К концу первого полугодия я написала своим родителям, что я не могу сосредоточиться на математике и не буду ею пока заниматься. Мои родители приняли это спокойно. Как обычно, причину они искали в моей болезненности, в моей молодости, в том, что я была перегружена. Конечно, я была одна из самых молодых на курсе, но вряд ли это играло какую-либо роль. Известно, что логическое мышление доступно как раз совсем молодым и вундеркинд может появиться скорее в математических предметах, чем, скажем, в области исторических исследований, где нужен жизненный опыт. Да и почему я могла в еще более молодом возрасте прекрасно справляться с математическими предметами, а тут вдруг потеряла эту способность?
Что же касается до болезней, то после моего воспаления легких на первом курсе я как раз совсем не болела. Но объяснять всего этого своим родителям я даже не попробовала. Я уже знала из опыта, что тут они ставят какую-то странную стену непонимания между собой и моими отчаянными поисками смысла жизни.
Мой отец приехал в Ленинград и поговорил с ректором университета, который был его коллегой-математиком. И оказалось возможным то, что в строгих правилах университета, собственно говоря, запрещалось: мне дали как бы отпуск на полгода. Вероятно, были какие-нибудь врачебные справки, не помню. Мне было все совсем безразлично. В общем, мне разрешили на полгода прервать учение с тем, чтобы с осени повторить третий курс.
Дома меня ничем не беспокоили, считая, что я должна отдохнуть. Но отдыхать мне было не от чего, я не была переутомлена. Я просто не знала, зачем нужно жить… И я не предполагала, что это состояние к осени может измениться.
У моего отца были модные в годы его молодости философы, Ницше и Шопенгауэр, в немецком оригинале и в русском переводе. Ницше меня не увлек, но пессимистическая философия Шопенгауэра отвечала моим тогдашним настроениям, и я его много читала.
Я продолжала думать о положении в стране. По моим тогдашним прикидкам 90–95 % крестьян были настроены против советской власти. Среди рабочих, думала я, соотношение 50 на 50. Хотя рабочим тоже жилось очень тяжело, многие из них еще поддавались пропаганде о рабоче-крестьянской власти. Так мне тогда представлялось. Молодая интеллигенция, студенты, были, по моим тогдашним представлениям, на 80 % против советской власти. В этом пункте я, видимо, ошиблась. Я исходила из наблюдений особо оппозиционного Ленинградского университета. За два с половиной года я только раз столкнулась с приверженкой Сталина. Это была очень активная студентка, но не в политическом смысле, а в наших акциях одарения цветами любимых профессоров; в остальном же была она приветливая, но пустая девушка. Не помню, дотянула ли она до третьего курса, но еще на первом курсе мы как-то сидели на лекции рядом и заговорили о том, что Гоголь так и не смог написать ту часть "Мертвых душ", где он хотел вывести положительную личность. Я же сказала: "Идеального человека невозможно себе представить". Она же возразила: "А Сталин?". Меня чуть не хватил удар: Сталин - идеальный человек!? Но, конечно, я прикусила язык и быстро возразила: "Я имею в виду выдуманную личность". Она милостиво согласилась, что трудно себе представить абстрактного идеального человека. Но таких, повторяю, было у нас очень мало.
Однако потом мне пришлось убедиться, что в провинции и, вероятно, в Москве было больше приверженцев власти, а тем более приверженцев марксистского учения среди студентов.
Советскую же бюрократию, в том числе и беспартийных, я зачисляла процентов на 70 в сторонники советской власти и, вероятно, была права.
Под Псковом был построен военный городок, большое количество казарм, окруженных колючей проволокой. Пройти туда можно было только с пропуском. Но для слухов пропуска не нужно. И оттуда текли слухи о предстоящей войне. Говорили, что СССР нападет на Германию, "когда будет снят украинский урожай", то есть в августе.
