По приезде в Петроград, не застав супруги дома, Николай Степанович позвонил её ближайшей подруге Валерии Срезневской. От неё узнал, что Анна Андреевна находится у Владимира Шилейко. Ничего не подозревая, отправился туда. Пили чай, разговаривали. Потом Ахматова пошла с мужем в меблированные комнаты "Ира". Утром, не исключено, что после весьма серьёзного разговора с выяснением отношений, Анна Андреевна ушла к Срезневским.
Когда же Николай Степанович явился за ней, провела его в отдельную комнату и сказала: "Дай мне развод". Он страшно побледнел и сказал: "Пожалуйста"… Не умолял остаться, ничего не расспрашивал даже. Спросил только: "Ты выйдешь замуж? Ты любишь?" – Анна Андреевна ответила: "Да". – Кто же он? – "Шилейко". – Николай Степанович не поверил: "Не может быть. Ты скрываешь, я не верю, что это Шилейко".
Не в меблированных ли комнатах произошло нечто разлучное? Уж не рассказал ли Гумилёв своей жене о мучавшем его отказе "Синей звезды"? Или что-то другое? Не исключено, что Ахматова, уже давно живущая без мужа и едва ли ни столь свободно, как он, решила, что их брак – фикция, равно оскорбительная для обоих, и пожелала чего-то иного, более нравственного, может быть.
Вскоре после объяснения они вместе отправились в Бежецк, где на попечении бабушки находился их сын Лёва. Во время этой поездки и позднее отношения бывших супругов продолжали оставаться дружескими. Она бывала у него на улице Ивановской в квартире Маковского, куда Николай Степанович переселился по предложению хозяина, уехавшего в Крым. Ну, а Гумилёв навещал Анну Андреевну у Срезневских.
Между тем, поэт понемногу втягивался в литературную жизнь, от которой за годы войны заметно отвык. 13-го мая 1918 года Николай Степанович принимает участие в "Вечере Петербургских поэтов", проводившемся в зале Тенешевского училища.
Именно тогда состоялось первое публичное чтение "Двенадцати" женою Блока. Выступала Любовь Дмитриевна, как обычно, под своим сценическим псевдонимом – "Басаргина". Поэма была встречена столь бурно (и аплодисментами несмолкающими, и самым разбойничьим свистом), что Александр Александрович Блок, который должен был выступать сразу после супруги, отказался от своего выхода.
И тогда, верный привычке разведчика – не уклонятся от опасности, на сцену под грохочущим шквалом зрительских эмоций вышел Гумилёв. Спокойно с хладнокровным вызовом переждал истеричные вопли толпы. Спокойно приступил к чтению стихов. И укротил, обуздал озверевшую публику настолько, что при последовавшем появлении Блока уже никто никаких демонстраций не устраивал.
За годы войны, лишившись бодрой инициативы Гумилёва, прекратил своё существование "Цех поэтов". Попытки "подмастерьев" реанимировать его были тщетны. Не хватило, что называется, тяги. И только теперь, по возвращении своего мастера, своего синдика "Цех" удалось опять запустить. И вообще просветительская жилка поэта в невежественной послеоктябрьской России оказалась весьма востребована.
Ещё недавно получавший жалование на военной службе, теперь Николай Степанович, как чуть ли ни вся творческая интеллигенция, вынужден зарабатывать на жизнь чтением лекций. Ну, а три стихотворные книги, выпущенные им в начале июля 1918 года, коммерческого успеха иметь не могли. Не то время. Да и творческий успех был скромен. Первая из них – Африканская поэма "Мик", написанная в интонациях Лермонтовского "Мцыри", страдала множеством недоделок; надуманная, сырая, скучная вещь.
Вторая книга "Костёр" интересна присутствием новых для Гумилёва патриотических мотивов и, может быть, пока ещё не очень внятных намёков на русский национальный колорит. Уступая образной роскоши "Жемчугов", тематическому разнообразию и изящной простоте "Колчана", "Костёр" оказался гораздо ближе и роднее самому автору, его судьбе, чем все предыдущие сборники. Именно в этой книге возникает пока ещё смутный призрак его уже не столь отдалённой гибели:
И умру я не на постели
При нотариусе и враче,
А в какой-нибудь дикой щели,
Утонувшей в густом плюще.
