Не ко двору. Избранные произведения - Рашель Хин 18 стр.


– Батюшки, да это Борис Арсеньич – воскликнула она, – какой же он был красавец!

Портрет изображал прекрасную голову юноши, лет двадцати двух. Темные кудрявые волосы падали на благородный, гладкий лоб; большие задумчивые глаза сосредоточенно глядели вдаль; резко очерченный красивый рот был плотно сжат.

– Как хорош, правда, Сара Павловна?

– Правда, Оленька.

– А это кто, Сара Павловна? фи, какой страшный! – говорила Оленька, перескочив к другому столику.

– Это Иоанн Грозный Антокольского, – сказала Сара, внимательно рассматривая бронзовую статуэтку. Однако, пойдемте, Оленька, мы и так тут засиделись.

Они вышли.

В дверях Сара обернулась и еще раз пристально посмотрела на портрет Коломина.

XXIII

Ора Николаевна проснулась поздно. В голове ее еще носился туман от проведенного вечера, так резко выделившегося из длинного монотонного ряда вечеров ее однообразной жизни. Еще нежась в кровати, она начала припоминать все происшедшие накануне мелочи; воспоминания эти были так приятны, что она нарочно закрыла глаза, чтобы воспроизвести в воображении улетающие, как грезы, детали. Наконец она решилась встать и начала одеваться. Подойдя к зеркалу, Ора Николаевна нахмурилась: измученная бессонными ночами и постоянными поездками, она очень похудела. Лицо ее вытянулось, облупилось, пожелтело и глядело как-то особенно старообразно. Она умылась холодной водой, намазала все лицо кольд-кремом и, обсыпав пудрой, осторожно вытерла; потом зажгла свечу и накалив на ней шпильку, слегка подвела глаза и брови… стало как будто лучше, но все-таки нехорошо. В столовой она застала уже всех за завтраком. Оленька, в пестрой ситцевой блузе, свежая как розан, хлебала молоко прямо из кувшина, мать с какой-то грустной нежностью смотрела на нее. С приходом Оры Николаевны они обе точно замялись. Общий разговор словно оборвался. Сара пожаловалась на мигрень и ушла, уведя с собой Костю.

– Что это, какие вы сегодня все кислые, – спросила Ора Николаевна, – неужели не выспались?

– Нет, ничего, Орочка, мы ничего… – заикаясь проговорила Серафима Алексеевна, – а вот ты немножко бледна, ты здорова ли, милая?

Ора Николаевна подозрительно взглянула на нее.

– Вы что-то скрываете от меня, maman, скажите прямо, что случилось?

– Да право же ничего, Орочка, что мне скрывать. Я сама даже желала с тобой посоветоваться, ты ведь у меня самая умная, потом все-таки старшая… – все больше и больше мямлила несчастная Серафима Алексеевна.

– Да скажите же вы, наконец, толком, в чем дело?.. – закричала, выходя из себя, Ора Николаевна. Обокрали вас, что ли…

– Раздеришин сделал предложение Оленьке, – скороговоркой досказала Серафима Алексеевна и пересела на диван.

В глазах Оры Николаевны все на мгновение закружилось, замелькало и заплясало, ей показалось, что она падает; она ухватилась своими похолодевшими пальцами за край стола, сделала над собой страшное усилие – и очнулась.

– Что ж тут особенного? – вымолвила она, силясь вызвать улыбку на свои посиневшие губы, – этого следовало ожидать…

– А как же ты-то, Орочка? – начала мать.

– Что я?..

– Да как же, Орочка, ведь ты, все-таки старше, – совсем глупо докончила генеральша.

– Я вам сто раз говорила, maman, что не намерена выходить замуж, – сдавленным голосом заявила Ольга Николаевна, с ненавистью глядя на не понимавшую ее мучений мать. Оленька, – обратилась она к сестре, – что же поздравить тебя?

Оленька одним прыжком очутилась у ее колен и крепко обвила ее руками за талию.

