Второе, что меня мучило, была забота о Петербурге. Я вдруг начала этот город называть Петербургом или Петроградом, хотя официально он еще многие десятилетия оставался Ленинградом. Я обожала город и очень боялась, что в ходе военных действий он будет сильно разрушен. Мы все тогда думали, что немцы скоро его возьмут, но они его не брали. Мне приходилось иногда служить переводчицей у летчиков-разведчиков, они летали над Петербургом и заверяли меня, что центр города бомбардировкам не подвергается. "Мы ни в коем случае не будем бомбардировать культурные и исторические ценности. Вы можете быть спокойны". Центр города действительно бомбардировкам не подвергался. Как ни странно, я больше беспокоилась о самом городе, чем о моих родных в нем: мне почему-то казалось, что они переживут взятие города. Мои школьные подруги в Псков не вернулись, они застряли в Ленинграде. Как-то раз меня остановила на улице незнакомая девушка и сказала: "А я вас знаю". Оказалось, что на первом курсе она училась на математическом факультете ЛГУ, но потом перешла в другой вуз. Мы были в разных группах, и я ее не помнила, она же меня тогда заметила. Но она теперь попала в Псков не из самого города, а из его окрестностей, где они жили. Отца ее, железнодорожника, арестовали коммунисты, мать пошла работать проводником в поезде и уехала с поездом, на котором работала, в глубь страны за несколько дней до прихода немцев в это местечко. Люся осталась одна со своим 16-летним глухонемым братом. Они оказались на самой линии фронта, так как немцы дальше не пошли, голодали, собирали картошку с полей под снарядами, и в конце концов немцы вывезли жителей в Псков. Здесь Люся нашла работу секретарши в местном управлении, но ей было очень трудно справляться с братом, который потом сбежал к партизанам. Что делал глухонемой мальчик у партизан, трудно сказать, вероятно, он погиб. Люся же ненавидела большевиков и тоже хотела против них как-то бороться. Но ее приводили в ужас русские эмигранты, приехавшие из Эстонии помогать налаживать жизнь в Пскове. Многие из них ко всем нам относились с величайшим презрением, даже с враждой, в том числе и к тем, кто, как мы обе, родились уже после революции и ни в чем перед их белыми предками виноваты не были. Люся очень страдала от этих эмигрантов, она рассказывала мне, что один из ее сотрудников-эмигрантов заявил: "Надо уничтожить всех, кто старше 5 лет, и затем воспитывать детей для восстановления России". Я таких кровожадных высказываний не слышала, но однажды некая дама из той же канцелярии сказал мне презрительным тоном: "Вы все косоглазые, вы не можете построить в России ничего хорошего, мы должны будем командовать вами". Мой ответ был, конечно, соответственным: "Ну пусть мы, по-вашему, косоглазые, но мы построим Россию так, как будем считать нужным, а вы нам не нужны". Закрыв лицо руками, все это слушала другая русская, из Эстонии, значительно более молодая. Когда презрительная дама вышла, она сказала: "Неужели мы России уже не нужны?" Я поспешила заверить ее, что это касается только тех эмигрантов, которые думают так же, как та, что говорила.
Но я отвлеклась. Немцы не брали Петербурга, очевидно не желая брать на себя ответственность за снабжение многомиллионного города, но как отражается блокада на жителях, я как-то не могла себе представить. Отвлеченное другими проблемами воображение не сработало, хотя я и слышала зловещие слова Гитлера. По нашему громкоговорителю передавали, конечно, передачи из Пскова, но иногда включали немецкое радио и мы могли слышать речи нацистских вождей в оригинале. В одной из таких речей Гитлер сказал: "Leningrad wird verhungern" (Ленинград погибнет от голода). Меня эта фраза ударила, я ее даже еще сейчас слышу, и все же я как-то не могла себе представить, как буквально ее следовало понимать. Сознание человека не может одновременно объять всего, и страшная реальность голодной блокады прошла почти мимо моего сознания.