В начале апреля 1941 года я видела странный сон. К нам в квартиру позвонили, мы открыли дверь и увидели стоявших Сталина и Молотова. Они пришли к нам в гости. Мой отец не мог скрыть своего отвращения к Сталину, сел в сторону с хмурым лицом. Сталин это заметил и тоже сел в другой угол, нахмурившись. Мама страшно испугалась и побежала на кухню, приготовить какое-нибудь угощение. Я тоже немного испугалась, что отец так ясно выказывает свое настроение и, воспользовавшись тем, что Молотов делал вид, как будто ничего не происходит и любезно разговаривал, заговорила с ним. О чем мы говорили, я не помню, но вдруг он сказал ясно и резко: "Скоро будет война". Я: "С кем?" Он: С Германией". Я: "А как же наш пакт о ненападении?" Вдруг лицо Молотова исказилось злобой, и он зашипел: "Что я, должен выдавать вам наши дипломатические секреты?". Я испуганно отшатнулась, забормотала: "Нет, нет…" - и проснулась.
Из того же источника, военного городка, в Пскове стала скоро известна засекреченная речь Сталина перед выпускниками военных академий, преимущественно его знаменитые слова, что этим выпускникам предстоит развеять легенду о непобедимости германского оружия. Яснее быть не могло. Не надо было и сна.
И тем не менее ум человеческий не хочет примириться с такой неизбежностью, как война. Просто нельзя, видимо, жить, включая в свое сознание скорое военное столкновение как составную часть обычной, привычно текущей жизни.
Весной 1941 г. Советский Союз неожиданно заключил с Югославией договор о взаимопомощи. А уже вскоре после заключения этого договора, в апреле, немцы напали на Югославию. Казалось бы, Советский Союз должен был поспешить на помощь, согласно только что заключенному договору, и война неизбежна. Но советское правительство никак не реагировало. Единственная "помощь", которую Советский Союз оказал отчаянно сопротивлявшейся Югославии, заключалась в том, что газеты начали печатать югославские военные сводки на нервом месте. Все годы войны немецкие военные сводки печатались на первом месте, затем французские и английские, а после капитуляции Франции - только английские. А тут югославские вышли на первое место. Так как эта "газетная честь" Югославии ничем помочь не могла, страна была разбита, и газетный порядок восстановился: германские военные сводки снова вышли на первое место. Все успокоилось.
И я не думала сознательно о войне, когда вдруг сказала своим родителям, что я поеду на 1-е мая в Ленинград. Казалось бы, мне было незачем туда ехать: мне все равно в конце июня надо было поехать туда, чтобы заявиться в деканате и еще раз подтвердить мое возвращение в университет осенью 1941 года. Так что сестру я могла увидеть в июне, как и племянника. Мою любимую школьную подругу Катю я, возможно, тогда бы уже не застала в Ленинграде, так как географы каждое лето уезжали на практику, но потом она бы приехала в Псков на остаток каникул или, самое позднее, я встретилась бы с ней в Ленинграде в начале сентября, в новом учебном году. Но какой-то внутренний императив толкнул меня неожиданно для самой на эту поездку к 1-му мая. Я не собиралась в Ленинград и вдруг, незадолго до 1 мая, решила ехать. Мои родители не возражали.
1 мая 1941 года было в Ленинграде холодным. Шел мокрый снег и таял на голых руках и ногах физкультурников, шагавших в майках в рядах принудительных демонстрантов. Снова пришлось мне много походить пешком, так как транспорта не было из-за демонстраций, но это было нудное хождение по мокрым улицам под серым небом.
Катя достала билеты в оперу для меня и для себя. Я уже не помню, какую оперу мы тогда слушали. Но когда я рассталась с Катей и шла по Невскому к нужному мне троллейбусу, у меня вдруг екнуло сердце: я увидела длинную колонну грузовиков, наполненных солдатами, ехавшую в сторону финской границы. Лица их в серой мгле мелкого дождика, в который перешел мокрый снег, были хмурыми и сосредоточенными. Совсем как в финскую войну.