– Ора, ты ведь не сердишься на меня? – спросила она писклявым голосом готового расплакаться ребенка.

– Ты совсем дура, Ольга, – ответила Ора Николаевна и обняла ее.

Обе сестры заплакали. Серафима Алексеевна не замедлила к ним присоединиться, крестясь под своей шалью, что все обошлось благополучно.

Наконец бедной Оре Николаевне удалось вырваться в свою комнату. Она бросилась на кровать, измученная, разбитая, уничтоженная без мысли в голове и лежала так долго… бессмысленно, обводя мутными глазами стены. Все те же занавески с птичками, тот же розовый кисейный туалет с чинно расставленными коробочками и невинными сувенирами, те же обои с цветочками… Но, Боже, как все это одиноко, холодно, бесприютно!

И так – навсегда, навеки, до гробовой тоски… без ласки… без участия.

Она уткнула голову в подушки и зарыдала.

Новость быстро облетела весь дом и дошла до девичьей.

– Полковник-то младшую барышню посватал, – доложила горничная Дуняша прачке.

– Ой-ли?

– Ей-Богу, своими ушами слышала, как Ольга Николаевна старой барыне рассказывала. Вчера на балу, вишь ты, за танцами у них объяснение вышло.

– То-то, чай, Орка обозлится!

– Ништо ей, змее подколодной…

– Ох, девушка, нам-то что с ихней свадьбы, – философски заметила прачка, – и так работы не оберешься, а теперь, гляди, совсем из корыта не вылезаешь.

– И то правда, – согласилась Дуняша, – однех этих чертовых юбок сколько, – глядишь, глядишь, инда вся спинушка изноет. Давай, тетка, утюг-от… чтоб им ни дна, ни покрышки. Она поплевала на утюг, ударила по нему пальцами и стала гладить, затянув писклявым голосом:

Не е-е-сча-а-стная нара-ди-илась,
Не-е-е-сча-а-стная вара-сла,
В из меи-щи-и-ка влю-би-и-лась
В тиран-на мо-лод-ца-а
Зачем тиран тирани-ишь?

– Какие вы все чудесные песни поете, Дунечка, – любезно сказал вошедший повар.

– Чай мы не какие-нибудь, – гордо ответила горничная.

– Сейчас полковник приехал, – произнес он таинственно, – сказывают Ольгу Николаевну сватать.

– Уж мы про то давно известны.

– Ишь вы, скрытные какие!

– Не люблю я про господские дела зря болтать, – процедила сквозь зубы Дуняша и, размахивая по доске утюгом, опять меланхолически завыла:

Все по етому случаю
Я не ем, не пью и чаю
И я оченно скучаю
Все по етому слу-у-ча-ю.

– А старшей-то барышне, чай, не понравится этот соус, – вставил опять замечание повар.

– А пущай ее давится, – гуманно разрешила Дуняша, но в эту минуту сильный звонок заставил ее взвизгнуть, и она опрометью бросилась из комнаты.

Ора Николаевна слышала, как приехал Раздеришин, как он прошел к матери в гостиную, как Серафима Алексеевна громко приказала позвать туда Оленьку…

– По крайней мере, я не буду смешною, – сказала она вслух и, схватив щетку, сорвала с головы банты и стала с лихорадочной быстротой расчесывать свои взбитые волосы; причесала их совершенно гладко, немного на лоб, заплела косу и скромно уложила ее вокруг головы; вынула из шкафа темное, серое платье, пристегнула к нему полотняный окладной воротничок и рукавички – и торопливо стала одеваться. Одевшись, она подошла к туалету; зеркало отразило некрасивую, но приличную особу пожилых лет.

Ора Николаевна с горькой усмешкой поклонилась своему новому образу, прошептав – "так-то лучше! Здравствуй, старая дева!".

Она явилась в гостиную совершенно спокойная и равнодушная, любезно поздравила полковника и еще раз поцеловала сестру. Костюм ее поразил Серафиму Алексеевну.

