Не ко двору. Избранные произведения - Рашель Хин 16 стр.


Репетиции происходили в квартире полковника Караваева. Сам он был человек, любивший плотно покушать и повинтить, но, находясь под башмаком у своей супруги, – дамы худощавой и сентиментальной, несмотря на пятьдесят лет, не потерявшей еще способности беседовать о возвышенных чувствах, – полковник старался всеми силами доказать, что для него обед с шампанским или карты положительно не имеют никакой привлекательности и что, во всяком случае, духовные и тонкие развлечения, как музыка, например, или литература гораздо достойнее образованного человека.

Когда Ора Николаевна с Сарой приехали, любители и любительницы были все налицо. Кроме главной пьесы предполагалось поставить еще маленькую комедию или водевиль, но не знали, на чем остановиться. Первый актер, поручик Конопля, – долговязый и худой, как спичка, с жиденькими бакенбардами, длинной, как у журавля, шеей и необыкновенно крючковатым носом, благодаря которому он был уверен, что у него самый римский профиль, – занимал публику, рассказывая картавым голосом всевозможные эпизоды из своей сценической деятельности.

– Представьте, – ораторствовал он, стоя среди комнаты, – какой со мною был случай лет пять тому назад. Наш полк квартировал в X***. Ну, офицеры натурально были приняты в лучших домах. У губернатора затеяли спектакль, мне предлагают первую роль. Прекрасно. За день до спектакля получаю телеграмму, что мать моя умерла. Я натурально к губернатору. Так и так, говорю, ваше превосходительство, увольте, не могу играть. Он положил мне руку на плечо. – Как, говорит, хотите, Конопля, а играть вы должны, иначе пропадет весь спектакль. Докажите, говорит, что вы артист в душе и что искусство, говорит, для вас всего дороже. Что тут делать! Согласился, и так, доложу вам, играл, как никогда в жизни. Сама губернаторша себе мозоли набила, хлопая.

– Этот анекдот он уже двадцатый раз рассказывает и двадцатый раз врет, – сказал Коломин, подходя к Саре, сидевшей в сторонке и почти скрытой цветами.

– А вы даже сосчитали, сколько он раз солгал, – заметила Сара.

– Что прикажете делать, Сара Павловна, скучно; я человек, что называется, праздный и от нечего делать люблю заниматься делами ближних.

– Плодотворное занятие.

– Зато вполне бескорыстное, могу вас уверить. Скажите, однако, отчего вы так уединились? Не желаете разве познакомиться с нашими культурными мастодонтами?

– Не желаю; я, в противоположность вам, очень мало интересуюсь ближними и очень довольна, если они мною тоже не интересуются.

– Благодарю за урок и постараюсь принять к сведению, хотя не обещаю исправиться, – сказал, смеясь, Коломин.

– Я и не думаю вас исправлять, я ведь сказала, что ближние меня не интересуют, – холодно ответила Сара и, наклонив голову, стала рассматривать альбом с какими-то видами.

– Как вы горды! А ведь признайтесь, Сара Павловна, вы ведь только из деликатности не гоните меня от себя? Впрочем, лучше не признавайтесь, потому что я все равно не уйду. Знаете, мне о вас прожужжал все уши Раздеришин – он мне какой-то кузен, – но я, грешный человек, не мог себе представить, чтобы в тошнотворном доме Серафимы Алексеевны…

– Послушайте, m-г Коломин, – прервала его Сара, – разве вы не участвуете в пьесе? Вам, я думаю, надо идти считываться, смотрите все уж ушли.

– Не извольте беспокоиться, я постарался оказаться ненужным… вот вы прервали меня, и я забыл, о чем говорил… да! О генеральше и этой прокисшей Орочке, которую вы должны охранять, хотя она вам годится в бабушки.

– Уж если вам непременно хочется злословить, то, пожалуйста, не о людях, с которыми я живу, – сказала Сара.

– О, какая беспримерная добродетель!