На первые дни войны пала моя первая, короткая и чисто платоническая влюбленность. Чтобы покончить с этой темой, отмечу сразу же, что меня до такой степени занимали другие проблемы, если угодно, другие страсти, - страсть справедливого устройства страны и даже всего мира, страсть найти смысл жизни, - что для обычных чувств молодости почти не оставалось места. Тем не менее отдельные, всегда платонические, влюбленности были, как с моей стороны, так и с другой. Но они всегда шли вразрез друг другу. Если увлекалась я, мною не увлекались, если бывали в меня влюблены, иногда сильно, я оставалась совершенно равнодушна. Видимо, Господь готовил мне другую судьбу.
Вскоре после вступления немецких войск к нам как-то зашли два офицера о чем-то спросить. Говорила с ними, конечно, я, так как только я владела немецким языком. Было очень жарко, на столе у нас стоял графин с кипяченой водой. В России до сих пор не пьют воду прямо из под крана, а кипятят ее, тогда тоже так делали. И вдруг более молодой из офицеров, высокий блондин, спросил по-русски: "Это хорошая вода? Можно пить?" Это было так неожиданно, а произношение было таким чистым, что я на момент остолбенела и не сразу ответила, что воду пить можно. Дали стакан, он напился, и они ушли. Но я не могла его забыть и была уверена, что он скоро опять появится. В самом деле, уже через несколько дней он снова у нас появился. Теперь он зашел по делу. У него была идея собрать интеллигентных и антикоммунистически настроенных русских, чтобы положить начало самоуправлению и выработке новых идей для России. Мысль эта была весьма привлекательна. Теперь стало ясно, что этот офицер не так хорошо говорил по-русски, ему нередко не хватало слов или он делал грамматические ошибки, но произношение было безукоризненно. Оказалось, что он из русских немцев. Отец погиб в гражданскую войну, дядя бежал в Германию, и ему как-то удалось вывезти племянника, когда тому было 8 лет. Мать и сестра его остались в советской России. Произношение у него сохранилось с детства, но запас слов был недостаточный, так что мне приходилось иногда помогать ему в разговоре. О матери и сестре он ничего не знал и надеялся их разыскать.
Мой отец охотно согласился участвовать в такой антикоммунистической группе.
Дуклау, так звали офицера, попрощался со словами, что он скоро снова зайдет. В этот момент я знача, что никогда его больше не увижу. Несколько недель спустя я увидела на улице того офицера, который первый раз заходил к нам вместе с Дуклау. Собрав все свое мужество, - у нас тогда были строгие правила: не полагалось молодой девушке спрашивать о мужчине, - я подошла к нему и спросила, куда девался его товарищ. Он ответил, что тот был неожиданно послан на передовую линию. Проектом группы русской интеллигенции никто больше не интересовался.
Должна отметить, что это явление было не случайностью, а правилом: если появлялись офицеры, интересовавшиеся сотрудничеством с русским населением, скажем, умные и пытавшиеся понять население руководители отдела пропаганды, они быстро исчезали и на их место водворялись типичные бюрократы, тупые функционеры вроде советских, которые все портили не по злобе, а по полной неспособности к живой инициативной работе. Одного не самого лучшего, но все же неплохого начальника отдела пропаганды "увела" красивая русская девушка, советская агентка, Он так в нее влюбился, что уехал с ней на три дня за город, не сообщив ничего своему начальству. Такое нарушение военной дисциплины во время войны, конечно, не могло остаться без наказания; он был отправлен на передовую линию фронта. На его место был назначен тупейший бюрократ. О красавице Ане будет еще речь.