И даже более конкретное предчувствие ведомой на заклание жертвы, осуждённой пасть под кровавою рукой пролетарской диктатуры. Поразительное, страшное ощущение поэта, прозревающего через бытовой и вселенский хаос микроскопически-ничтожную деталь – пуля для него уже отлита.
РАБОЧИЙ
Он стоит пред раскалённым горном,
Невысокий старый человек.
Взгляд спокойный кажется покорным
От миганья красноватых век.Все товарищи его заснули,
Только он один ещё не спит:
Всё он занят отливаньем пули,
Что меня с землёю разлучит.Кончил, и глаза повеселели.
Возвращается. Блестит луна.
Дома ждёт его в большой постели
Сонная и тёплая жена.Пуля, им отлитая, просвищет
Над седою, вспененной Двиной,
Пуля, им отлитая, отыщет
Грудь мою, она пришла за мной.Упаду, смертельно затоскую,
Прошлое увижу наяву,
Кровь ключом захлещет на сухую,
Пыльную и мятую траву.И Господь воздаст мне полной мерой
За недолгий мой и горький век.
Это сделал в блузе светло-серой
Невысокий старый человек.
Вряд ли "Костёр" был способен восхитить, скажем, Блока. Но, получив от Гумилёва экземпляр этой книги, Александр Александрович не преминет отдариться томиком своей лирики с надписью максимально доброжелательной, разумеется, в пределах истины: "Дорогому Николаю Степановичу Гумилёву – автору "Костра", читанного не только "днём", когда я "не понимаю" стихов, но и ночью, когда понимаю. Блок. III 1919".
Почти одновременно с "Миком" и "Костром" вышел и "Фарфоровый павильон", составленный из переводов китайской и индокитайской поэзии. Работал над этими стихами поэт в пору недавней командировки "Лондон – Париж – Лондон".
5-го августа 1918 года развод Гумилёва с Ахматовой был оформлен официально. Его непосредственным катализатором могла послужить едва обозначавшаяся беременность Анны Николаевны Энгельгардт. Тем более, если щепетильный в вопросах чести Николай Степанович посчитал необходимым сообщить об этом немаловажном обстоятельстве своей всё ещё законной жене. В том же месяце Анна Андреевна вышла за Шилейко.
Ну, а Гумилёву не оставалось ничего иного, как везти свою следующую Анну – Энгельгардт на поклон к матери, проживавшей в Бежецке, т. е. неподалёку от когда-то принадлежавшего им Слепнёва. Состоялось знакомство, материнское благословение и вскоре новый брак поэта был зарегистрирован.
На зиму 1918–1919 годов поэт забирает к себе в Петроград мать, сына, молодую супругу и брата с женой. Поселяются на Ивановской – в квартире всё ещё отсутствующего Маковского. В Бежецке остаётся только сестра поэта, рано овдовевшая Александра Степановна Сверчкова с двумя детьми. Весною, не иначе, как по возвращении хозяина, Гумилёвы покидают Ивановскую и переезжают на квартиру, снятую на Преображенской улице. В апреле у молодожёнов рождается дочь Елена, названная не в память ли о "Синей звезде"?
Ещё в конце 1918 года поэт был привлечён симпатизировавшим ему Алексеем Максимовичем Горьким к сотрудничеству в издательстве "Всемирная литература", в котором и проработал вплоть до своей трагической гибели. И поручено было Николаю Степановичу руководство французским отделом. Известный педант и ревнитель стихотворной формы, Гумилёв строгостью своих требований доводил подряжающихся у него переводчиков до отчаяния. Но и себе послабления не давал.
Между тем, у Николая Степановича уже имелся опыт работы с французской поэзией. Ещё до войны была издана книга его переводческих шедевров – "Эмали и камеи" Теофиля Готье. В пору неудавшейся отправки в русский экспедиционный корпус довелось поэту плодотворно потрудиться и над переложением французских народных песен. Ну, а теперь он выполняет переводы из Бодлера, Леконта де Лиля, Эредия, Рембо. Переводит и прозу Ги де Мопассана.