– Совсем нет, но это слишком… слишком… вульгарно – осуждать и насмехаться за спиною у человека, которому через пять минут будешь с улыбкой жать руку.

– Ну, я, положим, не так благороден, но, чтобы доставить вам удовольствие, о ваших патронах так и быть ни слова не скажу.

– Однако, – сказала Сара, – это не совсем прилично, что мы с вами сидим тут одни. Пойдемте в залу слушать чтение.

– Полно, Сара Павловна, еще и так оно успеет надоесть, ведь месяц, по крайней мере, будут тянуться репетиции, а что до неприличия, то могу вас успокоить – мне сама хозяйка поручила вас занимать.

– Какая непостижимая любезность! Ведь на гувернанток, кажется, не принято обращать внимание?

– Вы особ-статья. Очень уж вы поражаете своим видом. Сара вопросительно на него посмотрела.

– Вы слишком хороши собой для гувернантки, – пояснил он, – и я бьюсь об заклад, что все здешние дамы уже успели вас возненавидеть.

– А вы, m-r Коломин по-видимому не считаете нужным церемониться с гувернанткой, – сказала Сара и встала

– Сара Павловна, Бога ради, вы меня не поняли, я не хотел сказать вам что-нибудь обидное, – воскликнул Коломин.

Но она его не слушала, тихо вошла в залу и села на пустой стул сзади Оры Николаевны.

XX

Считка шла не особенно удачно. Дамы читали слишком сладостно, нараспев; мужчины без всякой надобности делали свирепые лица, махали руками, издавали дикие звуки… Игравший любовника, курносый надворный советник Мирошев, рьяный поклонник изящных искусств, – патетически наставлял Ору Николаевну.

– В этом месте, Ора Николаевна, когда вы меня в первый раз видите после разлуки, нужно выразить как можно больше души, чувства-с. В этот момент, когда, так сказать, просыпаются в вас воспоминания старой любви – нужно судорожно этак ухватиться за кресло и прошептать: "Вельский? Вы здесь".

Для большей ясности, Мирошев закинул назад голову и прохрипел, как удавленный: "Вельский? Вы здесь". Картина была так умилительна, что все расхохотались, не исключая Коломина, угрюмо сидевшего в углу.

– Послушайте, – хныкал горбатый сын хозяйки, юноша лет восемнадцати, успевший побывать в нескольких учебных заведениях, из которых и был благополучно увольняем через более или менее продолжительный срок. – Послушайте, что же мне-то никакой роли не будет?

– Вам, Витинька, не выходит ничего. А вот хотите быть полезным? – изобразите лунную ночь, – предложила жена полкового доктора, петербургская дама с Выборгской стороны, худенькая, маленькая, с вздернутым носиком, круглыми глазками и черными зубами.

– Как же это я могу лунную ночь изобразить, – совершенно резонно изумился Витинька.

– Ах, очень просто, – ответила докторша, – возьмите в одну руку зажженную свечку, в другую круглое зеркало, да и поворачивайте зеркало в разные стороны так, чтобы свет падал на актеров. У нас в Петербурге всегда так делается на любительских спектаклях.

Сговорчивый Витинька согласился, довольный тем, что на его долю выпала хоть какая-нибудь активная роль и что и он является таким образом не последней спицей в колесе.

У Сары разболелась голова от безмолвного глядения на чужие лица декламаторской несносной читки любителей, отрывистого смеха, бессвязных разговоров, передаваемых на ухо сплетен и пересудов, перелетавших с одного конца комнаты в другой. Она опустила уставшую голову на руку, на ее красивом лице ясно отпечатлелось выражение утомления и скуки. Ее бесстрастный взгляд упал нечаянно на Коломина. Он глядел на нее, и в его больших глазах светилось столько доброты, ласки и какой-то невысказанной печальной нежности.

