– Чай, еще разоблачается; напутала, небось, на себя воз целый фуфаек да юбок, вот и не может сразу опростаться… Вы матушка, Серафима Алексеевна, не извольте беспокоиться, да вот и она на лицо. Ты чего там копалась – обратился он к показавшейся в дверях жене. Раздались новые восклицания. Дамы обменялись звонкими поцелуями, осведомились взаимно о здоровье; генеральша пожелала узнать, – здоровы ли детки Анфисы Ивановны, и получила в ответ, что, слава Богу, ничего; только у Машеньки была свинка, да Ванечка все животом бьется…
Наконец, все пришло в порядок, все успокоились и уселись, на столе появился самовар и обильная закуска. Анфиса Ивановна вытащила из ридикюля длиннющий деревянный крючок, на кончике которого висела вытянутая петля косынки из мегеровой шерсти и принялась вязать. В противоположность своему супругу, она была очень высока и худа; платье на ней висело мешком, что ей, впрочем, очень нравилось: она всегда строго наказывала домашней портнихе Агафьюшке, чтобы на груди непременно "набегало", на что Агафьюшка, с видом знатока кивала головой, с достоинством замечая: "Понимаем, сударыня, понимаем, чтобы, значит, неглижа". Волосы Анфиса Ивановна носила спереди пышными бандо , а на затылке закручивала их в маленькую кучку, в которую втыкала огромную черепаховую гребенку. Прическа эта очень шла к ее добродушному лицу, удивительное напоминавшему печеное яблоко.
Анфиса Ивановна была в самом деле очень добра, но. К сожалению, обладала не совсем приятной особенностью: она не могла просидеть часа, чтобы не икнуть или не чихнуть.
– Что нового? Кого видели из знакомых? Что в городе слышно? – посыпались со всех сторон на гостей вопросы.
– А вот дайте маленько согреться, все расскажем, – отвечал Аполлон Егорович, наливая густые сливки в крепкий как пиво чай. – Это вы, Серафима Алексеевна, сами крендельки-то пекли? – спросил он.
– Нет, Аполлон Егорыч, повар; перед отъездом в деревню нового взяла. А что, нехороши разве?
– Чудесные, прелесть какие, – с чувством произнес Аполлон Егорыч. – А у меня, – продолжал он, приходя в волнение, – представьте какая гадость вышла! Дьявол этот старый, Андропыч, напился шельма, как стелька, да и подай при гостях к чаю какие-то угольные сосульки; так меня, скажу вам, взорвало, – взял я блюдо да к нему на кухню. – Это что? спрашиваю, – а он бестия: заварной крендель, говорит, Палон Ягорыч. – Ах ты… это заварной крендель. Заварной крендель должен таять во рту, как сахар, как масло, а это, говорю, не заварной крендель, а солдатское голенище!.. Бросил ему, идолу, в рожу все блюдо и ушел. Рассказ Аполлона Егоровича, приправленный соответствующими движениями, произвел различное впечатление на слушателей. Костя и Оленька хохотали во все горло, – им ужасно нравилась манера Аполлона Егоровича подчеркивать самые крупные словца. Ора Николаевна улыбалась самыми кончиками губ, а генеральша, заметив, что Анфиса Ивановна усиленно молчит и моргает глазами, собираясь чихнуть, – лепетала приличные случаю утешения. Затем перешли к городским новостям. Аполлон Егорович сообщил злобу дня, – что Анна Сергеевна Загорская убежала от мужа к шалопаю этому Коломину, а он возьми да и отвези ее назад.
Новость произвела сенсацию. Все сдвинулись ближе, чтобы лучше слышать; раздались восклицания, вздохи, осуждения.
– Помилуйте, как это можно! Мать троих детей… Семейная женщина! Да как она могла решиться на такой поступок! И для кого! Забыть мужа для вертопраха… какого-нибудь, для которого и святого ничего не существует…
– Верьте, – не верьте, как хотите, а дело было так; вот хоть ее спросите, – для большей убедительности Аполлон Егорович ткнул пальцем на жену.