Нужно сказать, что многие русские девушки и женщины влюблялись в немецких солдат и офицеров совершенно искренне. Среди них было удивительно много красивых, а когда они вынимали из портмоне и с гордостью показывали фото своих жен или невест, мы только из вежливости удерживались от отрицательных комментариев: женщины были в общем некрасивые. В России же было наоборот, советские солдаты, большей частью маленького роста, носившие следы тяжелого голодного детства, редко бывали красивы. Отчего такая же ситуация не отразилась на девушках, отчего среди них было все же много привлекательных, мне трудно сказать, но Люся как-то заметила, смеясь, что можно было бы создать красивую расу, переженив немецких мужчин на русских девушках - почти план Александра Македонского в Персии! Люся сама была влюблена в немца, но на связь с ним не пошла. Однако не все были так стойки. Немцы же смотрели на временные связи легко и не только потому, что во время войны при обостренном сознании кратковременности не только пребывания в этом географическом месте, но, быть может, и в этой жизни не думается о связи на всю жизнь, - тем более что солдатам во время войны запрещено жениться на женщинах оккупированных стран, - но и потому, что в те времена в Германии моральные понятия уже далеко не были такими строгими, как в российской провинции, несмотря на Коллонтай с ее свободной любовью. Потом в Германии я нередко встречала молодых женщин с ребенком на руках, женихи или возлюбленные (а не мужья) которых погибли на войне. Русские же, оставшись с ребенком на руках, говорили потом советским властям, что их изнасиловали, что и понятно: если б они сказали, что сошлись добровольно, то их бы преследовали, бы как предательниц. На самом же деле случаи изнасилования были очень редки.
Между тем жизнь шла своим чередом. Открывались церкви. Из прекрасного псковского Троицкого собора были вынесены топорные предметы антирелигиозной пропаганды, - в советское время собор был антирелигиозным музеем, - и там начались богослужения, равно как и в ряде других церквей. Священники приехали из Прибалтики; в самом Пскове, где за два года до войны была закрыта последняя церковь, священников уже не оставалось. Но у меня тогда еще не было влечения к церкви. Богослужения я не понимала, и оно, естественно, меня утомляло; иногда я заглядывала на короткое время в церковь, но это было и все.
Приходится признаться, что театр и кино интересовали меня в то время больше, чем церковь. Псковский Пушкинский театр был открыт для всех. Если там давались представления, то их посещали как жители города, так и немецкие военные: кто купил билет, тот и шел. Пьесы не ставились, не было театральной труппы; большей частью давались импровизированные представления с любительскими песнями и плясками, иногда даже не такими уж плохими. Появлялось немецкое варьете, а из Риги приезжало русское, которое нам очень нравилось. Руководил им Гермейер, брат моей незабвенной учительницы немецкого языка Лидии Александровны. Она никогда о нем не говорила. Я знала, что у нее был брат-врач, рано умерший, я знала его вдову и двух дочерей. Я писала о них в первой части своих воспоминаний. Но я и не догадывалась, что в эмиграции у нее есть еще живой брат. И с каким амплуа! Сам он был прекрасным комическим артистом, да и другие члены его варьете были на высоте.
Давал в Пушкинском театре концерты и знаменитый Печковский. О нем я тоже писала в первой части. В Ленинграде он гремел как героический тенор с такими ролями, как Отелло и особенно Герман. О нем даже был сочинен стишок:
Его успех неувядаем,
И лаврам его нет конца.
Хоть в свет вошел он Николаем,
Но Германом вошел в сердца.