– Какое у него славное лицо, когда он не ломается, – подумала Сара, – неужели он такое же ничтожество, как все остальные… а впрочем, не все ли мне равно!.. Он точно понял ее мысли, улыбнулся ей открытой, почти детской улыбкой и, наклонившись к докторше, стал ее вдруг уверять, что она ужасно похорошела. Та жеманилась, затыкала уши и пищала тоненьким-тоненьким голоском:

– Подите, я даже говорить с вами не хочу… Хозяйка предложила сделать антракт и пригласила гостей в столовую. Там уже сидел Аполлон Егорович Филатов и с аппетитом уписывал баранью котлетку. На восклицание хозяйки: – А что же Анфиса Ивановна? – он сначала вытер губы, со всеми поздоровался и затем уже пробасил:

– Совсем уже собралась, да проходя мимо самовара, задела рукавом за крант, ну и ошпарила всю руку… этакая, подумаешь, неловкая баба, а туда же за модой гонится! – и как ни в чем не бывало принялся опять за котлету.

– В чем же тут мода? – со смехом спросил Коломин.

– Да как же, батюшка Борис Арсеньич, рукава эти каторжные в три аршина пускает, добро-бы еще молоденькая.

Все засмеялись, а обиженный Аполлон Егорович недовольно пробурчал:

– И все-то вы такие.

– Сара Павловна, вам чего прикажете, – вежливо спросила хозяйка.

– Позвольте мне чаю.

– Борис Арсеньич, вы взялись бы быть моим помощником, передайте Саре Павловне чаю и бисквиты.

– С величайшим удовольствием, Юлия Александровна… Какая милая наша Юлия Александровна, вот истинно достойная женщина, – болтал Коломин, ставя на маленький столик перед Сарой чашку и корзинку с бисквитами. – И как это она всегда хорошо устроит – все отдельно, где кто хочет… а еще говорят, провинция – не рай, Сара Павловна, вы ведь не сердитесь на меня больше, – тихо спросил он, заглядывая ей в глаза.

– Какой вы странный человек, могу ли я на вас сердиться, когда я вас совсем не знаю.

– Ну а я вас знаю. Вообразите на минутку, что я гадалка и выслушайте, что я скажу. Вы много страдали, – начал он торжественным тоном, – обманулись в своих иллюзиях, надменно отрешились от мира и стараетесь себя заморозить… вам это не удается, т. е. снаружи-то вы одели себя ледяной корочкой, но внутри жизнь бьет ключом и пробивается…

– Замолчите, – строго прервала Сара, – я не люблю, когда со мной говорят в таком тоне.

– Как вы побледнели! Значит я угадал… Извольте, я замолчу; но окажите мне одну милость.

Она с недоумением посмотрела на него.

– Вам, должно быть, очень скверно, а мне страшно скучно, – сказал Коломин. – Глядите на меня без предубеждения и позвольте мне с вами быть искренним. От вас я, конечно, ничего подобного не требую… Согласны?

Она молчала.

– Молчание есть знак согласия, Сара Павловна, я так это и принимаю. А ведь я знаю, что вы теперь думаете, – сказал он, немного помолчав, – с чего этот уездный Чайльд-Гарольд ко мне привязался – правда?

– Правда, только без эпитета, и если вы уж так проницательны, то признайтесь, что наша беседа для второго свидания, по меньшей мере, странная.