Впрочем, не ограничивается французами. Так, по просьбе Блока делает перевод поэмы немецкого поэта Генриха Гейне "Атта Тролль". Находит в нём усердного популяризатора и английская поэзия: "Поэма о старом моряке" С. Кольриджа и "Баллады" Роберта Саути именно от него получают право на жизнь в русской литературе. Перевод Вавилонского эпоса "Гильгамеш" – особый случай сотрудничества двух мужей Ахматовой: поэта Гумилёва и знатока ассирийской клинописи Ши-лейко. Заметим, что выбор Анны Андреевны, сделанный между ними, их дружбе нисколько не повредил.
Николай Степанович был введён Горьким и в комиссию по "Инсценировкам истории культуры". Основная идея этого начинания – представить на сцене историю человечества. Поскольку авторам эдакой театрализованной летописи неплохо платили, для многих писателей эти инсценировки показались весьма привлекательной халтурой. Блоком, к примеру, была сочинена драма "Рамзес", Гумилёвым – "Носорог"…
Холод, голод, заботы о содержании семейства заставляли Николая Степановича быть особенно активным. И даже когда его мать с прочим выводком возвратилась в Бежецк, где было легче с питанием, Николай Степанович продолжал им помогать. Но не только хлопоты о хлебе насущном заставляли его быть деятельным и энергичным. Если благородно-щепетильная исполнительность Блока удерживала его в рамках обязательного, то темпераментная бойцовская натура Гумилёва проявлялась куда непосредственнее.
Бурная, закипающая ключом эпоха была как раз таки по его характеру. Он организовывал студии, журналы, устраивал вечера. Как-то, будучи наездом в Бежецке, сумел на свою лекцию о современном состоянии литературы в России привлечь невиданное для захолустного уездного города количество слушателей. Подвиг, достойный Остапа Бендера. Очевидно, в облике "поэта-конквистадора" присутствовали и черты дерзкой предприимчивости. Это было его время.
Кроме "Института живого слова" и студии при "Доме искусств" Гумилёв преподавал ещё и в студиях "Пролеткульта" и в "1-ой культурно-просветительской коммуне милиционеров".
Африка, дикая и невежественная, за которою он то и дело уезжал, чуть ли не за тридевять земель, оказалась прямо тут в России, в двух-трёх шагах от утончённых, просвещённых салонов, где поэт ещё совсем недавно толковал с прочими аристократами духа о прекрасном и возвышенном. И эта Африка была куда страшнее, куда опаснее. И Гумилёв принял её, как новый вызов, с бодрой отвагой неутомимого конквистадора. Принял её и Блок, но как-то иначе, по-другому – со спокойной мудрой обречённостью.
Среди писателей России, пожалуй, не было в эту пору более близких и одновременно более далёких по духу людей, чем эти два человека, два поэта – Блок и Гумилёв. Вот почему, зачастую оказываясь в одном учреждении, комиссии или на общем заседании, они постоянно и напряжённо спорили. И это не было результатом какой-либо вражды. Более того, поэты явно симпатизировали друг другу. Сталкивались идеи, олицетворяемые ими, но не в отвлечённом теоретическом контексте, а по-человечески горячо и страстно. Впрочем, во время этих словесных дуэлей все правила интеллигентской вежливости и церемонности соблюдались неукоснительно.
Гумилёв не принимал символисткой зауми, а Блока не столько раздражало это неприятие, сколько тревожила способность Николая Степановича увлекать непосвящённых – за собою на путь внешнего, ремесленного творчества, тогда как поэзия – явление сугубо духовное, тайное, непостижимое. Возражать Александру Александровичу для Гумилёва было тем более трудно, что он преклонялся перед ним и отзывался о своём противнике только в самых восторженных тонах.