– Правда, правда, – подтвердила Анфиса Ивановна, – попутал грех Анну Сергеевну; просто смотреть на нее жалко, такая она стала худая да печальная. И что она в нем нашла, чем он ее мог прельстить, решительно не понимаю!
И чтобы выразить всю глубину своего непонимания, Анфиса Ивановна растопырила пяльцы и даже спустила несколько петель с своего вязанья.
– Ну уж это ты, Анфиса Ивановна, оставь. Не твоего это ума дело, – заметил Аполлон Егорович. – Скажите пожалуйста, тоже рассуждает: чем прельстил! – Вот тебе бы, небось, не прельстил.
Анфиса Ивановна мгновенно съежилась.
– Опасный человек, – сказала Серафима Алексеевна.
– Нет! да вы послушайте, как этот разбойник сух из воды вышел, – воскликнул Аполлон Егорович. – Ездил к ним, почитай, каждый день, с мужем первый друг-приятель, выдумал теперь благотворительный спектакль устраивать. Да и преподнес Анне-то Сергеевне первую роль – какой-то там драматической любовницы… Каков?!
– Что вы, неужели! ну и как же она?
– Отказала, само собой… К вам теперь собирается, хочет Ору Николаевну просить; вчера у меня был, все разведывал, когда к вам удобнее заехать.
Ора Николаевна вспыхнула до ушей, сердце у ней сильно забилось; тем не менее, она сухо произнесла
– Напрасный труд. Я не буду играть.
Аполлон Егорович глянул на нее сбоку своим прищуренным заплывшим глазом.
– За что же такая строгость, Ора Николаевна? Ведь не съест он вас, а с благотворительною целью – отказать, знаете, неловко.
– И я думаю, Орочка, что неловко, – заметила генеральша.
– Это уж мое дело, maman, но я с такими господами ничего общего не имею.
На самом деле Оре Николаевне очень хотелось играть; отказ у ней сорвался с языка как-то бессознательно, а потом уж самолюбие не позволяло ей уступить. Сара поняла ее чувства и решилась придти к ней на помощь.
– Послушайте, Ора Николаевна, отчего бы вам в самом деле не сыграть, – сказала она, – вам скучно, вы несколько раз, помнится, говорили, что любите театр; представляется случай развлечься – зачем же от него отказываться?
Ора Николаевна взглянула на гувернантку признательными глазами.
– Ах, Сара Павловна, вы не знаете, что за человек этот Коломин
– Что же он за человек?
– Фат, гордец, хвастун, считает себя выше и умнее всех, бросает пыль в глаза своим богатством, воображает, что он петербургский аристократ и потому может всем говорить дерзости, а на самом деле его из Петербурга выгнали за какую-то грязную дуэль…
– Портрет не особенно привлекательный, – сказала Сара, – но какое нам до всего этого дело? После спектакля ничто нам не мешает порвать с ним все отношения.
– Вы находите, что я могу играть?
– О, с совершенно спокойной совестью.
– Хорошо. Я соглашусь, но с условием, чтобы вы ездили со мной на репетиции.
Сара растерялась от такой неожиданности.
– Не требуйте этого Ора Николаевна, вы знаете, как я не люблю общества, – сказала она.
– Иначе не соглашусь
– Ну хорошо, там посмотрим…
На том и был покончен важный вопрос.
XVIII
Приехавшего на другой день в дубки Коломина приняли не только радушно, но даже подобострастно. Ора Николаевна хотя и отказалась сначала играть, но мотивировала свой отказ нерешительностью, опасением не выдержать роли, говоря, что не признает за собой никакого сценического дарования. Гость же с подобающей почтительностью упрекнул ее в излишней скромности, уверяя, что он с своей стороны, как человек, страстно любящий театр и видавший на своем веку много артистов, находит всю фигуру Оры Николаевны чрезвычайно сценичной, а что манера говорить и жестикуляцией она положительно напоминает Делапорт.
Сидевшая с Костей в углу, Сара с любопытством подняла глаза на Коломина, желая, по-видимому, убедиться – смеется он над простодушными хозяевами, или говорит серьезно. Он говорил с полным убеждением и, встретив недоумевающий взор Сары, внимательно посмотрел на нее задумчивыми несколько влажными глазами.