– Еще бы не странная, – согласился Коломин, – но такие ли со мной казусы бывали. Видите, Сара Павловна, как все вообще неперестроившиеся люди и слабохарактерный русский человек в частности я люблю (втихомолку, конечно) сваливать всякие неудачи и собственную несостоятельность на судьбу, на среду и т. д. Когда же совесть начинает слишком надоедать, я не прочь и от самобичевания; поешь себя хорошенько, раздразнишь, ну и легче на душе, даже как будто гордость ощущаешь… вот в такие-то минуты, когда меня одолевает хандра, меня всегда тянет высказаться, привязаться к чему-нибудь, взбесить наконец кого-нибудь, лишь бы свалить на чужие плечи бремя. Помню раз, это было в Петербурге, я что-то особенно заныл. Чтобы забыться, играл напролет целые ночи, кутил, плясал, пил, – нет, не проходит. Еще несколько таких дней, и я бы наверно застрелился. Вздумал я отправиться на заседание к одному своему знакомому, отставному студенту, Василию Иванычу, фамилии его никто не знал. Замечательный был человек в своем роде. Кончил три факультета, убедился, что все на свете – суета сует и выеденного яйца не стоит, улегся на диван и лежал обыкновенно до тех пор, пока хозяйка не сгоняла его с квартиры; тогда он отыскивал другую и опять укладывался. Кончил он тем, что отравился. Впрочем, не в нем дело и не о нем я хотел рассказать вам. Я только шел к нему. Он жил где-то на линиях и мне пришлось перебираться через Неву. Погода стояла отвратительная – холод, ветер, дождь, снег… небо, воздух и все кругом серое, точно гороховый кисель. Добрался я до узкого застроенного двора и хотел уже подняться по темнеющей лестнице на четвертый этаж – и остановился. У самых дверей стояла, сбившись в кружок, кучка людей, по-видимому, – горничные, кухарки, дворники… Из центра этого кружка неслось визгливое пиликанье шарманки, звяканье какого-то металла и надтреснутый, хриплый, прерывающийся голос. Я протолкался через публику и увидал рыжего бородача, в шерстяной куртке и шарфе, вертящего шарманку, а рядом с ним девочку, лет одиннадцати, одетую буквально в лохмотья: короткое ситцевое платье еле доходящее ей до колен, оставляя на виду худые, синие, исцарапанные ноги, в рваных прюнелевых ботинках. Красными закоченевшими пальцами она ударяла железною палкой о железный треугольник, притоптывала каблучками и, надувая сухое, напряженное горло выкрикивала:

"Ты новые лица увидишь //И новых друзей наберешь, // Ты новые чувства узнаешь"…

Тут она остановилась, или ей очень холодно стало, или она забыла, как дальше, только она выронила из рук палочку и поглядела кругом таким взглядом, что мне показалось, что она умирает. Бородач тряхнул ее за плечо и сердито проворчал – veux-tu chanter, cousine . Она ничего не ответила, опустилась на землю и заплакала. Я почувствовал, как у меня сжалось горло, и не давая себе отчета, что я делаю, подошел к шарманщику и стал его упрашивать отдать мне девочку хоть на время. Он не соглашался, я вынул бумажник, – и он уступил. Не могу вам передать, с каким чувством я вез к себе девочку. В моей голове роились тысячи планов, я радовался, я был в экстазе и дрожал, как бы только она не простудилась, не схватила тифа, не умерла и кутал ее в свою шубу. Она прижалась ко мне и молчала. Дорога показалась мне бесконечной. Наконец, мы доехали до дому. Швейцар бросил на меня удивленный взгляд, но мне было не до него. Я схватил на руки свою находку и помчался с ней по лестнице. Жена повара вымыла девочку, причесала, одела и привела ко мне. Я усадил ее в кресло перед камином, велел подать ужин и радовался, как ребенок, видя, что она ест и пьет. Меня только огорчало, что на все мои вопросы она отвечала глубоким молчанием и только пугливо, словно пойманный зверек озиралась серыми глазками. Я успел, впрочем, узнать, что зовут ее Саша, что родных у нее нет, что "хозяин", когда пьян, дерется, а летом "ничего" – и решился отложить дальнейшие разговоры до утра. Но утром Саша была еще более молчалива и печальна. Она была некрасива – какое-то жалкое старческое личико, но мне кажется, что именно ее худоба и некрасивость привлекало меня к ней – мне хотелось согреть ее, защитить, осчастливить, одним словом, и вместе с тем я даже не решался приласкать ее. На все мои планы она отвечала одним словом – "а хозяин?" и когда я ей объяснял, что теперь над ней нет никакого хозяина, она недоверчиво ежилась и оглядывалась… Так прошло с неделю; я ее одел, как куколку, пичкал конфетами, возил кататься; она все принимала с видимым удовольствием, и только, когда ей приходилось говорить со мной становилась печальна, а когда я вздумал учить ее читать – расплакалась и целый день не поднимала головы. Я ужасно терзался. Прошло еще несколько дней. Знакомый один утащил меня в клуб. Когда я возвратился домой, Саши уже не было. Она исчезла, захватив с собой свои тряпки и маленькую шкатулку, из которой при ней вынимал деньги. Я чуть с ума не сошел, прогнал всю прислугу, метался, как угорелый, по Петербургу и конечно не нашел своей беглянки. Но я до сих пор ее не забыл. Как сейчас вижу ее бедную худенькую фигурку, сидящую перед камином, слышу, как на все мои соблазнительные обещания, она отвечает однозвучно – "а хозяин?" – Когда я вас увидел у генеральши, мне вдруг представилась моя Саша, поющая на холодном петербургском дворе. И сам знаю, что в этом нет ничего похожего, исключая разве, что Серафима Алексеевна с дочерьми смахивает на кухарок… но я не могу отделаться от этого впечатления и вот вам le mot de I’enigme моей навязчивости… Однако, я должен вам казаться присяжным рассказчиком.