– Что это ты, Орочка, какой-то старухой вырядилась! – сказала она со своим обычным тактом.

– Что ж, maman, мы и в самом деле с вами старухи. Вот повенчаем Оленьку, да и начнем раскладывать вдвоем пасьянсы – проговорила Ора Николаевна с улыбкой и, словно опасаясь возражений, отошла быстрыми шагами к Саре.

Сара поняла, чего стоило ей это самообладание, она поняла, что простенькая прическа и гладкое платье здесь не обыкновенная случайность, а формальное отречение от молодости, признание себя побежденной – и впервые шевельнулось в ней что-то вроде уважения к Оре Николаевне.

Полковник, между тем, шутил с невестой и, не выпуская из своих рук ее пухленьких ручек, поминутно целовал их. Оленька, упоенная, но совершенно растерявшаяся, конфузилась, краснела и тяжело молчала. Серафима Алексеевна, как женщина опытная, смекнула, в чем дело, поднялась со своего места, и, выйдя в другую комнату, позвала Сару и Ору Николаевну.

– Пусть их побудут вдвоем, – сказала она с блаженным видом, потом обратилась к образу, положила земной поклон и, благоговейно крестясь, зашептала:

– Господи, благослови и помилуй…

После долгих расчетов решено было объявить о помолвке Оленьки через месяц, в день ее рождения, приходившееся на второе февраля.

XXIV

Наступило, наконец, и второе февраля. Погода была чудная: стоял морозный зимний день. Снег блестел и искрился на солнце; опушенные белым пухом деревья, казалось, замерли в своей яркой серебристой одежде. На окнах целою сетью легли причудливые, фантастические, тонкие, как кружево, узоры. Золотисто – серый пар тянулся ломаными волнами из закоптелых деревенских труб к чистому, холодному небу… В зубковском доме с самого утра поднялась та неугомонная беготня и суматоха, без которой обыкновенно не обходится ни одно торжественное событие. Серафима Алексеевна, вся красная, собственной особой царила на кухне воспроизводя, по завещанному еще бабушкой рецепту, какие-то удивительные пирожки. Кучер и скотник, обращенные в полотеров, выкидывали антраша, которые бы сделали честь не только завзятому танцору, но и любому акробату, и благодаря их усилиям, пол заблестел так, что на него не только ступить, даже взглянуть было страшно. Дуняша, подобно вихрю, носилась по комнатам с целым ворохом крахмальных юбок… Словом, все были в том наэлектризованном состоянии, когда руки сами чешутся что-нибудь делать, когда даже самому хладнокровному человеку становится совестно за свое хладнокровие, и он стремится приткнуть к чему-нибудь свою неумелую особу, но, увы, вместо благодарности, встречает лишь недовольное ворчание официальных заправил: – уж сидели бы тихо, только мешаете.

Гости стали съезжаться к вечеру. Николай Иванович привез невесте роскошные серьги – два огромных бриллианта и собственноручно вдел их в пылающие маленькие ушки. Оленька сияла от восторга; она не сводила своих блаженных, полных покорного обожания глаз с румяного лица Николая Иваныча и только вспыхивала, чувствуя на своей щеке бесцеремонную близость его жестких усов. Ора Николаевна, в черном платье, застегнутой у ворота матовой золотой брошкой, степенно занимала гостей, стараясь всеми силами изобразить, как можно естественнее, довольную старшую сестру. Но, встретив исковерканную жадным любопытством физиономию какой-нибудь во всех отношениях приятной дамы, она терялась, на лице ее загорались пятна, и ей страстно хотелось убежать, спрятаться как можно дальше от этих людей, глядевших на нее не то с затаенной насмешкой, не то с торжеством.