Борис Арсеньевич Коломин был уже не молод. Ему даже по виду можно было дать больше сорока лет. Высокий, плечистый и, несмотря на начинающуюся полноту, еще стройный – он выдавался своей мощной фигурой. Русые волосы, перемешанные белыми нитями, густые, хотя уже поредевшие на висках, красиво обрамляли его широкий, белый, испещренный тонкими морщинами лоб. Серые умные глаза, окруженные целой сеточкой лучистых складок, глядели обыкновенно не на собеседника, а куда-то через его голову. Крупный, чисто славянский нос, большой, резко очерченный рот и крутой подбородок, теряющийся в длинной, рыжеватой бороде, – составляли вместе одно из тех немногих лиц, которые одинаково нравятся и мужчинам, и женщинам.
Одет он был хорошо, но не особенно щегольски.
– Какой он, однако, красивый этот губернский дон Жуан, подумала Сара.
Серафима Алексеевна не хотела отпустить гостя без обеда. Он охотно согласился остаться. За столом Коломин искусно завел общий разговор, давая каждому случай вставить свое слово, держался непринужденно, так что Сара, против ожидания, нашла оригинал совсем непохожим на изображенный Орой Николаевной портрет.
– А вы, Сара Павловна, не желаете принять участие в нашем спектакле? – обратился он к ней.
– Нет, – односложно ответила она.
– Как это жаль, мы бы для вас поставили другую пьесу.
Сара промолчала.
– Вы, вероятно, жили прежде в Петербурге, – продолжал он, не смущаясь ее молчанием; – мне кажется, что я уже вас где-то встречал.
– Вряд ли, я жила в Петербурге недолго и никуда не выезжала.
– Не думаю, чтобы я ошибался; я вообще обладаю превосходной памятью на лица, а ваше лицо трудно не запомнить. Ба!.. вот я и вспомнил! Вы поразительно похожи на одну картину Мурильо…
– Вы, кажется, страдаете слабостью всюду находить сходство, – сказала Сара, и в голосе ее явно зазвучала насмешливая нотка.
Коломин понял намек и закусил нижнюю губу.
– На этот раз я могу доказать вам, что моя слабость опирается на реальное основание. Если позволите, я вам привезу прекрасную гравюру с этой картины.
Сара холодно наклонила голову.
– Ах, m-г Коломин, как бы это было мило с вашей стороны, если б вы привозили нам иногда книги, – заговорила Ора Николаевна, которой совсем не понравилось внимание гостя к гувернантке, – вы наверно выписываете много журналов.
– Вся моя библиотека к вашим услугам, – любезно ответил Коломин.
Время летело незаметно. Разговор перескакивал с одного предмета на другой. Коломин как-то сумел всех к себе расположить и привлечь. Он припоминал разные случаи из своей жизни, говорил о своих путешествиях. Рассказал между прочим, как он, будучи еще совсем молодым человеком, перебрался с помощью еврея-контрабандиста через границу. Контрабандист, по его словам, походил на настоящего итальянского bravo , сорвавшегося с картины Сальватора Розы, и поражал своей храбростью, составлявшей особенный контраст с его, Коломина, трусостью.
– Мне было мучительно стыдно, – рассказывал Коломин. – Малейший шорох заставлял меня вздрагивать, и когда над нами с громким криком взвилась ворона, я чуть не упал в обморок. Вдруг над самой моей головой раздался выстрел. Это были, вероятно, караульные солдаты. Волосы мои стали дыбом; мне показалось, мне показалось, что я лечу стремглав в страшную бездну, и я с ужасом почувствовал, что умер. Когда я пришел в себя, уже начало рассветать; голова моя покоилась на коленях контрабандиста, который тер мне лоб и виски водкой, – он, видите ли, ухитрился стащить меня в овраг. Не могу вам выразить, до чего я обрадовался. Я расплакался как десятилетний мальчишка. Контрабандист смотрел на меня с пренебрежительным сожалением, – так мне, по крайней мере, казалось. Помню, что в порыве радости я пытался убедить его переменить профессию, но он только рукою махнул. Тогда я, по молодости, вознегодовал, но, проживши несколько лет в наших западных губерниях, присмотрелся к нищенски-жалкому прозябанию еврея и стал смотреть на вещи снисходительнее.