– Странный вы человек, – опять сказала Сара, но уже более мягким доверчивым голосом, – а еще говорили, что я слишком живу нервами.

Считка кончилась поздно. Стали разъезжаться уже в сумерках. Саре казалось, что она носится в каком-то чаду, она чувствовала себя почти больной. Две руки бережно и заботливо накинули ей на плечи салоп, укутали платком голову. Она ощущала сквозь шелк прикосновение пальцев к своим волосам, и ей вдруг сделалось как-то бессознательно приятно, словно ее охватила теплая, мягкая волна.

– До свидания, Ора Николаевна, – говорил Коломин, усаживая на возок генеральскую дочку.

– A bientot , Борис Арсеньич, вы непременно скоро должны быть у нас. – Сара Павловна, до свидания, – повторил Коломин, пожимая сильной рукой тонкую руку Сары.

– До свидания, – сказала она чуть слышно, не отвечая на его пожатие.

XXI

Репетиции продолжались более месяца. Каждый раз, когда приходилось ехать в город, Сарой овладевало какое-то беспокойное чувство боязни и вместе с тем ее тянуло туда помимо воли. Мало помалу она начала, однако, успокаиваться, попыталась разобраться даже в своем прошлом, отнестись к нему, так сказать, критически, но процесс вышел слишком мучительный: старые раны глухо заныли, словно из них засочилась свежая кровь, а перед глазами, как живые, замелькали бледные призраки. – "Нет, не надо, не надо", – шептала она беспомощно в ответ на свои мысли, – "буду жить просто, без надрываний"… а где-то там, глубоко-глубоко внутри как бы шевельнулась замершая надежда, – "как знать, может быть еще не все кончено"… – В Саре незаметно для нее самой сказалась какая-то неясная перемена. Она была по-прежнему сдержанна, но уже не натянуто-холодна и безучастна. Во всей ее фигуре появилась мягкость и приветливость, придавшая новую прелесть ее чертам, по всему существу точно разлилась какая-то особенная грация. Эта перемена отразилась невольно и на отношениях к ней окружающих. Они стали смелее с ней, точно она сделалась к ним ближе. Серафима Алексеевна, не стесняясь, посвящала ее во все свои тайны, опасения и горести. Костя перестал "забывать" об уроках и, когда она его хвалила, прижимался к ней своей точеной головкой, решился даже, после долгого колебания. Поднести ей картонный кораблик своего изделия. И Ора Николаевна стала с ней откровеннее; они много говорили во время двадцативерстного переезда из деревни в город и обратно и в этой мелочной, вздорной, себялюбивой барышне Сара с удивлением увидала еще присутствие человека. Так, в пожелтевшем старом портрете, из-за слоя сора и пыли, иногда вдруг выглянут живые черты и жалобно устремят на вас полинявший немой взор…

Назад Дальше