Я слышала его в Мариинском театре в его коронной роли Германа, и он мне не очень понравился, особенно его игра, которой многие восхищались. Голос у него был огромный, но чего-то не хватало. Потом брат говорил мне, что слышал от первой жены, певицы, якобы Печковский мало работает над своим голосом. Под немецкую оккупацию он попал под Сиверской, ездил сначала с концертами по оккупированной зоне, приезжал и в Псков, затем уехал в Ригу. В Пскове он выступал с русскими романсами и, к моему удивлению, пел высоким баритоном, а не тенором. Тогда я поняла, что он для выигрышных ролей насиловал свой голос, хотя у него и был большой диапазон. В баритональном ключе он мне понравился гораздо больше. Слышала я потом Печковского и в Риге, опять в его теноровых ролях, в отрывках из "Пиковой дамы" и "Отелло". Тогда концерт давался в память Собинова и большинство латышских певцов и певиц пели по-русски. Из Риги Печковский ездил на гастроли в Вену; был слух, что австрийцы приняли его прохладно: в Вене чрезвычайно ценят школу, - больше, чем силу голоса, а как раз со школой у Печковского было не все в порядке. Привыкший к лаврам, он был недоволен и решил остаться в Риге ожидать советскую армию, видимо, рассчитывая на свою былую популярность. Но она ему не помогли, и его засадили в концлагерь. Он его пережил, вышел на свободу и был потом преподавателем пения, о славе уже не мечтал. В Пскове в один из его концертов произошел военный инцидент. Советские самолеты Псков до 1944 года не бомбили, иногда над Псковом показывался разведывательный самолет, и если это было вечером, мы смотрели, как он серебрился в перекрещивающихся лучах прожекторов. Немецкие зенитки в такие самолеты не стреляли. Но вот как раз во время концерта Печковского над городом, видимо, пролетал бомбардировщик и уронил бомбу. Думаю, что произошло это без намерения бомбардировать город, так как бомба была только одна. Она ухнула, в театре вдруг погас свет, некоторые женщины завизжали, военные вскочили с успокоительными "тише, тише, ничего", а Печковский, не растерявшись, пустил такую руладу, что покрыл весь шум в театре. Свет почти сразу зажегся, и концерт спокойно продолжался. Мне импонировало самообладание Печковского. Как потом оказалось, бомба попала в жилой дом, были убитые и раненые.
Ну, а с кино было хуже. В городе было только два кинотеатра, и оба армия забрала, как кинотеатры для солдат. А мы ведь так гонялись тогда за иностранными фильмами! Я помню, какой фурор произвели оба американских фильма, ленты которых оказались "военной добычей" короткого похода в Польшу. Оба фильма были музыкальные, один об Иоганне Штраусе, "Большой вальс", другой - "100 мужчин и одна девушка", с знаменитым дирижером Леопольдом Стоковским. Советское кино решило само поставить музыкальный фильм; так появилась "Музыкальная история" с Лемешевым, но куда ей было до тех двух фильмов! Если сначала мы только облизывались, проходя мимо этих кинотеатров, то потом немцы все же построили деревянные кинотеатр для жителей города, и мы смогли посмотреть немецкие фильмы.
Немецкое кино было тогда в расцвете, ставились прекрасные художественные фильмы, была целая плеяда великолепных артистов. Я сейчас не всегда могу сказать, какой фильм я видела еще в Пскове, а какой после войны в Германии, но относительно некоторых фильмов я знаю, что видела их еще в России, например, такой фильм, как "Романс в ключе молль", с лучшими артистами - Марианной Хоппе, Фердинандом Марианом, Паулем Дальке и Зигфридом Бреуером. Огромное впечатление производил такой артист, как Генрих Георге: в "Станционном смотрителе" по Пушкину он сыграл этого смотрителя так, как будто всю жизнь прожил в России; но в другом фильме он был типичным немецким герцогом средних веков. Такие артисты встречаются крайне редко, второго такого я видела позже, это английский артист Алек Гиннес. Запомнились обе шведские артистки, оставшиеся в немецком фильме, Зара Леандер и Марика Рёкк. Или такие комики, как Гейнц Рюман и австрийцы Тео Линген и Ганс Мозер. Кстати, насчет австрийских фильмов: перед игровыми фильмами по тогдашней моде показывали киножурнал, иногда пропагандные кадры из прошедших лет. Так, один раз показывали захват Германией Австрии и въезд Гитлера на родину. В Вене его приветствовала масса народа, вся площадь была залита людьми (в наше время австрийцы слышат это неохотно, но что делать, так было). Толпа скандировала: "Wir wollen unseren Furer sehen!". Рядом со мной сидела студентка Пединститута, с которой я дружила; наклонившись ко мне, она спросила: "Что они кричат?" Зная, что она довольно хорошо владеет немецким языком, я удивилась: "Разве ты не разбираешь?" И я повторила по-немецки эту фразу. Она ответила удивленно: "Мне тоже так слышалось, но ведь это же по-немецки!" Теперь настала очередь удивляться мне: "А как же иначе они должны кричать?" Она: "А по-австрийски?".