В душе Сары зашевелились давно заглохшие струны. На нее пахнуло как будто чем-то родным. Она вся оживилась, на бледных щеках вспыхнул румянец, глаза заблистали, на сжатых обыкновенно губах заиграла улыбка. Она незаметно для себя увлеклась, и, когда беседа перешла на литературу, разговорилась – горячо, порывисто, как долго молчавший человек.
– Вы слишком требовательны, – возразил Коломин на какое-то ее замечание – у нас теперь нет поэтов, да и быть их не может.
– Но почему же?
– А потому что условия жизни всего менее поэтические. "Нам нужен хлеб, нам деньги нужны"… Какая уж тут поэзия!
– По-моему, это совсем не так, – заметила Сара. – Если нужен хлеб и нужны деньги, это только доказывает, что нам точно голодно и холодно живется на свете. Нужда и страдания естественно должны вызывать жалобы, а когда в жизни человечества выпадала особо скорбная полоса – самыми яркими выразителями общих страданий являлись… поэты.
– Другое время – другие песни. Оглянитесь кругом. Вчерашний радикал и космополит выдал товарищей, получил "мзду" за усердие и печатно вопит о своем раскаяньи; юный отпрыск дворянской фамилии обокрал кассу или подделал вексель; жена самым простодушным образом заводит друга дома, а супруг не менее добродушно бьет окна в ресторанах… А пресловутая меньшая братия, наши милые пейзане! Перепьются до положения риз, оттаскают своих пейзанок за косы и затем приводятся в нормальное состояние философами волостного правления – самобытным способом… – сколько влезет. Вот вам сюжетики нашей современной поэзии. Бывают, конечно, видоизменения, но это, так сказать, колоратурные украшения к основному мотиву.
– Но ведь мотив этот ужасен. Ведь это невежество, повальный мрак… А величайшие произведения человеческого духа, это скорбная повесть о страдании и несчастьях людей. Я не говорю о таких писателях, как Шекспир, Гете, Диккенс… Но возьмите – Гоголя, Тургенева, Достоевского… Разве они изображали одних очаровательных красавиц и интересных кавалеров? И, несмотря на низменность, как вы говорите, сюжетиков, сколько в них чарующей, неувядаемой прелести? Они никогда не умрут, потому что отражают человеческие страдания, а страдание – вечно…
Одна лишь радость мимолетна и призрачна.
Последние слова Сара произнесла тихим упавшим голосом, и на лицо ее легло печальное облачко. Коломны глядел на нее с нескрываемым интересом.
– Вы слишком сильно чувствуете, слишком живете нервами, это не годится, – сказал он.
– Что же "годится"?
Он улыбнулся и продекламировал вместо ответа: "Давайте жизнию играть, пусть чернь тупая суетиться, не нам безумной поражать".
– Эгоизм, – сказала Сара. – А что выигрывают вечные труженики и печальники?
Коломны подошел к роялю, взял несколько аккордов и пропел мягким баритоном куплет из Шубертовского "Лейермана".
"Niemand will ihn horen
Niemand sieht ihn an,
Und die Hunde knurren
Um den alten Mann" …
Вот она, ваша сердобольная чернь, как она награждает артиста, – сказал он вставая.
– Как вы хорошо поете, я и не подозревала, что вы обладаете такими разнообразными талантами, – воскликнула Ора Николаевна.
– О, помилуйте, я неисчерпаем, – весело ответил Коломны и стал искать глазами Сару. Она сидела в тени, согнувшись, вся бледная.
– Отчего же вы не увенчаете лаврами певца, – обратился он к ней шутливо, но, взглянув на ее нахмуренные брови, поспешно отошел от нее.
