая развивалось перед нашими глазами - совсем не хорошая - единственно еще могла привлечь мое внимание.

Перед поездкой Молотова в Берлин в ноябре 1940 года я следила за газетами, чтобы постараться понять, какие требования он будет ставить Гитлеру. Что он будет что-то требовать, было ясно. В то время газеты начали пространно оплакивать несчастную судьбу румынских крестьян под властью румынских бояр. "Ага, - подумала я, - значит, Молотов будет требовать у Гитлера Румынию". Затем я прочла, что в Болгарии якобы с восторгом встречали нового советского посла, и потом следовали длинные рассуждения о старой русско-болгарской дружбе. "Он будет требовать от Гитлера и Болгарию", - подумала я с тревогой.

Уже после Второй мировой войны, когда были открыты немецкие архивы, я узнала, что я не ошиблась. Только Молотов требовал еще и проливы, чего я тогда не заметила.

После возвращения Молотова не было сомнений, что Гитлер ему во всех требованиях отказал. О посещении сообщалось скупо, газеты сразу перестали печатать обширно содержание выступлений Гитлера, ограничиваясь лишь краткими резюме. Весь тон прессы явно изменился. В ноябре 1940 года впервые потянуло ветром грядущей войны.

Вскоре после возвращения Молотова я как-то встретила Юлю на Невском. Мы остановились поболтать около какого-то кинотеатра. Вдруг Юля сказала: "Смотри, как раз скоро начнется дневной фильм, перед ним должны показать киножурнал о поездке Молотова. Пойдем, посмотрим живого Гитлера". Я согласилась. В киножурнале, действительно, показывали поездку Молотова, но "живого Гитлера" мы, собственно говоря, не увидели: его показали со спины, да еще в этот момент фильм затуманили, так что даже спину едва можно было различить. Выскользнув перед началом игрового фильма, который нас не интересовал, из здания, мы с Юлей переглянулись. "Чего они боятся? - спросила она. - Так ведь еще больше разжигается любопытство".

Я уже упоминала, что, увидев во время войны Гитлера на экране, я снова спрашивала себя: чего они боялись? Лицо Гитлера совсем не вызывало симпатии.

Назад Дальше