Кроме киножурналов, никакой нацистской пропаганды в кино не было. Все фильмы были аполитичные, исключением был фильм "Еврей Зюс" с антисемитской подкладкой. Да, после войны я читала нападки на якобы пропагандный и восхваляющий войну фильм (я его видела в Пскове, после войны его не показывали) "Концерт по желанию". Я совсем забыла содержание этого фильма, сам по себе он на меня не произвел большого впечатления, но два его кадра стоят и сейчас передо мной, я их вижу и слышу. Начиналось действие фильма перед войной, летом 1939 года. В квартире молодого пианиста собрались его друзья, он играет на рояле Шопена. Окно открыто, так как погода жаркая, и вдруг в окно врывается топот солдатских ног и грубая солдатская песня, мимо дома проходит воинская часть. Нежные звуки Шопена умирают, растоптанные громким шагом солдатских сапог… Разражается война. Молодой музыкант призван в армию. Они во Франции, бои прошли, поздний вечер. Солдат-музыкант идет погулять, видит церковь, заходит в нее, она пустая. Он поднимается по ступенькам к органу и начинает играть. В этот момент чья-то сторона выпускает гранату, осколок ее, разбив стекло, залетает в церковь и попадает в висок играющему на органе. Его голова падает на клавиши, и орган кричит. У меня этот отчаянный крик инструмента и сейчас, через много десятилетий, стоит в ушах, как будто он хочет сказать: "Люди, зачем это? Зачем кровь, зачем убийства?" Если был заказан фильм, восхваляющий войну, то режиссеры явно саботировали этот "социальный заказ": ни один фильм не мог больше оттолкнуть от войны, чем этот; всего лишь двумя своими кадрами.
Когда я была в России, в конце 1994-го и начале 1995 года, скончался какой-то известный русский киноартист, видимо, много значивший для послевоенного кино. Тогда я почувствовала, что здесь существует незаполняемый эмоциональный разрыв. Фильмы из СССР доходили до нас редко. Киноартистами моей молодости останутся перечисленные и многие другие немецкие артисты.
После войны немецкое кино постепенно умерло. Было еще несколько довольно хороших фильмов со старыми артистами, но по мере того, как время их отходило или они покидали этот свет, умирало и кино. Новых не было, а если появлялись таланты, то уходили в Голливуд. Мне могут указать на ряд популярных молодых режиссеров вроде Фасбиндера, но мне эти фильмы не по душе. Конечно, другие могут судить иначе.
Одной из роковых ошибок оккупационных властей было сохранение колхозов. Как раз на Украине, где ради создания этих колхозов было загублено столько миллионов крестьян, разочарование было велико. Встречая немцев с цветами, украинцы надеялись прежде всего на ликвидацию ненавистных колхозов. Тогда они существовали всего лишь несколько лет, ликвидировать их было бы очень легко. Но немецкие власти, надеясь именно на Украину как основу для снабжения их армии продовольствием, побоялись потрясений в области сельского хозяйства и приказали оставить колхозы. На наш бедный север никто не обращал большого внимания. Коллективизация проходила у нас без таких страшных жертв, как на плодородном юге, а теперь немецкое командование просто не обратило внимания на то, что делают крестьяне, тем более что, повторяю, у нас все время было военное, а не партийное управление.