Это визуальное впечатление было сильнее, чем сон и слухи о речи Сталина; оно дало мне понять, что война на носу.
Как с сестрой и ее семьей, так и с Катей, я распрощалась до скорого свидания в конце июня. Но свидания этого не было. Как сестру и ее семью, так и Катю я в эту майскую поездку видела последний раз в жизни. Видимо, поэтому мне и надо было ехать в Ленинград.
И тем не менее жизнь в Пскове снова вошла в свою колею, и я затолкнула сначала в подсознание все признаки приближавшейся войны.
14 июня в Прибалтийских республиках начались массовые аресты. Мы, конечно, ничего об этом не знали, хотя эшелоны с арестованными шли частично через Псков.
И вдруг в псковских магазинах появилось масло. И какое! Прекрасное сливочное масло лежало горами на прилавках. Я зашла в магазин и для проверки попросила отвесить мне килограмм. Продавщица сейчас же отрезала от горы масла кусок, взвесила и подала мне. Остолбенело я взяла килограмм масла. Можно было купить и несколько килограммов… Что же произошло?
На этот раз не военные, а железнодорожники объяснили: неожиданно были остановлены транспорты продовольствия, шедшие в Германию. При тогдашней слабой технике хранения и при такой жаре долго держать масло не имело смысла, и его "выбросили" в магазины Пскова. Отчего вдруг затормозили продовольственные транспорты в Германию? Не было ли это дополнительным признаком того, что война совсем близко? Но и тут мы как-то отмахнулись от надвигавшегося.
Приближалось время ехать в Ленинград, чтобы явиться в деканат университета. Поездку мы назначили на воскресенье, 22 июня, чтобы мне в понедельник сразу же утром пойти в деканат.
22-го июня, ровно в 4 часа,
Киев бомбили,
Нам объявили,
Что началася война.
Нет, в 4 часа утра, да и значительно позже, нам еще ничего не объявили. Утром этого рокового воскресенья радио передавало все время воинственные песни. Много раз повторялось "Если завтра война…" А война уже шла.
Поезд, которым я хотела ехать в Ленинград, отходил в 2 часа. Мама решила накормить нас ранним обедом: обычно мы обедали в 2 часа, но ввиду моего отъезда это было бы уже поздно. В то время, как мама возилась на кухне с моими любимыми котлетами, я складывала небольшой чемоданчик. Много брать с собой не надо было, я не собиралась долго оставаться в Ленинграде, может быть, неделю. Мой отец поливал цветы - это была его обязанность, - вообще занимался какими-то мелкими обычными делами.
Радио почему-то оставалось включенным, хотя назойливые военные песни действовали на нервы. Почему мы не поняли, что означали эти песни? Но ведь в СССР часто паниковали и подготавливали население к возможной войне. Или подсознание сопротивлялось полному пониманию смысла этой музыкальной военщины до последнего момента?
Так или иначе, радио осталось включенным, когда мы еще до 12-ти сели за стол для раннего обеда. Обычно мы радио, во всяком случае, на время обеда, выключали.
Ровно в 12 часов было объявлено о выступлении Молотова. Своим деревянным, безэмоциональным голосом, не выказавшим ни малейшего волнения даже в этой ситуации, - не случайно этот дубовый человек дожил до 96 лет, - Молотов объявил нам о "коварном нападении Германии на Советский Союз", сказал, что были бомбардированы Киев и другие города. У меня застряла в горле котлета…
Без всяких пререканий было сразу же решено, что я в Ленинград не еду. В такой момент семье не следовало разлучаться, а в том, что советская армия не окажет серьезного сопротивления, мы все были уверены. Я снова разложила вещи из чемодана.
На этом я заканчиваю воспоминания детства и ранней юности, кончившейся с началом войны.