Приехал Коломин и, поклонившись издали Саре, (после спектакля он заметно избегал ее) сел возле Оры Николаевны. Он заметил происшедшую с ней перемену и, должно быть, ему стало ее жаль, потому что он заговорил с ней искренним дружеским тоном, – посмеялся слегка над важностью события, заметил, что по его наблюдениям у женихов и невест всегда немножко глупые лица, даже когда они, в сущности, очень умные люди, что даже ласки их как-то приторно-вульгарны, благодаря пошловато-снисходительному контролю окружающих, и признался, что он со своей стороны предпочитает "Schattekusse, Schattenliebe" , как у Гейне.

– Право в них гораздо больше поэзии – заключил он.

– Ну, вас, я вижу, так же трудно будет женить, как меня выдать замуж, – сказала, усмехаясь, Ора Николаевна.

– По всей вероятности, – согласился он, – авось, мы оба от этого не много потеряем.

Сара, еще утром изъявившая желание заменить тапера, чем привела в неописанный восторг генеральшу, села к роялю и заиграла вальс, потом кадриль и польку. Танцующие кружились, смеялись, отдыхали и снова начинали кружиться.

– Что это вам вздумалось жертвовать собой? – спросил Коломин, останавливаясь перед Сарой.

– В чем же вы видите жертву?

– Отколачивать себе руки для этих антиков! Положительно не понимаю…

Сара сделала вид, что не слышит и продолжала играть.

– Сара Павловна, я не хочу, чтобы вы для них играли, – встаньте, я вас заменю.

Она хотела ответить резко, но всмотревшись в его осунувшееся, постаревшее лицо, в его тоскливый, тревожный взгляд, сказала только:

– Теперь нельзя, после.

Появление Аполлона Егоровича прервало танцы. Анфиса Ивановна была при нем и на этот раз в своем костюме не обнаружила ни малейшего поползновения на моду, до того все на ней было допотопно. Все обступили прибывшую чету. Хозяйка попеняла, зачем они поздно приехали.

– Не виноват, матушка, не виноват, все купцы эти оголтелые задерживали, – говорил густым басом Аполлон Егорович. Вчера только вернулся из Погорелец. Зато доложу вам того насмотрелся, что век не забуду.

– Что такое? – А вот послушайте, расскажу. В… в… черт его знает, забыл название, словом, – недалеко от Погорелец, в большом местечке было повальное избиение жидов.

– Что вы?!..

– Ей-ей! Сам туда ездил смотреть, как их, подлецов, жарили… страсть! На улицах проходу не было от пуху, жидовки ведь самые бедные – и те на перинах спят, ну и повытрясли им перинки-то…

Между гостями послышались смех и отрывистые замечания: "так и надо"… "противный народ", "разбойник", "душу готовы за грош вымотать", "нахалы"… "всюду норовят пролезть", "никакого благородства"… "ничего святого"…

– Нет, вы только послушайте, – прерывал, воодушевляясь, Аполлон Егорович, – что за народец? Когда стали их дуть, ну натурально, жидки перетрусили, подняли вой, гвалт: ай вай, грабят, режут… Один, похрабрее, бросился за солдатами, а наши-то не будь глупы – хвать его, бестию, за пейсики и ну катать: не ори, мол. Жидовки со своими щенятами на чердаки попрятались, а ребята наши их оттуда галантерейным этаким манером повытаскивали, да и того, по юбочкам…

– Фи, фи, Аполлон Егорыч, бессовестный, противный: как вы смеете такие вещи рассказывать! – запротестовали дамы.

– Ну, сударыни, извините, из песни слова не выкинешь, – сказал, захохотав во все горло, Аполлон Егорыч. – Только вот явились казаки, – продолжал он, – да ничего не поделали, помахивают себе для виду нагайками, да пересмеиваются. И что же эти окаянные жидки выдумали, видят, что дело плохо, капут приходит, взяли да и выставили в окнах иконы! Каково?! Ну, не мошенники ли?..