А Сара молчала, потому что ей вдруг вспомнился добродушный тон рассказа Коломина о контрабандисте, и она усомнилась в его искренности. Ей как-то не верилось, что можно произнести слово "еврей" без прибавления – плут, мошенник, подлец, когда к этому представляется удобный случай, и вдруг ее осенила мысль – верно он знает, что я еврейка, и великодушничает… ну, конечно, как это я раньше не догадалась…
Остальная часть вечера как-то не клеилась. Сара скоро ушла наверх; Коломин немного посидел после ее ухода и уехал.
XIX
Сара была недовольна собой. Ей было неприятно и даже как бы стыдно, что она перешла за границу той черты, которую она сама себе провела и обнаружила перед людьми, совершенно ей чужими, часть своей внутренней боли, которую она так старательно от всех прятала, о которой сама старалась забыть. И что они теперь обо мне думают: генеральша, Орочка? Наверно скажут: вот притворщица, корчила из себя недотрогу-царевну, а увидела интересного кавалера и растаяла… Да и лев этот провинциальный, должно быть, уже празднует победу над смазливенькой гувернанткой…
Вот какие мысли бродили в голове Сары, когда она на другой день сходила вниз пить чай, совершенно расстроенная, ожидая с некоторым страхом услышать насмешки. Но к ее удивлению, ничего подобного не случилось. Вся семья находилась еще под впечатлением вчерашнего визита и мирно беседовала за столом.
Неблагоприятное мнение о Коломине изменилось на самое лестное. Даже к его репутации бездушного волокиты теперь относились гораздо снисходительнее: – на то он и мужчина и холостой, – женщина сама виновата, если к ней забывают почтение; вероятно дала повод…
Сару встретили очень шумно и тотчас засыпали вопросами, – понравился ли ей Коломин. Она ответила, что он с виду кажется порядочным человеком, а впрочем, Бог его знает.
– А как вы ему понравились, Сара Павловна, – затрещала Оленька, – когда вы ушли, он сказал, что вы ужасная красавица, ужасно образованная, только очень горды.
Сара усмехнулась наивному отчету Оленьки. Ора Николаевна, хотя втайне порицала неуместное кокетство гувернантки, но, увлеченная перспективой спектакля, подавила в себе неприятное чувство, тем более, что рассчитывала на помощь Сары в устройстве костюмов и изучении роли. Немедленно приступили к разборке гардероба. На рояль, столы и диваны навалили целую кучу всяких платьев. Серафима Алексеевна заметила, что если понадобится сшить что-нибудь новое, то чтобы Орочка не беспокоилась, все будет сделано. После этого обещания Орочка сама сделалась совсем добрая.
– Сара Павловна, сегодня Коломин мне пришлет роль, вы знаете эту пьесу – "Жертва за жертву"?
– Знаю.
– Вот и отлично! А то мне неловко было сказать, что я ее не читала (он ведь такой насмешник!) а из одной роли трудно понять. Что же пьеса хорошая?
– Мне не нравится – слишком мелодраматична, но ваша роль благодарная и довольно эффектна.
– Это главное, а на остальное мне наплевать, – в порыве увлечения высказалась Ора Николаевна. – Знаете что, Сара Павловна, Костя все равно не будет сегодня заниматься – у него что-то болит, – если вам не трудно, расскажите, пока мы тут разбираемся, в чем заключается содержание.
Сара рассказала. Пьесу нашли превосходной. Ора Николаевна только огорчилась, что особенно элегантных костюмов совсем не требуется, но утешилась тем, что в последнем акте она к траурному платью прицепит трехаршинный шлейф.
– Сара Павловна, вы мне поможете выучить роль?
– С удовольствием, но я сама в этом ничего не смыслю. Начались репетиции: Саре не удалось освободиться от обязанности быть провожатой. Генеральша боялась частыми поездками застудить свой ревматизм. Оленьку Ора Николаевна не желала с собой брать, так что оставалась одна Сара. Она, однако, выговорила себе некоторое облегчение, а именно, попросила, чтоб ее, кроме хозяев, ни с кем не знакомить, на что Ора Николаевна охотно согласилась.