Часть четвертая
Война
Начало
Если человек замурован в могильном склепе и начинает, задыхаться от недостатка кислорода, то, услышав, что кто-то ломает стенку склепа, он бросится к дыре, чтобы вдохнуть свежего воздуха, не спрашивая, кто именно сломал стену, благородные спасатели или же грабители могил.
В эпилоге романа Б. Пастернака "Доктор Живаго" приведен разговор между Дудоровым и Гордоном. Гордон рассказывает о концлагере, где он сидел. Дудоров сочувствует ему, но потом говорит: "Удивительное дело. Не только перед лицом твоей каторжной доли, но по отношению ко всей предшествовавшей жизни тридцатых годов, даже на воле, даже в благополучии университетской деятельности, книг, денег, удобства, война явилась очистительной бурей, струей свежего воздуха, веянием избавления.
Я думаю, коллективизация была ложной, неудавшейся мерою, и в ошибке нельзя было признаться. Чтобы скрыть неудачу, надо было всеми средствами устрашения отучить людей судить и думать и принудить их видеть несуществующее и доказывать обратное очевидному. Отсюда беспримерная жестокость ежовщины, обнародование не рассчитанной на применение конституции, выборов, не основанных на выборном начале.
И когда возгорелась война, ее реальные ужасы, реальная опасность и угроза реальной смерти были благом по сравнению с бесчеловечным владычеством выдумки, и несли облегчение, потому что ограничивали колдовскую силу мертвой буквы.
Люди не только в твоем положении, на каторге, но все решительно, в тылу и на фронте, вздохнули свободнее, всей грудью, и упоенно, с чувством истинного счастья бросились в горнило грозной борьбы, смертельной и спасительной".
Конечно, я читала далеко не все отклики на этот нашумевший роман, но ни в одном, которые я читала, не указывается на эти слова. А между тем, они очень глубоко показывают тогдашнее состояние. Не только коллективизация была ложной мерой, - Пастернак говорит еще осторожно, коллективизация была дьявольской мерой, - но и весь коммунизм был ложной доктриной, и надо было убеждать людей видеть то, чего не было, говорить то, чему они не могли верить. Тяжелая липкая ложь, "колдовская сила мертвой буквы" окутывала нас, не давала дышать. Конечно, не все одинаково остро чувствовали, но те, у кого она отнимала дыхание, были действительно как замурованные в могильном склепе.
Слова Пастернака о колдовской силе мертвой буквы не следует понимать как метафору: это была страшная реальность. Я лично все время ощущала, что Сталин действует точно не сам, хотя диктатора с такой полнотой страшной власти вряд ли можно было найти еще раз в мировой истории. И тем не менее, у меня - и, вероятно, не у меня одной - было ощущение, что Сталин - что-то вроде робота, за спиной которого кто-то стоит и им двигает. Уже одно то, что он действовал как машина, как казалось, без гнева или ненависти, как, например, Иоанн Грозный, но и без малейшего сострадания, хотя бы в виде прихоти, что у того же Грозного бывало. Даже дочь Сталина Светлана Аллилуева подтверждает, что если человек попадался в его клещи, то напрасно было убеждать Сталина, что этот человек даже и по его меркам ни в чем не виновен, он уже перемалывался на зубьях его машины. И вот это ощущение вызывало разные домыслы: то за Сталиным стоит "еврейская клика", то - один Каганович, то - масоны или еще кто-то.
Когда я уже училась после войны в Мюнхенском университете, то как-то зашел об этом разговор с моим тогдашним наставником Ф. А. Степуном. Я рассказала о своем ощущении. Федор Августович ответил мне очень серьезно, я никогда не забуду выражения его лица при этом разговоре: "Вы правы, - сказал он, - за Сталиным кто-то очень явно стоит, но это не какой-то другой человек или другие люди. За ним стоит дьявол". И мне вдруг стало ясно: в самом деле, ведь невозможно представить себе человека или даже группу людей более жестоких, более коварных, хитрых и ловких, более беспощадных, чем Сталин. Что за нелепость, не доверяя возможности, что человек может совмещать в себе все эти негативные качества, переносить эту же возможность совмещения на других людей, кто бы они ни были. Это выходит за человеческие рамки. За Сталиным стоял поистине почти открыто сам дьявол.