Так в разговоре с В. А. Пястом Николай Степанович уверял того, что Блок – "не только величайший современный поэт, но и лучший человек, джентльмен с головы до пят". Перу Гумилёва принадлежала глубоко-уважительная статья о Блоке, помещённая в Аполлоне. Им же было прочитано четыре лекции о творчестве автора "Незнакомки", на одной из которых присутствовал сам Александр Александрович.
Вообще выступления Гумилёва на любые темы были одними из наиболее посещаемых. Слушатели неизменно влюблялись в него и не столько благодаря качеству информации, её умелой подаче, сколько обаянию и непосредственности самого лектора. При внешней торжественности и даже чопорности – внутренне поэт был и лёгок, и светел. Самая серьёзность в иные моменты становилась для него всего лишь игрой, которой он предавался искренне и самозабвенно. А занятия в литературных студиях, которыми он руководил, нередко заканчивались каким-нибудь весёлым, вполне детским развлечением вроде жмурок, причём, по его почину.
У Николая Степановича была теория, что каждый человек имеет свой характерный возраст, определяющий его личность и не зависящий от биологического. О себе он говорил, что ему навечно – тринадцать. Если верить поэту, его взросление остановилось где-то на подростковой поре – ни юноша, ни мальчик. Одни мечты, и ничего состоявшегося. Очевидно, и война была для него не более, чем игрой.
Однажды, будучи в Париже, Ахматова с удивлением увидела, как Гумилёв куда-то стремглав несётся вместе с толпой. На её вопрос – куда и зачем? – Николай Степанович ответил, что спешит и, заметив людей бегущих в нужном направлении, решил к ним присоединиться.
А вот в поэзии, может быть, именно этого мальчишества Гумилёву подчас и не доставало. Слишком уж он серьёзно и педантично относился к своему призванию. Его любимой ссылкой в литературных дискуссиях было определение поэзии, данное С.Т. Кольриджем: "Лучшие слова в лучшем порядке". Рецепт, исключающий возможность чуда и внушающий надежду подбором слов и их передвижкой достигнуть желаемого эффекта. Ремесленническая утопия. Похоже, что именно Гумилёва вкупе с Кольриджем оспаривает Ахматова: "Когда б вы знали, из какого сора растут стихи, не ведая стыда…"
Естественно, что революция в поэзию Гумилёва не вошла. Для этого, вероятно, ему пришлось бы изрядно принизить свою стихотворную лексику, как это сделал Блок в "Двенадцати", т. е. использовать далеко не "лучшие слова". И вообще через наслоения литературного и общекультурного жизнь проникала в его творчество с большим трудом, чаще всего или на волне очередной влюблённости, или под натиском ярких экзотических впечатлений, поставляемых заморскими путешествиями. Его стихи были ещё только на подходе к поэзии обыденного, безыскусного, житейского. Частое общение с Александром Александровичем их бесконечные споры, конечно же, способствовали поэтическому дозреванию Гумилёва. Он уже начинает ощущать таинственную, сокровенную силу Слова, понимать, что это не просто глина в руках горшечника, но нечто иное, возвышенное, имеющее власть над миром.
СЛОВО
В оный день, когда над миром новым
Бог склонял лицо Своё, тогда
Солнце останавливали словом,
Словом разрушали города.И орёл не взмахивал крылами,
Звёзды жались в ужасе к луне,
Если, точно розовое пламя,
Слово проплывало в вышине.А для низкой жизни были числа,
Как домашний, подъярёмный скот,
Потому что все оттенки смысла
Умное число передаёт.Патриарх седой, себе под руку
Покоривший и добро и зло,
Не решаясь обратиться к звуку,
Тростью на песке чертил число.Но забыли мы, что осиянно
Только слово средь земных тревог,
И в Евангелии от Иоанна
Сказано, что Слово это – Бог.Мы ему поставили пределом
Скудные пределы естества.
И, как пчёлы в улье опустелом,
Дурно пахнут мёртвые слова.
Вчитаемся в последнюю строфу. Вот оно недовольство своими же столь недавно провозглашёнными акмеистическими рациональными уставами. Дорогого стоит.