– Ужас, какие лицемеры! – возмутилась одна из дам, бледное эфирное существо. Но хуже, по-моему, всего – это образованные жиды… Что они только о себе воображают! Вот, например, у нас в полку доктор…

Негодование дамы было прервано внезапным шумом. Сара, сидевшая до тех пор неподвижно у рояля, вдруг порывисто поднялась со своего места, опрокинув табурет с нотами и, подойдя к собравшимся в кружок гостям, остановилась против Аполлона Егорыча, готовившегося с самым благодушным видом преподнести обществу еще одну подробность. Все взгляды невольно обратились на гувернантку. Коломин подбежал к ней, но она отстранила его жестом. Лицо ее было мертвенно-бледно, широко раскрытые глаза горели зловещим блеском, как у сумасшедшей, тонкие ноздри нервно вздрагивали.

– Что же вы не продолжаете, – сказала она каким-то чужим звенящим голосом, со странной улыбкой на искривленных губах, – это так интересно… изувечены ведь не живые люди, а какие-то грязные жидки с пейсиками, в смешных лайбсардаках… Вы не стесняйтесь подробностями, наши мягкосердечные дамы не упадут в обморок… другое дело, если бы завизжала раздавленная болонка, а то… барахтались и кричали от боли и испуга еврейские дети… pardon, жидовские щенки… Даже иконы на окнах выставили, чтобы провести добрых честных людей… Ужасно!… А вас, сударыня, больше всего, кажется, волнуют образованные жиды!.. Поглядите же хорошенько на меня, я ведь тоже образованная жидовка…

Она захохотала злым, надтреснутым смехом.

– Вот оно что! – промолвил шепотом Аполлон Егорыч.

– Сара Павловна, прошу вас, успокойтесь, – проговорила чуть не со слезами Серафима Алексеевна. – Уж этот мне Аполлон Егорыч, вечно мне что-нибудь наговорит!

– Сара Павловна, – воскликнула Ора Николаевна, – вы знаете, что мы вас никогда не смешивали с массой, а считали за свою.

– Мы не виноваты, мы не знали, что вы… – сконфуженно, не доканчивая, бормотали гости.

– Конечно, Сара Павловна, виноваты вы, вольно же вам было принимать нас за порядочных людей! – иронически произнес Коломин.

Но Сара уже их не слушала. Шатаясь и придерживаясь за мебель, она выскользнула из комнаты и, добравшись до спальни Серафимы Алексеевны, в изнеможении опустилась на диван. В висках у нее стучало, она чувствовала во всем теле какую-то жгучую дрожь, из ее полуоткрытых запекшихся губ вылетало нервное быстрое дыхание. Она рада была, что убежала, что никто ее уже не видит больше… В комнате было темно, только один угол освещался бледными лучами луны да у образа трепетно мерцала лампадка.

Коломин все время не спускавший глаз с Сары неслышно пошел за ней. Он остановился у дверей и несколько минут молча смотрел на ее согнувшуюся на диване фигуру. Видя, что она судорожно ухватилась за сердце, он решился подойти к ней и осторожно взял ее за руку:

– Успокойтесь, – сказал он ласковым голосом, не огорчайтесь так, право же, они этого не стоят…

Она обратила к нему искаженное гневом лицо.

– Вы слышали, – зашептала она дрожащими губами, слышали… Эти люди радуются, что душат других людей…

– Не ведают, что творят.

– Не ведают! Какие невинные младенцы! Впрочем, что ж я! И вы в душе, может быть, ликуете, да неловко показать это перед жидовочкой… особенно, когда жидовочка похожа на испанскую картинку.

– Послушайте, Сара Павловна, вы меня слишком оскорбляете! – вскрикнул Коломин, – я могу быть волокитой, пустым бездельником, чем угодно, но вы не имеете права считать меня злобным идиотом.

Она опомнилась и протянула к нему руки.

– Не сердитесь, Борис Арсеньич, я не знаю, что со мною…, мне так тяжело… так больно. Я верю, что вы не такой… – проговорила она, заливаясь слезами.

Он схватил ее протянутые руки и жадно прильнул к ним горячими губами.

Назад Дальше