И это дьявольское стояние за Сталиным не кончилось с его смертью. Невольно вспоминается повесть Гоголя "Портрет", где часть жизни дьявольского ростовщика перешла в его портрет, хотя и кажется этот ростовщик со всеми его кознями таким мелким по сравнению с тем, что пережили и переживаем мы. Но часть жизни, за которой стоял дьявол, перешла в имя Сталина. И сейчас нам пытаются доказать, что Сталин был действительно "отцом народов" или хотя бы "отцом страны". Тонко и лукаво пытался внушить монархистам, в том числе и монархически настроенной эмиграции, что Сталин намеревался восстановить столь любимую ими монархию, талантливый писатель В. А. Солоухин. Еще в июле 1991 года он давал интервью, в которых утверждал, что Сталин готовил восстановление монархии. Он, Солоухин, не сражавшийся во время войны в армии, а охранявший Кремль и Сталина, видел, как свозились в Кремль монархические инзигнии. Но Сталин пробыл после войны еще почти 8 лет абсолютным диктатором, никто не мешал ему восстановить монархию. Он этого не сделал и делать не собирался, конечно. После августа 1991 года Солоухин замолчал. Нам, по крайней мере, неизвестно, чтобы он выступал или давал интервью в годы до его кончины. Более мелкие личности сталинское знамя усиленно подымают. Вот Михаил Антонов, сотрудничающий в распутинской газете "Литературный Иркутск", написал в газете "Правда" (№ 214 (27168), 27.12.93) статью под названием "Откровения оракула святого православия". М. Антонов выставляет себя весьма верующим православным и пишет в означенной статье: "Сталинская монархия, на мой взгляд, оказалась продолжением не романовской, а московской государственности и одновременно - "высшим этапом развития русской государственности вообще". (Подчеркнуто самим автором). Вот как! И восстанавливать монархии не надо было: диктатура Сталина уже была монархией и высшей точкой развития русской государственности. Понимает ли автор, что он пишет?
Несколько с другой стороны воздает похвалы Сталину некто Алексей Румянцев, редактор газеты "Дело", Согласно его статье в "Молодой Гвардии" (№ 11–12, 1993 г.), Сталин нашел наилучшее решение национального вопроса в многонациональном СССР и все нации при нем процветали (за рубежом была как-то опубликована подходящая карикатура: Сталин 16 раз в разных национальных костюмах 16-ти союзных республик, он-то процветал в любых костюмах). Румянцев разыгрывает не монархическую сторону Сталина, а, наоборот, пролетарскую: призывает к объединению рабочих, патриотов и сталинцев.
И все это страшно. Когда он был диктатором, он опутывал нас дьявольской липкой страшной ложью. Теперь такой же дьявольской ложью уже о нем, о его диктатуре пробуют туманить мозги русских людей его поздние последователи. Безразлично, верят ли они сами в эту ложь или нет, она дьявольски страшна. Часть дьявольской силы осталась в портрете и в имени.
Когда мы полностью осознали, что находимся в состоянии войны, мы поняли, что Псков очень скоро будет занят немецкими войсками. В боевую силу Красной армии мы не очень верили, кроме того, знали, что многие солдаты сражаться за коммунистов не хотели. Армия состояла в своем большинстве из сыновей крестьян, переживших совсем не так давно страшную коллективизацию. Все они потеряли родных и близких, умерших ужасной голодной смертью. Многие не хотели воевать. Я видела сама, как красноармейцы бросали винтовки, а женщины тут же совали им в руки какое-то гражданское одеяние, рубаху, брюки, и они со свертком под мышкой исчезали в толпе.