В январе 1921 года Гумилёв избирается председателем Петроградского отдела Всероссийского Союза поэтов. Учитывая его энергию, его способность заражать окружающих своим энтузиазмом, это было многообещающе. Впрочем, аполитичность Николая Степановича не сулила ему долголетия не то что на посту начальника Петроградских поэтов, но и вообще. Набирающему силы режиму Пролетарской диктатуры предстояло об этом позаботиться.
Единственным политическим убеждением Гумилёва, всегда сторонившегося бойкой демагогии трибунных идеологов, была честность в служении России, какая бы власть ни была. Это было для него вопросом личной порядочности. Когда-то в начале русско-германской войны присягнувший на верность царю и Отечеству, Николай Степанович, очевидно, из этой самой верности и теперь продолжал считать себя монархистом. И, не принадлежа ни к каким партиям, группам, а тем более заговорам, называл себя таковым и полагал в открытости своих убеждений свою безопасность.
Для тринадцатилетнего подростка вполне разумная позиция, но не для тридцатитрёхлетнего мужчины, каковым он тогда был по своему реальному возрасту. В эпоху перехода от Гражданской войны к нэпу, от террора открытого к тайной партийной инквизиции самоопределение "монархист" при любом поступившем на поэта доносе не могло не оказаться решающей уликой.
18 мая поэт на два дня заехал в Бежецк. Повидался с матерью, сыном, ещё не зная, что – в последний раз. И забрал к себе в Петроград жену и дочь. В конце мая Николай Степанович познакомился с поэтом-моряком В.А. Павловым, человеком близким командующему морскими силами, и получил приглашение проехаться на поезде командующего до Севастополя.
Там новое знакомство – с поэтом Колбасьевым, опять-таки служившим на флоте. И уже с ним на военном корабле прибыл в Феодосию, где постарался разыскать Волошина, с которым после дуэльной истории всё ещё был в размолвке. Волошин примчался в порт уже к самому отплытью. Поэты только и успели, что пожать друг другу руки. Всего лишь. Но этим рукопожатием была покрыта нелепейшая вражда двух добрых, умных и благородных людей.
В Севастополе Гумилёв издал книжку своих стихов "Шатёр", тираж которой, естественно, прихватил с собою в Петроград. На обратном пути поезд командующего сделал продолжительную остановку в Ростове-на-Дону. Узнав из привокзальной афиши, что на местной сцене идёт его пьеса "Гондла", Николай Степанович посетил театр, познакомился с режиссёром и артистами. Надо полагать, встречей этой были удивлены и обрадованы обе стороны: и провинциальный театр, и столичная знаменитость, написавшая к этому времени шесть пьес, но отнюдь не избалованная обилием постановок и театральными успехами. На вокзал поэта провожала вся труппа.
Вскоре по возвращении в Петроград в ночь с 3 на 4 августа Николай Степанович был арестован органами ЧК. При этом полная тайна и никакой возможности не то что увидеться с арестованным, но даже узнать причину ареста. Друзья телеграфировали в Москву Горькому, надеясь на его заступничество. И Алексей Максимович "вступился". В материалах дела сохранилось его письмо к чекистам:
"По дошедшим до издательства "Всемирная литература" сведеньям сотрудник его, Николай Степанович Гумилёв, в ночь на 4-ое августа был арестован. Принимая во внимание, что означенный Гумилёв является ответственным работником в издательстве "Всемирная литература" и имеет на руках заказы, редакционная коллегия просит о скорейшем рассмотрении дела и при отсутствии инкриминируемых данных освобождения Н.С. Гумилёва от ареста".
Такое обращение можно принять скорее за попытку отгородиться от потенциального "врага народа", чем за ходатайство. Но чего просили, то и получили – дело было скоренько рассмотрено, а Николай Степанович расстрелян и похоронен в братской могиле на 60 человек. Да что там – похоронен! Свалили трупы в яму и засыпали землёй. И всё на том же острове "Голодай", где по преданию столетием прежде были зарыты тела пятерых удавленных декабристов. Политическое кладбище с исторической перспективой!